Николай Наседкин


ПРОЗА


ГУД БАЙ...

18. Лена III


Напомню и самому себе и гипотетическому читателю данных мемуаров, что с той Леной, о которой я думал-мечтал по дороге в Севастополь, мы уже расстались и речь далее пойдёт о Лене Третьей.

Но когда она резко, неожиданно и потрясающе вошла в мою жизнь-судьбу, мои мысли и чувства всё ещё были заняты Леной Второй. Повторяю: я с ней переписывался, перезванивался и всё ещё, видимо, надеялся на продолжение нашего романа и неожиданный поворот в отношениях вплоть до самого кардинального…

И вот, как поёт-философствует «Машина времени», — новый поворот. Только совсем не тот, который предполагал. Я в тот ноябрьский день вернулся с переговорного пункта. Вероятно, стоит пояснить-напомнить, что в те времена мобильной связи и в проекте не было, а междугородные переговоры, если не имелось домашнего телефона, заказывались и велись непосредственно с почты. Итак, я пришёл в ДАС после разговора с Севастополем, где Лена с дочкой гостила у родителей. Шёл дождь. Разговор был странен. Я ещё раз понял-убедился, что Лена несчастлива в браке, что, судя по всему, ждёт от меня каких-то решительных действий. Я опять размечтался о нашем с ней совместном счастье…

Дома, в общаге никого не было (мы жили на 5-м курсе в комнате уже вдвоём). Дальнейшее подробно описано в романе «Алкаш»:

 

…Аркаши дома не было. На столе красовались початая бутылка грузинского коньяка, тарелки с остатками пиршества. Я отмок в горячей ванне, выпил полстакана «Арагви», проглотил кусочек сыра и бухнулся в постель. Хотел немного помечтать, но не успел — так обвально я срывался в пропасть сна только на первом году в армии.

Очнулся я глубоким вечером от говора и смеха. Окно уже фиолетово меркло. Горела только настольная лампа. За столом сидел Аркаша с двумя пассиями. Они чокались, закусывали, нещадно дымили и травили анекдоты.

— Представляете, — прыснул Аркадий, — муж в дверях, а она — кверху ногами… Ха-ха! Тс-с-с…

Он попытался приглушить свой утробный смех и веселье своих балаболок, оглянулся на мой угол. Я хотел нахмуриться, но переизбыток счастья колыхнулся в душе, как вино в бокале, в ушах еще звенело — со сна, что ли? — имя Лена.

— Ничего, Аркаш, — бодро сказал я, потягиваясь, — я уже не сплю. Если дамы позволят, я, с их разрешения, запрыгну в брюки.

— Лена, Валя! — скомандовал Аркадий. — А ну за шкаф на пару минут! Видите, товарищ-ч стесняется.

Лена?.. Ну и ну!

— Да хватит тебе, — осадил я Аркашу. — Девушки, отвернитесь и — все дела.

Девчонки, лупившие на меня глаза, хихикая, отвернулись. Впрочем, хихикала та, что, вроде бы, Валя — пампушечка с распущенной по плечам рыжей гривой. Вторая — маленькая, худенькая, с короткой тёмной причёской-каре — лишь хмыкнула. Потом, когда, уже одевшись и сполоснувшись под краном, я подсел к столу на минуту, я разглядел, что у этой Лены — такие же громадные выразительные и тоже серые глаза, правда, один из них, левый, заметно темнее другого. Дурной, говорят, признак — демонический. Впрочем, это когда глаза вовсе разноцветные, здесь же вариации оттенков одного и того же прекрасно-серого цвета. Волосы и овал лица этой Лены разнили её с той, а то я бы испугался такому сходству. У этой лицо было тоньше, с резкими скулами, и губы чуть смазаны, нечётко очерчены. И ещё Лена эта была миниатюрнее моей: в черных вельветовых своих брючках и белой водолазке, с чуть заметной линией груди, она смотрелась мальчишкой.

— Знакомься, — представил Аркаша, — это наши, журфаковские, с первого курса. Валюха — моя землячка почти, из Норильска. А Леночка — из славного чернозёмного града Баранова. Не знаю, правда, где этот достославный град Баранов стоит. Где, Ленусь?

— Между Москвой и Парижем — пора бы знать пятикурснику университета, — Лена сказала это строго, без тени улыбки.

— Ну, вот и опять выговор! — сделал вид, будто сконфузился дылда Аркадий. — Ленчик, тебе ведь всего восемнадцать годиков — не будь такой строгой, а!

Восемнадцать?.. Что-то многовато совпадений. Я выпил коньяку, пригляделся к ней повнимательнее. Странно, почему я не встречал её на факультете?..

…«Круто девчонки начинают, — подумал я, посматривая на их раскрасневшиеся лица, сигаретины в ярко-алых ртах. — Интересно, которая из них Аркашкина? Или — обе?.. Он вроде пухлявых предпочитает… А чёрт! Мне-то что…»

Я ещё клюкнул «Арагви» за здравие щедрого Аркаши, за красоту благовоспитанных дам и — распрощался. Вернее — уединился. Насколько это, конечно, возможно в единственной комнате. Я пристроился в своей нише к тумбочке, выставил спину столующимся гулякам, засветил переноску, раскрыл тетрадь и принялся изливать на бумагу письмо в Севастополь. Лена, моя Лена… Я представлял себе её бездонные глаза, её милые пухлые, чётко очерченные губы, прозрачные пальчики с голубенькими жилочками и крохотными ноготочками, светящимися розово-перламутровым праздничным лаком…

Я писал о том, как я соскучился по ней, как я мечтаю о нашей встрече…

…За спиной взялись играть в карты.

— Вадим! — вскричал гнусливо подпьяневший Аркадий. — Ну брось ты писанину свою — ещё в газете напишешься по горло. Иди к нам — Ленке партнера не хватает.

— Отстань, похабник! — полушутя, но раздражённо отмахнулся я.

— Да не в том смысле, —  гоготнул орясина усатая, — в карты партнёр нужен, пока только в карты.

— Не приставай к человеку, — послышался голос этой Лены с чуть заметной издёвкой. — Не видишь, человек письмо невесте пишет — дело серьёзное.

Вот гад Аркадий — всё уже разболтал! Я решил не реагировать. Демонстративно склонился над тетрадью, отгородился от циников горбом. Нет, всё же интересно: неужто Аркашка с обеими?.. Чёрт-те что опять в голову лезет!

Письмо я всё же дописал. Финал, правда, скомкал, зачем-то упомянул и про разных девиц, мешающих сосредоточиться, и распрощался поцелуем. Запечатал, адрес надписал… Что же теперь делать — не спать же вновь заваливаться? Тем более, и выпить-закусить ещё хотелось.

Подсел к столу.

Комната наша уже превратилась в коптильню — гостьи смолили не слабже нас. Я, почему-то с жалостью, подумал: «Эх, ведь и груди-то ещё нет нормальной, а туда же — сигарету за сигаретой». Кстати, у моей Леночки, несмотря на стройность и даже сухощавость фигуры, грудь вполне сформировалась-налилась…

Вскоре Аркаша, достав последнюю бутылку — уже сухонького, «Ркацители», — принялся откровенно мне подмигивать: мол, создай условия — подпирает.

— Уже поздно, — глянул я на часы, — если кого проводить нужно, я готов сыграть роль галантного кавалера.

Валя со смехом вцепилась в Аркашку:

— А мы тут ещё посумерничаем!

Я пошёл провожать Лену. Она вышагивала впереди меня по коридору странной своей — танцующей — походкой. Так ходят манекенщицы по подиуму. Господи, пацан пацаном. Я далеко не каланча, роста самого что ни на есть  среднего, но и то почти на голову выше этой девочки. Туфли её 33-го размера на каблучках ничуть её не возвышали. В поясе — перехватить пальцами одной руки можно. Да она, наверное, ещё и не целованная!

Я честно проводил её на третий этаж, собрался распрощаться и пройти на полчасика в зимний сад — пока у Аркадия первый пыл не угаснет. Но Лена вдруг из-под ресниц длинно глянула мне в глаза.

— Зайдём? У нас с Валей никого — соседки на праздник поразъехались.

Я колебался мучительно и долго — секунд десять. Она даже усмехнулась.

— А почему бы и не зайти — тем более, домой меня сейчас не пустят, — я легкомысленно осклабился, и внутри, в тёмной моей сердцевине, что-то истомно, сладко и тревожно шевельнулось.

Лена отперла дверь. Мы вошли.

— Кстати, выпить найдётся — хочешь? — деловито спросила она.

— Давай! — обрадовался я: нет лучшего растворителя комплексов, чем зеленό вино.

Хозяйка достала из тумбочки бутылку марочного крымского портвейна. В подвздохе у меня защемило. Я молча распечатал вино, разлил по стаканам — себе почти полный.

— За что? — спросила Лена, продолжая пристально в меня вглядываться. Мы сидели рядом на её кровати, стоявшей в нише, точно так же, как и моя, но моя — десятью этажами ближе к небу.

— За любовь, — зло ухмыльнулся я.

— За любовь — с удовольствием! — усмехнулась девчонка, звякнула своим стаканом о мой и, не отрываясь, выцедила.

Я зачем-то смотрел-наблюдал, как вино струится-пульсирует по её прозрачно-белому горлу, выдохнул воздух и залпом, решительно заглотил сладкий напиток, вобравший в себя щедрость и пьянящую силу крымского подсевастопольского солнца.

Не прошло и пяти минут, мучительно скомканных отрывистым разговором, как мы снова с жадностью припали к стаканам — нас словно терзала неутолимая жажда. Голова моя кружилась всё сильнее. Тем более, что и до этого уже выпито было изрядно…

Нет, не буду кривить душой и всё сваливать на пресловутого и растреклятого змия — несмотря на забалделость и пьяную эйфорию, я помню всё до последней мелочи. И как мы в первый раз поцеловались — жадно, ненасытно, до боли… И как суетливо, дрыгаясь от нетерпения, срывал я с себя шмотки, а она — уже совершенно голая — лежала под одеялом, смотрела на меня по-кошачьи светившимися в полумраке глазищами… И как стонал-пристанывал я в сладкой истоме, изливая в детское ещё лоно её переполнившие меня соки вожделения… И как она совсем не по-детски, уверенно исполняла мелодию чувственной, плотской любви, поражая меня умелостью движений, выплёскивая страсть свою в сладострастных бесстыдных стенаниях…

Я всё помню!

И посейчас, спустя почти пятнадцать долгих лет, явственно я вижу, как впопыхах одевался, напяливал на себя трусы и штаны, уже под утро, а она лежала утомлённая, закрыв глаза; как всполошил-поднял с постели я Аркашку с его ненасытной патлатой профурой; как хлестал себя под душем кипятком и орал сам себе во весь голос под шум водопроводной яростной воды:

— Сволочь! Гад! Блядь ты распоследняя и свинья! Грязный мерзкий скот!..

Я кричал, плевал сам на себя смачными харчками и ещё больше бесился оттого, что при невольном воспоминании о прошедшей ночи, о теле этой Лены, о её стонах и объятиях, я ощущал-чувствовал  в спинном мозгу горячий укол неизбывного сладострастия.

Резко рванув переключатель душа, я заморозил-остудил себя под ледяным водопадом, затем растёрся до красноты, до ссадин махровым полотенцем, оделся, схватил запечатанное письмо и помчался на почту.

— Вадик, — квакнул из-за шкафа утомлённым голосом Аркадий, — возьми чего-нибудь на опохмелку, а! Бабки есть?

— Хватит пить! — рявкнул я уже с порога и саданул изо всех сил дверью.

* * *

Уже через неделю мы жили в комнате вчетвером.

Аркашка с Валей — за шкафом; мы с Леной — в моей нише. Я был бездарно, болезненно, донельзя влюблён в Лену. Я без неё жить не мог. Есть такой невероятный, сумасшедший накал страсти, когда не в состоянии без любимого человека прожить и часу, изнываешь в тоске. Расставались мы лишь на время лекций да семинаров, и то не всегда — или сбегали с них, или не ходили в школу вовсе.

Лена меня буквально ошеломила. И — не только в постели. Вдруг выяснилось, что она медалистка. И вообще — умна и образованна не по возрасту и не по полу. Она, к примеру, с необыкновенной лёгкостью и без всяких словарей расщёлкивала в пять минут кроссворд, над которым я ломал мозги час целый. Она отличала Борхеса от Маркеса, в подлиннике понимала Киплинга и Олдингтона, могла прочесть экспромтом лекцию о неореализме в кино или о постимпрессионизме в живописи… К тому же она принялась кормить-закармливать меня горячими домашними ужинами из полуфабрикатов соседней «Кулинарии», связала мне недели за три, за четыре чудный свитер с глухим моднячим воротом и начала меня, альфонса новоявленного, снабжать сигаретами, хроническая нехватка которых мучила меня сильнее всякого похмелья.

Одним словом, Лену можно было бы назвать совершенством, если бы не два — только два, но существенных — недостатка: она не писала стихов и крайне, до предела, цинично оказалась эмансипированной. Она зачем-то торопилась жить, гнала своих коней  вскачь. А кони-то в колеснице её Судьбы были ещё не кони — жеребята…

Однако ж, месяца два я жил как в чаду: до её эмансипации мне и дела не было, ибо она эту свою эмансипированную раскованность проявляла только со мной. Она влюбилась в меня, как кошка. Точнее и не скажешь. Так что эти полтора-два месяца слились для нас в одно беспрерывное страстное объятие. Не жизнь — сплошной горячий оргазм.

Сейчас мне даже дико вспоминать иные эпизоды. Зачем-то, например, я ей показал письмо из Севастополя. Она его, сидя голышом на моей постели и скрестив по-татарски ноги, читала вслух и с хохотом, тряся своими припухшими грудками, комментировала:

— «Здравствуй, смуглый мой ангел!» Во даёт, а! «…Ты назвал меня при прощании “девочка моя”  — как я счастлива!..» Ты что, правда так её назвал? Негодяй и лицемер! Ха-ха! «…Ради всего святого, не забывай меня!..» Ого — сильно! «…Я знаю — словами ничего не объяснишь, но всё равно напишу их: я люблю тебя!..» Нет, посмотрите только. Какая молодёжь нынче пошла — никакой стыдливости: в любви объясняются! А тут что? Так-так… «…Хоть не умею, а всё же целую…» Что — и правда не умеет целоваться? Ха-ха-ха! Как ин-те-рес-но! Ой-ой, тут ещё и стишки есть: неужто сама мамзель пишет-сочиняет?

“Что значат все слова, что значат?
Пусть канут все слова в небытиё…
В толпе мелькнуло сказочной удачей
Лицо, похожее немного на твоё…”

— Да-а, прямо скажем — не Ахматова, не Цветаева и даже не Ахмадулина, но что-то есть…

— Ну, хватит! — вырвал я наконец письмо из её рук. — Тебе как другу показал, а ты!

— Другу? — съязвила она. — Ты во мне, милый мой, ревность возжечь хочешь — вот и всё. Но я предупреждаю: я — не ревнива, щекотки не боюсь. Хочешь, вон хоть с Валькой трахнись…

Как раз загремел ключ в двери и в комнату ввалились Валентина с Аркашей, нагруженные свёртками из буфета. Лена и не подумала прикрыться полностью, лишь положила подушку на колени, закурила сигарету.

— Эй, Валюха, Вадим тебя попробовать хочет. Иди к нам, раздевайся.

Валька, дура, прибалдела, взвизгнула:

— Ой, что ты, мне Аркашенька не позволит!

— Позволит, позволит, я пока твоего Аркашу целовать буду.

Аркашка, пень саженный, лупил глаза на розовые сосочки Лены.

— Всё, перестать! —  заорал я в бешенстве. — Расшутились тут!.. Аркадий, есть у тебя чего выпить?

У Аркаши нашлось. Потом ещё сбегали-добавили — закрутилась пьянка ни с того ни с сего. Я пил и пил, и пил, стремясь скорее обрести равновесие. Я видел, я чувствовал, я догадывался — она не шибко-то и шутила. С неё станется и вчетвером покувыркаться в одной постели… Я уже предчувствовал свою погибель.

Тем более, что я уже выспросил-выцарапал из неё признания, исповедал её в прошлых грехах — меня с первых ещё дней ужасно мучила эта её постельная многоопытность. Лена и не собиралась ничего скрывать, рассказывала охотно. Оказывается, невинности она лишилась ещё в пятнадцать лет. И первым её соблазнителем стал отчим, который всего-то вдвое и обогнал её в возрасте и был у матери третьим мужем. Причём, падчерица сама, первая, влюбилась-втюрилась в нового папеньку, так что никакого изнасилования между ними не было. Мать их однажды застала в самый пикантный момент — дочку чуть не убила на месте, повырывала ей половину кудрей, а того обалдуя-растлителя вышибла прочь, несмотря на свою явную пузатость.

Но Лена уже распробовала сладкий и греховный плод. Оказывается, её маленькое хрупенькое тельце — неиссякаемый источник кипучего наслаждения. Правда, она знала об этом уже давно, но только после уроков греховодника отчима осознала вполне, какую огромную роль играет помощь партнёра в этом головокружительном экстазе.

Следующим у неё оказался сосед по даче, курсантик военного училища. Он отдыхал у родителей, ходил по участку в оттопыренных плавках, тайком поглядывая на Лену, загоравшую у себя между грядками. Лицо у неё основательно прикрывала панама, тело же щедро открывалось из-под двух полосок материи и солнцу, и юнкерскому горящему взору. Мальчишка этот, стриженый и с розовыми ушами, так бы и удовлетворился тайным подглядыванием, то и дело уединяясь, для снятия напряжения, в душевую будочку, если бы инициативу не взяла на себя Лена. Она в удобное безлюдное время затащила будущего доблестного защитника Отечества на веранду своей дачи и изнасиловала. Они баловались-играли в любовь недели две, но Аника-воин этот показался Лене уж таким тупоголовым, вернее (в её духе каламбур) — тупоголовким, что она не захотела продолжения дачного романа, хотя тот и служил-учился там же, в Баранове.

А в десятом классе у неё случилась бурная история с учителем физики. Вечером, на факультативе, они проводили-делали какой-то опыт и пережгли пробки. В темноте кромешной этот Бойль, этот Мариотт барановский, ища дверь, случайно наткнулся на Лену, нечаянно обнял, замкнулась какая-то неведомая цепь, и ток вожделения мгновенно сотряс их — учителя и ученицы — тела. Пока остальные мальчишки-девчонки суетились, пищали, искали огонь, этот Фарадей, этот Ом общеобразовательный и Лена успели так нацеловаться, натискаться и возбудиться, что еле дождались затем уединения и устроили короткое замыкание телес — совокупились…

Я старался слушать все эти порномемуары Лены как можно отстранённее, умнее, хладнокровнее: что ж, было так было… Притом, может, она и присочиняет — с неё станется. Я смолил сигарету за сигаретой и вытягивал-выматывал из неё всё новые гнусные подробности. Особенно резанул меня по  душе последний её мемуар. Я втайне надеялся: ну уж здесь-то, в Москве, в ДАСе, я у неё первый и разъединственный. Куда там!

Буквально на второе утро новой общаговской жизни с ней случилось престранное происшествие в духе «Декамерона». Она заселилась в комнату первая, спала одна. Вдруг на рассвете какая-то неведомая сила стащила-подняла её с постели, она, словно сомнамбула — с закрытыми глазами, с туманным сознанием, — прошла с  вытянутыми  руками к двери, повернула ключ, открыла. По коридору мимо проходил именно в эту секунду здоровенный парень. Он, опешеный, застыл: в проёме растворенной двери возникла и маняще замерла девичья фигура в совершенно прозрачной ночной рубашонке до колен. Он, тоже словно по наитию, молча подхватил её на руки, захлопнул за собой каблуком дверь, донёс спящую красавицу до тёплой ещё постели. Когда Лена окончательно проснулась, её уже сотрясали конвульсии оргазма, а полураздетый медведь на ней рычал от нежданного удовольствия… Так оригинально познакомилась Лена с будущим старостой своего курса.

— Да я знаю этого вашего старосту — быка стопудового! — вскочил я. — Ты что, и сейчас с ним?

— Хватит тебе! — отмахнулась Лена. — И было у нас всего раза три. Он же женатый мужик, да и чересчур уж здоровый — противно с ним.

— Он здоровый, или у него здоровый? — кисло усмехнулся я, хватаясь за сигарету.

— Вот и не буду больше ничего рассказывать! Ты циник и похабник! — рассердилась вдруг она, отвернулась к стенке, стянула с меня одеяло.

Вот тебе и на! Я угрюмо докурил в одиночестве сигарету, поразмышлял о сложностях и парадоксах жизни, безразмерности и извивах женской души. Глянул на часы — скоро Аркадий с дискотеки привалит да, может, и не один. Он вдрызг рассорился на днях с Валюхой и разыскивал ей замену. Я вздохнул, притушил окурок и приник к узенькой девчоночьей спине моей Манон Леско. Она для блезира дёрнула раза два лопатками, словно бы уж так и разозлилась, но я настойчиво пробирался и пробирался по глухим потаённым тропочкам, будил-тревожил в ней всё, что можно будить и тревожить в женщине, и — добился своего. Все размолвки, раздражения, условности, ревности, запреты и глупости разлетелись-рассыпались в мелкие брызги, осталась только горячая, кипящая мгла наслаждения.

Мы любили друг друга.

* * *

Измену её я начал ощущать случайно, каким-то двадцать восьмым чувством. Хотя определённого ничего не знал. Но дурацкие всякие мысли в голову лезли. Я что-то чувствовал и злился.

Спокойствия, само собой, не добавляло то, что Лена границ приличий в постели абсолютно не соблюдала и даже знать никаких ограничений не желала. Уж как она и что вытворяла — редко в каком даже самом разнузданном порнофильме увидишь. Я порой даже психовал и всё сильнее пытался её унизить, смутить, выдумывая прихоти, — она лишь пристанывала громче от удовольствия. Уже не зная, что и придумать, я однажды, в солнечный день, расчехлил свой старенький «Киев», стянул с неё одеяло и в полушутку предложил: ну, что — попозируешь? И она, нимало не смущаясь, принялась выставлять в бесстрастный объектив свои грудёшки с копеечками сосков, полоску интимную тёмных волос, детский свой пупок, аккуратную кукольную попку. Я щёлкал затвором, снимал кадр за кадром, а сам с тоской и недоумением думал: зачем, ну зачем она это позволяет?..

Катастрофа началась в пятницу вечером, в первые дни сессии. Лена плескалась в ванне. Частенько мы вдвоём купались и не столько мылись, сколько баловались да ласкались. Но на этот раз на меня накатило-нахлынуло вдохновение, я увлёкся, заспешил излить напиравшие стихи на бумагу. Погасла сигарета. Я запустил руку в карман Лениного жакетика в поисках зажигалки и выудил сложенный треугольничком листок бумаги. Первая мысль: записка — мне, Лена забыла отдать. Она, бывало, строчила мне на лекциях письма. Я развернул — листок заполнен двумя разными руками. Я начал читать.

«Ты опасная женщина!» — незнакомый мне почерк.

«Почему? — а это уже её, Лены, рукой. — Мне очень хочется понять, почему я сейчас вынуждена разрываться между тремя мужчинами — судьба это или то, что называется “дорвалась”. Как ты думаешь?»

«”Дорвалась”  — это грубо. Просто мятущаяся женщина не знает, чего она хочет. Неужели эти трое такие разные?»

«Да…  Один меня привлекает как  красивый мужчина с московской квартирой; второй умён, бесспорно талантлив и многого в жизни добьётся; третий — весел, прост, обаятелен и очень хочет жениться. Ах, если бы все эти качества объединить в одном человеке!.. Увы мне! Идеала в природе не существует, а на меньшее я не согласна.»

«Ну, знаете ли! Вы, Елена Григорьевна, мужа ищете или любовника? Если любовника, то можно понять. Мне, например, тоже срочно нужна умная любовница где-нибудь в Бауманском районе г. Москвы. Но если вы ищете мужа, то, извините, с таким меркантильным подходом лучше не выходить замуж…»

На этом мерзопакостная переписка обрывалась краем листа. Я прыгающими руками высек из зажигалки огонь и до захлёба глотнул горького дыма. Так-так-так!.. Ну, умный и талантливый — я… А этот москвич красивый? А этот весельчак, видимо, тоже общаговский, который жениться шибко хочет? Да ещё этот неведомый хренов исповедник-моралист с соседней парты… Кто они? Да неужели она со всеми ними тоже сношается? Господи, убить её, что ли?!

— Вадя, Аркашки нет? — послышался её невинный голос.

— Нет, — просипел я и прокашлялся.

Она вышла из ванны нагишом, перекинув рубашку мою, употребляемую вместо халата, через плечо и продолжая сушить волосы полотенцем.

— У-уф и жарища! Ну, подобрал рифму к слову «розы»?

Я смотрел в её бесстыжие зенки, стараясь не видеть её голого тела, и не мог произнести ни слова. Я вдруг почувствовал-понял — я могу даже заплакать. Я молча протянул ей похабный листок. Она взяла его двумя пальцами, взглянула, чуть смутилась и швырнула на стол.

— Ну и что? Лицо-то, лицо-то сделал — Отелло! Да ты что, Вадь, совсем псих, да? Шуток не понимаешь? Делать нечего было на консультации, вот и забавлялась, придумывала всякое…  Дай-ка лучше сигарету.

Я смял почти полную пачку «Явы», шмякнул об пол.

— Кто. Такой. Этот. Москвич. С квартирой. А?!

— Перестань! — уже всерьёз попросила она, натягивая поспешно одежду. — Я думала — ты умнее.

— Нет! Не-е-ет! — взревел я, хватая её за плечо, сдавливая железно косточки. — Ты скажешь мне всё! Кто этот «обаятельный» жених? Кто, я спрашиваю, ну?!

Ещё чуть и я впервые в жизни ударил бы женщину кулаком по лицу. Я ненавидел её до бешенства.

Но тут в комнату влетел Аркадий.

— О, пардон! — он сделал вид, будто сконфузился.

Лена, медленно, вихляя задком, натянула до конца брюки, презрительно хмыкнула:

— Ничего, Аркаш, Вадим Николаевич не из ревнивых — смотри на здоровье. Впрочем, я уже ушла. Гуд бай, май лав, гуд бай!

И — ушла. Я в уже захлопнувшуюся дверь крикнул фальцетом:

— С-с-сука!

— Все они — суки, — философски заключил Аркадий и предложил. — Ну, что, надо бы скинуться? Чего-то тоскливо и скандально на душе.

Аркашке в последнее время не везло с бабами: после Вальки-профуры он так и не мог пока подобрать себе партнёршу по душе и по телу. Ух и надрызгались мы с ним в тот вечер — до положения риз. В пьяном угаре я, помню, жирно реготал и вскрикивал от радости: мол, вот она — свобода! А то совсем голову потерял, дурак! Да было бы из-за кого! Шлюшка маломерная! Акселератка с диагнозом — бешенство матки! Проститутка малолетняя!..

— Такоси, такоси! — непонятно на каком диалекте поддакивал-соглашался Аркаша.

— Аркадий, друг! — вопил я, обнимая товарища. — Нам о дипломе надо думать! Пора прощаться с этим борделем по имени ДАС!.. Да-с, Аркадий, а? Да-с?

— Такоси, такоси! — лепетал уже тёплый Аркадий, никак не воспринимавший мой замечательный каламбур.

«Чёрт с ней! Пускай с кем хочет трахается!» — трезво подумал я, проваливаясь в пьяный угарный сон.

Счастье не в трахе!

* * *

И вообще — человек сам кузнец своего счастья!

Я настолько был взбешён и серьёзно настроен, что, опохмелившись с утра пивком, заботливо припасённым Аркашей, побежал на почту и послал редактору «Славы Севастополя» депешу: «ПРОШУ ПРИСЛАТЬ ЗАЯВКУ НА МОЁ РАСПРЕДЕЛЕНИЕ ВАШУ ГАЗЕТУ ВАДИМ НЕУСТРОЕВ». Когда я возвращался в общагу, прихватив в торговом центре «Черёмушки» бутыль «Крымского портвейна», я столкнулся на вахте с ней, с Леной. Я скрутил себя, смял, заставил пройти мимо и молча. Она приостановилась было, но тут же вздёрнула нос и зацокала каблучками сапог, ушла,  не оглядываясь.

Впрочем, голова моя в тот момент разрывалась ещё, помимо похмелья, и от другой заботы. Я налил другу Аркадию полный стакан доброго портвеша и попросил оставить меня на часок одного. Предстояло тяжелейшее дело — написать письмо Лене той. Я, как последний свинтус, трусливо не ответил на два её послания, всё оттягивал. Больше того, она вызвала меня на переговоры, я не пошёл… Как же теперь? Что написать? Как оправдаться? Ведь это было наваждение. Ведь не собирался же я жениться на этой?.. Нет, конечно! Всё равно рано или поздно всё бы кончилось… Мне нужна та, та Леночка!  Милая, родная!.. А что если написать, будто срочно домой ездил — там несчастье… А что там, дома-то, случилось?.. Ещё накаркаю! Нет, надо писать всё как есть. Лена, та Лена, она же умница и у неё сердце умное. Она поймёт и простит. У неё же душа — ангельская… Как же писать-то?..

Когда бутыль опустела, в голове у меня творился шарам-бурум, а на листе бумаги — ни строки. Ладно, завтра переговоры закажу — по телефону легче объясняться. Или вот что: рвану-ка после сессии в Севастополь и — все дела! Стало чуть уравновесистее на душе, а тут и друг Аркадий подоспел с какой-то новой чувихой, загомошился праздник знакомства устроить, деньги из портмоне достал. Что ж, я согласился прогуляться до магазина, пока эти голубки поближе познакомятся.

Потом мы пили. Девчонка эта — Анжелика вроде? — уже высасывала из Аркаши поцелуями все соки, я их лобзания одобрял-приветствовал. Они вскоре рысцой рванули в туалет-ванную — так уж им невтерпёж приспичило, а я сел на свою (на нашу с Леной!) койку, обхватил голову руками и подумал: ну и что?.. Тоскень и неують. Я задел что-то пяткой, нагнулся — её старенькие, домашне-общаговские тапочки с помпонами. Малюсенькие донельзя — кукольные. Я схватил их, пьяно всматриваясь в темнеющий отпечаток её ноги на светлой стельке, и вдруг приник жадно, вдохнул, ища знакомый запах, и начал целовать, целовать, целовать…

Из ванной доносились то вскрики, то хохот. Я рванул дверцу шкафа, содрал с плечиков белую рубашку, повязал галстук, напялил парадно-выходной и единственный свой костюм-тройку, торкнулся в ванную.

— Эй, ребята, прервитесь на минуту — мне срочно!

Они вывалились — раскрасневшиеся, весёлые, взбудораженные.

— Подпёрло? — подкузьмил по-свински друг Аркаша.

— Да ну тебя! — мне было не до шуток.

Я быстренько почистил зубы, тщательно причесался и решительным шагом потопал на третий этаж. Постучал в 307-ю.

— Да, войдите, — её голос.

Я вошёл. В комнате было двое — Лена и какой-то вахлак нечёсаный в узеньких синих очках, залатанных джинсах и майке с четырьмя портретами и надписью «THE BEATLES». Лена — в своём милом изящном комбинезончике вельветовом. Всё чин-чинарём, скромно — сидят, чай пьют. Она мне вдруг, против ожидания, страшно обрадовалась, вспыхнула. И я вместо того, чтобы опять взревновать и на дыбы подняться, возликовал и воспарил.

 Мне был предложен стакан чаю. Я с церемонной благодарностью  его принял и, прихлебывая сей благородный напиток, вступил в светскую беседу. Мальца патлатого задавил я в пять минут. Он чего-то вякнул там про экзистенциальное понимание жизни, упомянул Жан-Поля Сартра, блеснув при этом умно очочками. Ну я и выдал!

— А вы помните, ещё Гуссерль был не совсем прав, утверждая, что жизнь есть существование? Не вполне согласен я и с Кьеркегором, считавшим жизнь выше существования. И уж совсем не прав Ортега-и-Гассет, отрицавший жизнь вне существования. Мне кажется, ближе к истине Монтень и наш блаженной памяти отец Павел Флоренский, которые утверждали: жизнь есть жизнь.

Я глянул проникновенно в глаза очкарику и утвердительно спросил:

— Надеюсь, вы согласны?

Тот, бедолага, уловив издёвку, занервничал, взялся что-то лопотать о многомерности философии общения. Лена, нимало его не стесняясь, подошла ко мне, обхватила голову мою руками, улыбнулась глаза в глаза, сочно поцеловала в губы и прижала лицом к груди.

— Умница ты моя!

Парнишка моментом куда-то слинял.

— Это тот, который очень хочет жениться?..

— Да ну его! — досадливо прервала Лена. — Ещё молоко на губах не обсохло… Пойдём к тебе, а то соседки сейчас припрутся.

Аркаши с Анжеликой, хвала Аллаху, не было. Мы разделись, быстро, нетерпеливо, как в первый раз, и нырнули в постель. От блаженства, от счастья, от неожиданности случившегося я чуть не терял сознание.

— Лена! Леночка, я люблю тебя! — бормотал я непривычную для себя фразу, и я говорил правду.

Когда мы, истомлённые, лежали, откинув одеяло, и курили в темноте, Лена меня убила.

— Ты знаешь… Могла бы не говорить, но скажу: я ведь тебе изменила.

— Ха! Ну и шуточки!

— Какие шуточки, — голос её был твёрд и ровен. — Я вчера, после концерта, что ты мне закатил, ужасно разозлилась, взяла, да и позвонила тому москвичу с квартирой. Его Максом зовут, он с третьего курса. Он давно же в гости приглашал, клеился. Обрадовался, конечно. Ну, я и поехала. Вот и всё.

— Как всё! — подскочил я на постели. Её будничный тон ставил меня в тупик. — Ты что же, прямо так сразу и отдалась ему?

— Почему сразу. Сначала коньяку выпили, потом слайды начали смотреть, на потолке — легли для этого… Ну и… Что ты как маленький!

— А родители? — я всё ещё не хотел смиряться.

— Какие родители? Парню двадцать шесть уже — один живёт.

Я отвалился на подушку и принялся бурно, по-киношному, дышать. Я не знал, что надо делать — опять разбежаться-рассориться?

— Ну, зачем, зачем?

— Сам виноват. Учти, ещё раз концерт мне закатишь, я и вот этому рохле Федюне отдамся — будешь знать!

— Но как же, как ты теперь  собираешься, а? И с тем, и со мной? — я уже городил-спрашивал всякую чушь, голова не соображала.

— Да за кого ты меня принимаешь? — поджала она губы. —  Он оказался грубым и здоровым мужиком. Представляешь, с первого же раза начал переворачивать меня, сзади пристраиваться… Тьфу, вспоминать противно!

Я заскрипел зубами, приподнялся на локте, пытаясь увидеть-рассмотреть в густом полумраке её глаза. Сердце моё колотилось от бешенства — это уже запредел. Говорить что-либо — бессмысленно. Бесполезно. Я опять откинулся навзничь, зажмурил глаза, стиснул зубы и принялся задавливать-давить злые позорные слёзы. Проклятье! Ну зачем свела меня Судьба с такой… такой… И заставила её любить…

Я понял-убедился окончательно и бесповоротно: я её люблю! Чёрт побери и её, и меня, но я её люблю!

Люблю постыдно и клинически.

* * *

На этот раз роман наш безоблачный не продлился и трёх суток.

Выпадает порой такой чёрный день в жизни человека, когда всё идёт с утра кувырком да наперекосяк, и к вечеру утверждается в душе одно только желание — удавиться или вены вскрыть. Утром, спозаранок, мы рассорились с Леной из-за пустяка: оба спешили на факультет, взвинтились — она меня подъязвила, я подпустил ей «дуру». Поехали в школу порознь…

…В ДАС я приехал с огнетушителем «Кавказа» в портфеле. Аркадий уже кейфовал дома — довольный и вполпьяна: огрёб зачёт по коммунизму и привычный трояк по лит-ре. Гуляй, ребята! Ленка пока не появлялась, да я и предчувствовал — ссора-обида опять затянется, и сегодня Елену Григорьевну  вряд ли стоит ожидать. Да и дьявол с ней! Где-то  задержалась и Аркашина Анжелика — совсем не королева Франции. Мы пустились в загул вдвоём.

И вот тут я получил оглушительный, жестокий удар ниже пояса… В прямом смысле! У меня вдруг обнаружилась-проявилась глазная болезнь: приспичило отлить паршивый ядовитый «Кавказ», и только я приступил к процедуре — глаза мои от боли полезли на лоб. Я глянул на себя в зеркало этими выпученными идиотскими глазами и мгновенно понял — влип. Это точно, как ещё её именовали в студенческом фольклоре, — птичья болезнь: не то два пера, не то три пера.

Я взвыл. Кинулся из ванной к Аркаше: что делать? Как быть? Аркадий был по этой части уже дока: он вместе с первым опытом любви подцепил тогда, на первом курсе, от мясистой Лизаветы и подарочек. Аркаша осмотрел-обследовал меня и философически резюмировал:

— Мужик всё должен испытать. Да-а-а. Теперь слушай сюда: первым делом — пить нельзя. Ни грамма! А завтра — к Лазарю Наумычу в диспансер.

Я кинулся искать эту стерву. Клянусь, я бы тут же на месте убил её! Но Бог её в тот вечер спас — она не ночевала в ДАСе.

На следующий день, прибежав из больницы, уже с первым бициллиновым зарядом в заднице, я ворвался в 307-ю. Она спала сладко, уткнув нос в подушку. Я сдёрнул одеяло.

— Одевайся!

Девчонка-соседка из своего угла молча испуганно смотрела. Эта же тварь попробовала куражнуться: спать, мол, хочу — отстань.

— Одевайся, — без крика, страшно повторил я.

Лицо моё, я чувствовал, побелело насмерть. Она испугалась. Молча вскочила, накинула халат. Я схватил её цепко за руку, поволок из комнаты, по коридору, вверх по лестнице — она чуть не падала, теряя сабо. Встречные дасовцы шарахались от нас. Я отпер дверь, втолкнул её в комнату, повернул ключ на два оборота, скрестил руки на груди и молча начал на неё смотреть. Она вдруг испугалась всерьёз, прижалась лопатками к шкафу.

— Ты чего, Вадь? Я у родственников ночевала… Правда, правда!

Я разлепил пересохшие губы, прохрипел:

— И ты на этот раз от родственников уже сифилис мне привезла?

— Какой сифилис? — распахнула она глаза. — Ну и шуточки!

— Шу-точ-ки?! — взревел не своим голосом я и схватил со стола прикрытый газетой охотничий складной нож. Мы им безобидно чистили картошку и резали хлеб, но лезвие у него мощное, широкое — убойное.

— С-с-сука! — я наотмашь размахнулся…

И в этот миг я увидел её глаза — заспанные, ненакрашенные, детские, переполненные недоуменным страхом. Она смотрела почему-то не на лезвие, а прямо мне в лицо. Она побелела как снег. Рот её распахнулся для последнего предсмертного крика…

(«Алкаш»)

 

Ну, концовочка фрагмента, само собой, сгущена до мелодраматизма в романном стиле. На самом деле я её, сучку этакую, даже не ударил. Я только подышал трагически, очами повращал, зубами поскрипел, ну и отматюгал её, конечно, всласть и смачно.

Дальше вообще был анекдот. Мы с ней вместе таскались-ходили в вендиспансер на уколы и обследования, потом, подлечившись, ещё несколько раз трахнулись для чего-то. И — разбежались. Если уж быть точным и честным: она окончательно ушла от меня. К тому, рыжему из ДАСа, который очень хотел жениться. Они тут же сняли где-то комнату и выехали из общаги. Я, признаться, до самого отъезда из Москвы, то есть ещё месяца три думал о ней беспрестанно, тосковал, страдал. И всё вспоминал, как однажды в бессонницу весь остаток ночи напряжённо всматривался в её спящее лицо, то и дело вытирая подступающие на глаза слёзы от переизбытка любви к этой юной женщине…

И ещё одно воспоминание — более драматичное и, если угодно, дурацкое. Это уже под занавес отношений, когда она в записках на лекциях очередному охламону (или тому же самому) откровенничала обо мне: «Этому “мальчику” идёт 29-й год. Хорошо ли он любит? Ревнует хорошо… Каждый день вытрясает из тетрадок записки и начинает стонать, а потом обзываться… Впрочем, помимо ревности есть ещё КОЕ-КАКИЕ доказательства его любви…» Ну так вот, я сижу в своей комнате один, добавляю портвейна в организм, жду Лену. Она ушла на полчаса по каким-то своим, якобы, неотложным делам, и пропала напрочь. Появляется она через два с лишним часа и застаёт такую картину: сидит её великовозрастный Коля на кровати в зюзю пьяный, держит на отлёте левую руку, в правой — бритвенное лезвие. На полу под рукой — улитая кровью газета. На руке, чуть выше запястья и старых шрамов (ещё тех, в честь Лиды) алеют четыре подсохших разреза и один свежий. Кровь густо капает на газету. Пьяные губы кривятся, невнятно бормочут:

— Вот, любуйся: каждые полчаса твоего опоздания отмечал…

Видать, и вправду — был я от неё совсем без ума.

Да и она какое-то время была от меня без памяти.

В финальный наш вечер, уже, судя по всему, твёрдо зная, что только что отдавалась мне в самый последний раз, Лена нависла надо мной, внимательно всмотрелась в глубь меня:

— Ты знаешь, я ведь никогда  не верила, что такое бывает. Я порой подходила к двери вашей комнаты — и у меня сердце замирало… Я любила тебя — понимаешь? — Она помолчала и с неприкрытой грустью закончила. — А теперь этого нет!

Сначала я вывел Лену под своим именем в образе сверхположительной, почти идеальной героини рассказа «Трудно быть взрослой» — идеализировав её до предела, видимо, в знак благодарности за дарованное пусть и кратковременное счастье. А затем, спустя время, протрезвев, в «Алкаше» я уже изобразил её сугубо реалистично, без ретуши и даже приговорил по сюжету к насильственной смерти…

Думаю, какой-нибудь доморощенный Фрейд накопал бы в этом много чего подсознательного.


<<<   17. Темрюк
19. Наташа III   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru