Раздел II
ПЕРСОНАЖИ
М—ЦКИЙ («Записки
из Мёртвого дома», «Мужик
Марей»),
арестант из
поляков-дворян, который в первый час по прибытии Достоевского и его Товарища
из дворян (С. Ф. Дурова)
в острог оказался с ними за одним столом в столовой и посвятил их в
самые
необходимые законы острожной жизни. «М—цкий <…> был не дворянин и
прошел
пятьсот. Я узнал об этом от других и сам спросил его: правда ли это и
как это
было? Он ответил как-то коротко, как будто с какою-то внутреннею болью,
точно
стараясь не глядеть на меня, и лицо его покраснело; через полминуты он
посмотрел на меня, и в глазах его засверкал огонь ненависти, а губы
затряслись
от негодования. Я почувствовал, что он никогда не мог забыть этой
страницы из
своего прошедшего <…> С М—ким я хорошо сошёлся с первого раза;
никогда с
ним не ссорился, уважал его, но полюбить его, привязаться к нему я
никогда не
мог. Это был глубоко недоверчивый и озлобленный человек, но умевший
удивительно
хорошо владеть собой. Вот это-то слишком большое уменье и не нравилось
в нём:
как-то чувствовалось, что он никогда и ни перед кем не развернёт всей
души
своей. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Это была натура сильная и в
высшей
степени благородная. Чрезвычайная, даже несколько иезуитская ловкость и
осторожность его в обхождении с людьми выказывала его затаённый,
глубокий
скептицизм. А между тем это была душа, страдающая именно этой
двойственностью:
скептицизма и глубокого, ничем непоколебимого верования в некоторые
свои особые
убеждения и надежды. <…> Между тем М—кий с годами всё как-то
становился
грустнее и мрачнее. Тоска одолевала его. Прежде, в первое моё время а
остроге,
он был сообщительнее, душа его всё-таки чаще и больше вырывалась
наружу. Уже
третий год жил он в каторге в то время, как я поступил. Сначала он
многим интересовался
из того, что в эти года случилось на свете и об чем он не имел понятия,
сидя в
остроге; расспрашивал меня, слушал, волновался. Но под конец, с годами,
всё это
как-то стало в нём сосредоточиваться внутри, на сердце. Угли
покрывались золою.
Озлобление росло в нём более и более. “Je hais ces brigands” [фр.
“Я ненавижу этих
разбойников”], — повторял он мне часто, с ненавистью смотря на
каторжных,
которых я уже успел узнать ближе, и никакие доводы мои в их пользу на
него не
действовали. <…> М—кий воодушевлялся, только вспоминая про свою
мать.
<…> М—кий был не дворянин и перед ссылкой был наказан телесно.
Вспоминая
об этом, он стискивал зубы и старался смотреть в сторону. В последнее
время он
всё чаще и чаще стал ходить один…» Вскоре М—кого хлопотами матери
освободили,
он вышел на поселение и остался в городе… Полная фамилия этого героя — А.
Мирецкий.
МАДАМ ЛЕОТАР («Неточка
Незванова»), француженка гувернантка в доме князей
Х—х.
Чрезвычайно милая старушка, пользующаяся в доме всеобщей любовью.
Замечательно
характеризует её сцена, когда ей делает выговор князь за то, что она
забыла о
наказанной Неточке Незвановой, которую
продержали из-за
этого в тёмном чулане до утра, и возразил по поводу упомянутого
француженкой
Жан-Жака Руссо: «— Жан-Жак Руссо отказался от собственных детей,
сударыня!
Жан-Жак дурной человек, сударыня!
— Жан-Жак Руссо! Жан-Жак
дурной человек! Князь!
князь! что вы говорите?
И мадам Леотар вся вспыхнула.
Мадам Леотар была чудесная
женщина и прежде всего
не любила обижаться; но затронуть кого-нибудь из любимцев её,
потревожить
классическую тень Корнеля, Расина, оскорбить Вольтера, назвать Жан-Жака
Руссо
дурным человеком, назвать его варваром, — Боже мой! Слёзы выступили из
глаз
мадам Леотар; старушка дрожала от волнения.
— Вы забываетесь, князь! —
проговорила она наконец
вне себя от волнения.
Князь тотчас же спохватился и
попросил прощения…»
Мадам Леотар учит Катю и
Неточку французскому языку. Воспитанницы её «порешили обе, что мадам
Леотар
прекрасная женщина и что она вовсе не строгая…» После отъезда княгини с
Катей в
Москву, мадам Леотар перешла к старшей дочери князя Александре
Михайловне, где и продолжила заниматься воспитанием Неточки,
которая
тоже стала жить в этом доме.
МАДАМ ЛЕРУ («Слабое
сердце»), француженка, хозяйка магазина, где Вася
Шумков
купил для своей невесты Лизаньки Артемьевой
чепчик,
причём, покупать Вася ходил, конечно же, с другом Аркадием
Нефедевичем: «Их встретила черноглазая француженка в локонах,
которая
тотчас же, при первом взгляде на своих покупателей, сделалась так же
весела и
счастлива, как они сами, даже счастливее, если можно сказать. Вася
готов был
расцеловать мадам Леру от восторга...» Более того, восторженный Вася и
впрямь
поцеловал «магазинщицу», когда обнаружил наконец чудесный чепчик в её
запасах:
«Решительно, нужно было призвать на минуту всё достоинство, чтоб не
уронить
себя с подобным повесой. Но я утверждаю, что нужно иметь к тому и всю
врожденную, неподдельную любезность и грацию, с которою мадам Леру
приняла
восторг Васи. Она извинила его, и как умно, как грациозно умела она
найтись в
этом случае! Неужели же можно было рассердиться на Васю?..» Чепчик,
выбранный
Васей у мадам Леру, произвёл в доме невесты настоящий фурор и был
принят с
восторгом.
МАКАРОВ
Михаил Макарович («Братья
Карамазовы»),
исправник (начальник уездной полиции),
надворный советник (чин 7-го класса). Сначала читатель видит его как бы
глазами Дмитрия Карамазова, свидание
которого с Грушенькой
Светловой в Мокром вдруг так грубо прервала целая толпа людей:
«Всех
этих людей он узнал в один миг. Вот этот высокий и дебелый старик, в
пальто и с
фуражкой с кокардой, — это исправник, Михаил Макарыч…» Характерно, что
он сразу
же, не дожидаясь никакого суда и даже начала следствия, обвинил Митю:
«—
Понимаешь? Понял! Отцеубийца и изверг, кровь старика-отца твоего вопиет
за
тобою! — заревел внезапно, подступая к Мите, старик-исправник. Он был
вне себя,
побагровел и весь так и трясся…»
Чуть далее Повествователь
представляет читателю исправника основательно: «Исправник наш Михаил
Макарович
Макаров, отставной подполковник, переименованный в надворные советники,
был
человек вдовый и хороший. Пожаловал же к нам всего назад лишь три года,
но уже
заслужил общее сочувствие тем главное, что “умел соединить общество”.
Гости у
него не переводились, и казалось без них он бы и сам прожить не мог.
Непременно
кто-нибудь ежедневно у него обедал, хоть два, хоть один только гость,
но без
гостей и за стол не садились. Бывали и званые обеды, под всякими,
иногда даже
неожиданными предлогами. Кушанье подавалось хоть и не изысканное, но
обильное,
кулебяки готовились превосходные, а вина хоть и не блистали качеством,
зато
брали количеством. Во входной комнате стоял биллиард с весьма приличною
обстановкой, то есть даже с изображениями скаковых английских лошадей в
чёрных
рамках по стенам, что, как известно, составляет необходимое украшение
всякой
биллиардной у холостого человека. Каждый вечер играли в карты, хоть бы
на одном
только столике. Но весьма часто собиралось и всё лучшее общество нашего
города,
с маменьками и девицами, потанцевать. Михаил Макарович хотя и
вдовствовал, но
жил семейно, имея при себе свою давно уже овдовевшую дочь, в свою
очередь мать
двух девиц, внучек Михаилу Макаровичу. Девицы были уже взрослые и
окончившие
своё воспитание, наружности не неприятной, весёлого нрава, и хотя все
знали,
что за ними ничего не дадут, всё-таки привлекавшие в дом дедушки нашу
светскую
молодежь. В делах Михаил Макарович был не совсем далёк, но должность
свою
исполнял не хуже многих других. Если прямо сказать, то был он человек
довольно-таки необразованный и даже беспечный в ясном понимании
пределов своей
административной власти. Иных реформ современного царствования он не то
что не
мог вполне осмыслить, но понимал их с некоторыми, иногда весьма
заметными,
ошибками и вовсе не по особенной какой-нибудь своей неспособности, а
просто по
беспечности своего характера, потому что всё некогда было вникнуть.
“Души я, господа,
более военной чем гражданской”, — выражался он сам о себе. Даже о
точных
основаниях крестьянской реформы он всё ещё как бы не приобрёл
окончательного и
твёрдого понятия, и узнавал о них, так сказать, из года в год,
приумножая свои
знания практически и невольно, а между тем сам был помещиком…»
Особо потом сообщается, что
Митя ранее бывал у
исправника частым гостем, в последний месяц, перестал посещать его дом,
полный
дочерей-невест, и, естественно, Михаил Макарович при встречах с ним на
улицах
теперь «сильно хмурился». Однако ж добрый «отеческий» характер
исправника во
время ареста Мити всё же проявился: он, поначалу оскорбивший и Митю, и
Грушеньку,
потом начал их жалеть и всячески успокаивать. И когда Митя сидел уже в
городском остроге, исправник строгостями не докучал и к заключённому
посетителей
пускали — и Грушеньку, и Алёшу Карамазова и Ракитина:
«Но к Грушеньке очень благоволил сам
исправник Михаил
Макарович. У старика лежал на сердце его окрик на неё в Мокром. Потом,
узнав
всю суть, он изменил совсем о ней свои мысли. И странное дело: хотя был
твёрдо
убеждён в преступлении Мити, но со времени заключения его всё как-то
более и
более смотрел на него мягче: “С хорошею, может быть, душой был человек,
а вот
пропал как швед, от пьянства и беспорядка!” Прежний ужас сменился в
сердце его
какою-то жалостью. Что же до Алёши, то исправник очень любил его и
давно уже
был с ним знаком…»
Вероятно, при создании этого
персонажа писатель
вспоминал помощника квартального надзирателя А. А. Макарова,
с которым встречался в середине 1860-х гг.
МАКАРЫЧ («Столетняя»),
цирюльник; муж внучки столетней Марьи Максимовны,
отец
троих детей (мальчик и две девочки): «…сам он ещё человек нестарый, лет
этак
тридцати пяти, по ремеслу своему степенен, хотя ремесло и
легкомысленное, и, уж
разумеется, в засаленном, как блин, сюртуке, от помады, что ль, не
знаю, но
иначе я никогда не видал “цирюльников”, равно как воротник на сюртуке
всегда у
них точно в муке вывалян». Говорит Макарыч степенно, важно, и, судя по
всему,
человек добрый и уважаемый женой, детьми, столетней бабушкой, гостем Петром
Степановичем.
МАКСИМОВ («Братья
Карамазовы»), помещик-«приживал». Он появляется в самом начале
романа, в
главе «Приехали в монастырь», когда Фёдор Павлович
Карамазов, Иван Фёдорович Карамазов и Миусов с Калгановым
затруднились найти
дорогу к скиту, где ожидал
их старец Зосима. «Вдруг подошёл к ним один
пожилой,
лысоватый господин, в широком летнем пальто и с сладкими глазками.
Приподняв
шляпу, медово присюсюкивая, отрекомендовался он всем вообще тульским
помещиком
Максимовым. Он мигом вошёл в заботу наших путников. <…> Они вышли
из врат
и направились лесом. Помещик Максимов, человек лет шестидесяти, не то
что шёл,
а лучше сказать почти бежал сбоку, рассматривая их всех с судорожным,
невозможным почти любопытством. В глазах его было что-то лупоглазое…» И
далее
упомянуто, что во время молитвы «все почтительно преклонили головы, а
помещик
Максимов даже особенно выставился вперёд, сложив пред собой ладошками
руки от
особого благоговения».
Затем помещик Максимов
сыграет свою роль
добровольного шута и приживала уже в «Книге восьмой», где окажется в
Мокром
вместе с Калгановым как раз в тот момент, когда там произойдут ключевые
события
романа: встреча Грушеньки со своим «женихом» паном Муссяловичем,
внезапный приезд Мити, затем его арест. Именно здесь в болтовне
Максимова
проскальзывают «автобиографические» сведения о том, как докатился
«тульский
помещик» до жизни такой: он, оказывается, был дважды женат — первый раз
на какой-то
хромой полячке, которую некий поручик вывез из Польши и ему «уступил»,
а вторая
жена от него сбежала, предварительно обчистив до нитки: «— Да-с,
сбежала-с, я
имел эту неприятность, — скромно подтвердил Максимов. — С одним
мусью-с. А
главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну себя предварительно
отписала.
Ты, говорит, человек, образованный, ты и сам найдёшь себе кусок. С тем
и
посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил: у тебя одна
супруга была
хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи!..»
Впрочем, Максимов, вполне
вероятно, всё это
сочинил, чтобы «доставить всем удовольствие», ибо тут же выясняется, со
слов
Калганова, вообще несуразное: «— <…> Вообразите, например, он
претендует
(вчера всю дорогу спорил), что Гоголь в «Мёртвых душах» это про него
сочинил.
Помните, там есть помещик Максимов, которого высек Ноздрев и был предан
суду:
“за нанесение помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде”, —
ну
помните? Так что ж, представьте, он претендует, что это он и был, и что
это его
высекли! Ну может ли это быть? Чичиков ездил, самое позднее, в
двадцатых годах,
в начале, так что совсем годы не сходятся. Не могли его тогда высечь…»
Но Максимов
с достоинством продолжал настаивать уже при всех, что его действительно
высекли
«за образование» и Н. В. Гоголь
изобразил сие в
своей бессмертной поэме.
Позже выяснится, что этот
обнищавший помещик
Максимов совсем не утратил вкуса к кутежам: «Оказалось, что Максимов уж
и не
отходил от девок, изредка только отбегал налить себе ликёрчику,
шоколаду же
выпил две чашки. Личико его раскраснелось, а нос побагровел, глаза
стали
влажные, сладостные. Он подбежал и объявил, что сейчас “под один
мотивчик”
хочет протанцевать танец саботьеру…» И действительно — станцевал: «Весь
танец
состоял в каких-то подпрыгиваниях с вывёртыванием в стороны ног,
подошвами
кверху, и с каждым прыжком Максимов ударял ладонью по подошве…» а затем
и вовсе
возжелал «поближе познакомиться» с девочкой Марьюшкой из хора, да
нагрянувшие
следователи-прокуроры помешали и страшно напугали бедного Максимова.
После катастрофы в Мокром
Максимов вернулся в город
вместе с Грушенькой и остался у неё в роли приживала.
МАЛЕНЬКИЙ
ГЕРОЙ («Маленький
герой»), мальчик,
которому «без малого одиннадцать
лет» и который в глазах взрослых дам, к негодованию его, «всё ещё был
то же
маленькое, неопределённое существо, которое они подчас любили ласкать и
с
которым им можно было играть как с маленькой куклой». Попав на лето в
подмосковное имение своего родственника, где собралось целое общество
отдыхающих, он влюбился в одну из дам, m-me M*,
совсем не детской любовью, совершает ради неё настоящий подвиг
(укрощает дикого
мустанга Танкреда), становится невольным
свидетелем её
семейной тайны (она несчастна с мужем и любит другого), и бескорыстно,
как Мечтатель из «Белых
ночей» или Иван Петрович из будущих «Униженных и
оскорблённых», делает всё для того, чтобы его любимая была в
любви
счастлива (в данном случае находит и возвращает ей письмо от своего
«соперника», которое она потеряла) и получает в награду поцелуй,
газовую
косынку и горячие воспоминания на всю оставшуюся жизнь…
Добрый, мечтательный, не по
годам умный Маленький
герой стоит в одном ряду с такими же мальчиками из поздних романов
Достоевского
— Колей Иволгиным («Идиот»)
и Колей Красоткиным («Братья
Карамазовы»).
МАЛЬЧИК («Ёлка
и свадьба»), сын гувернантки, «соперник» Юлиана
Мастаковича, мешавший ему завлекать Девочку с
приданным.
«Девочка, уже имевшая триста тысяч рублей приданого, получила
богатейшую куклу.
Потом следовали подарки понижаясь, смотря по понижению рангов родителей
всех
этих счастливых детей. Наконец, последний ребёнок, мальчик лет десяти,
худенький,
маленький, весноватенький, рыженький, получил только одну книжку
повестей,
толковавших о величии природы, о слезах умиления и прочее, без картинок
и даже
без виньетки.
Он был сын гувернантки
хозяйских детей, одной
бедной вдовы, мальчик крайне забитый и запуганный. Одет он был в
курточку из
убогой нанки. Получив свою книжку, он долгое время ходил около других
игрушек;
ему ужасно хотелось поиграть с другими детьми, но он не смел; видно
было, что
он уже чувствовал и понимал своё положение. Я очень люблю наблюдать за
детьми.
Чрезвычайно любопытно в них первое, самостоятельное проявление в жизни.
Я
заметил, что рыженький мальчик до того соблазнился богатыми игрушками
других
детей, особенно театром, в котором ему непременно хотелось взять на
себя
какую-то роль, что решился поподличать. Он улыбался и заигрывал с
другими
детьми, он отдал своё яблоко одному одутловатому мальчишке, у которого
навязан
был полный платок гостинцев, и даже решился повозить одного на себе,
чтоб
только не отогнали его от театра. Но чрез минуту какой-то озорник
препорядочно
поколотил его. Ребёнок не посмел заплакать…» И вот когда свершилось
чудо —
самая красивая и богатая девочка приняла его в свою игру, и они,
отделившись от
других злых детей, взялись вдвоём наряжать куклу, — пришёл вдруг в
комнату
противный Юлиан Мастакович и начал приставать к девочке с льстивыми и
глупыми
разговорами. Мальчик, помешав этому, вызвал гнев Юлиана Мастаковича:
поначалу
тот начал пугать его и преследовать (даже под стол загнал), а затем,
когда
выяснилось, что именно за этого мальчика и просил хозяин дома, Филипп
Алексеевич, категорически отказался помочь пристроить его в
учебное
заведение…
С образом этого мальчика
связана очень важная в
творчестве Достоевского тема бедного ребёнка, уже понимающего своё
положение,
страдающего от унижений, которая получит своё развитие в образах и
судьбах Неточки Незвановой, Нелли, Илюши Снегирёва…
МАЛЬЧИК («Мальчик
у Христа на ёлке»), нищий малыш-сиротка. Повествователь
(Достоевский)
признаётся в первых же строках, что сам не знает — сочинил он этого
маленького
героя, или тот был-существовал на самом деле: «Мерещится мне, был в
подвале
мальчик, но ещё очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик
проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то
халатик и
дрожал…» И дальше сообщаются все горестные подробности: мать мальчика
только
что умерла, он вышел на улицу в поисках еды, вокруг праздничная весёлая
суета
(дело было на Рождество), но его на это праздник не пускают, однако ж,
каким-то
чудом, малыш попадает на самую расчудесную рождественскую «Христову
ёлку» —
оказывается, «у Христа всегда в этот день ёлка для маленьких деточек, у
которых
там нет своей ёлки...»
Увы, чудесная Ёлка
привиделась мальчику в
предсмертном сне — «наутро, дворники нашли маленький трупик забежавшего
и
замёрзшего за дровами мальчика».
МАЛЬЧИК-САМОУБИЙЦА («Подросток»),
восьмилетний
ребёнок, герой вставного рассказа Макара Ивановича
Долгорукого о купце Скотобойникове.
Остался он единственным сыном у матери-вдовы (отец был купцом,
разорился и
умер, умерли и четыре сестры): «…и уж не надышится она над ним,
трепещет.
Слабенький был и нежный и личиком миловидный, как девочка». И вот
однажды, в
злую минуту, толкнул нечаянно мальчик самого всесильного
Скотобойникова, за что
тут же был высечен розгами. Да чуть не до смерти. Купец-самодур, как бы
раскаявшись, взял сироту в дом, обещал даже усыновить, да своими
благодеяниями
так запугал мальчика, что тот, когда разбил нечаянно дорогую фарфоровую
лампу,
убежал от «благодетеля», бросился в реку и утопился. После чего стал
являться
Скотобойникову по ночам, тот, в конце концов, действительно раскаялся и
совершенно переменил свою судьбу — бросил все богатства и ушёл
«странствовать»…
Примечательно в этой
истории-притче праведника
Макара — отношение рассказчика, да и самих действующих лиц, к вопросу
об
ответственности за грех самоубийства. В итоге получилось, что
значительную
часть вины (если не всю!) должен нести тот, кто до самоубийства
невинную душу
довёл, пусть вольно или невольно, а ей, этой младенческой душе
мальчика-самоубийцы, даже оставляется шанс попасть на небеса, в райские
кущи…
МАРЕЙ («Мужик
Марей»), крепостной крестьянин Достоевских. Будущему писателю
было
девять лет, когда он, гуляя по лесу, испугался волка и бросился на
поляну, где
пахал мужик. «Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но
его все
звали Мареем, — мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с
сильною
проседью в тёмно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того
никогда почти
не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобылёнку,
заслышав крик
мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а
другою за его
рукав, то он разглядел мой испуг…» Мужик Марей успокоил мальчонку,
погладил
рукой по щеке, «толстым, с чёрным ногтем, запачканным в земле пальцем»
дотронулся тихонько до его прыгающих в губ, перекрестил и улыбнулся
«какою-то
материнскою и длинною улыбкой».
И вот прошло 20 лет,
мальчик вырос, попал на
каторгу, услышал от заключённого поляка слова ненависти о русском
мужике и
встал перед глазами как живой мужик Марей, припомнилась во всех
подробностях
эта встреча: «Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой
и без
воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась
эта
нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его
покачиванье головой: “Ишь ведь, испужался, малец!” И особенно этот
толстый его,
запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью
прикоснулся к
вздрагивавшим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребёнка, но тут в
этой
уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я
был собственным
его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою
любовью
взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик,
а я всё
же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил
за то.
Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча
была
уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким
глубоким и
просвещённым человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною
нежностью
может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного
крепостного
русского мужика, ещё и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе…»
Прототипом мужика Марея
послужил крестьянин села Дарового Марк
Ефремов, которому в 1835 г. было 48 лет.
МАРИ («Идиот»),
девушка из швейцарской деревни, о которой рассказал девицам Епанчиным
и их матери при первой встрече князь Мышкин —
почти
«юродивая», дочь бедной торговки,. «Мари была её дочь, лет двадцати,
слабая и
худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в
тяжёлую
работу наниматься подённо, — полы мыла, бельё, дворы обметала, скот
убирала.
Один проезжий французский комми соблазнил её и увёз, а через неделю на
дороге
бросил одну и тихонько уехал. Она пришла домой, побираясь, вся
испачканная, вся
в лохмотьях, с ободранными башмаками; шла она пешком всю неделю,
ночевала в
поле и очень простудилась; ноги были в ранах, руки опухли и
растрескались. Она
впрочем и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые,
невинные. Молчалива была ужасно. Раз, прежде еще, она за работой вдруг
запела,
и я помню, что все удивились и стали смеяться: “Мари запела! Как? Мари
запела!”
— и она ужасно законфузилась, и уж навек потом замолчала. Тогда ещё её
ласкали,
но когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней
сострадания не
было ни в ком! Какие они на это жестокие! какие у них тяжёлые на это
понятия!
Мать, первая, приняла её со злобой и с презреньем: “ты меня теперь
обесчестила”. Она первая её и выдала на позор…»
У Мари началась ужасная
жизнь. Князь Мышкин был
единственным, кто не обижал её, продолжал с ней общаться, у них
завязались даже
какие-то отношения, похожие с его стороны на робкую любовь-жалость, с
её — на
ещё более робкую любовь-благодарность. В конце концов князю Мышкину и
личным
примером, и доходчивыми разговорами-убеждениями удалось укротить злобу
по отношению
к Мари сначала у деревенских детей, а вслед за ними и у их родителей.
Дети её
даже полюбили, дружно ухаживали за ней, когда болезнь её обострилась.
Мари всё
же умерла, но умерла «почти счастливая»…
МАРК
ИВАНОВИЧ («Господин
Прохарчин»), сосед Прохарчина,
«умный и начитанный человек», к тому же «стихотворец». Судя по всему —
добродушный,
хлопотливый человек, желающий поучить, покомандовать, пораспечь.
Характерна в
этом отношении сцена, когда Прохарчин появился после своего
таинственного
исчезновения уже совсем больной: «Наконец Марк Иванович первый прервал
молчание
и, как умный человек, начал весьма ласково говорить, что Семёну
Ивановичу нужно
совсем успокоиться, что болеть скверно и стыдно, что так делают только
дети
маленькие, что нужно выздоравливать, а потом и служить. Окончил Марк
Иванович
шуточкой, сказав, что больным не означен ещё вполне оклад жалованья, и
так как
он твёрдо знает, что и чины идут весьма небольшие, то, по его
разумению, по
крайней мере такое звание или состояние не приносит больших,
существенных
выгод. Одним словом, видно было, что все принимали действительное
участие в
судьбе Семёна Ивановича и весьма сердобольничали. Но он с непонятною
грубостью
продолжал лежать на кровати, молчать и упорно всё более и более
натягивать на
себя одеяло. Марк Иванович, однако, не признал себя побежденным и,
скрепив
сердце, сказал опять что-то очень сладенькое Семёну Ивановичу, зная,
что так и
должно поступать с больным человеком; но Семён Иванович не хотел и
почувствовать;
напротив, промычал что-то сквозь зубы с самым недоверчивым видом и
вдруг начал
совершенно неприязненным образом косить исподлобья направо и налево
глазами,
казалось, желая взглядом своим обратить в прах всех сочувствователей.
Тут уж
нечего было останавливаться: Марк Иванович не вытерпел и, видя, что
человек
просто дал себе слово упорствовать, оскорбясь и рассердившись совсем,
объявил
напрямки и уже без сладких околичностей, что пора вставать, что лежать
на двух
боках нечего, что кричать днём и ночью о пожарах, золовках, пьянчужках,
замках,
сундуках и чёрт знает об чём ещё — глупо, неприлично и оскорбительно
для
человека, ибо если Семён Иванович спать не желает, так чтобы другим не
мешал и
чтоб он, наконец, это всё изволил намотать себе на ус. Речь произвела
своё
действие, ибо Семён Иванович, немедленно обернувшись к оратору, с
твёрдостью
объявил, хотя ещё слабым и хриплым голосом, что “ты, мальчишка, молчи!
празднословный ты человек, сквернослов ты! слышь, каблук! князь ты, а?
понимаешь штуку?” Услышав такое, Марк Иванович вспылил, но, заметив,
что
действует с больным человеком, великодушно перестал обижаться, а,
напротив,
попробовал его пристыдить, но осёкся и тут; ибо Семён Иванович сразу
заметил,
что шутить с собой не позволит, даром что Марк Иванович стихи сочинил.
Последовало двухминутное молчание; наконец, опомнившись от своего
изумления,
Марк Иванович прямо, ясно, весьма красноречиво, хотя не без твёрдости,
объявил,
что Семён Иванович должен знать, что он меж благородных людей и что,
“милостивый государь, должны понимать, как поступают с благородным
лицом”. Марк
Иванович умел при случае красноречиво сказать и любил внушить своим
слушателям…»
И именно Марку Ивановичу
«доверено» автором в этом
раннем рассказе поднять проблему «наполеонизма», которая разовьётся
потом до
глобальных размеров в «Преступлении и наказании».
Устав
уговаривать совсем зарапортовавшегося Прохарчина, «поэт» вспылил: «— Да
что ж
вы? — прогремел наконец Марк Иванович, вскочив со стула, на котором
было сел
отдохнуть, и подбежав к кровати весь в волнении, в исступлении, весь
дрожа от
досады и бешенства, — что ж вы? баран вы! ни кола ни двора. Что вы,
один, что
ли, на свете? для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы, что ли, какой?
что вы?
кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь,
Наполеон или
нет?..»
МАРКОВ («Бедные
люди»), чиновник 14 класса (коллежский регистратор),
процентщик.
Сослуживец Емельян Иванович в трудную минуту
взаймы денег Девушкину не дал, но порекомендовал
обратиться к Маркову,
который живёт на самой окраине, на Выборгской. Сам Макар Алексеевич
потом мытарства
свои Варваре Добросёловой в подробностях
описал: «Увидел
наконец я издали дом деревянный, жёлтый, с мезонином вроде бельведера —
ну,
так, думаю, так оно и есть, так и Емельян Иванович говорил, — Маркова
дом. (Он
и есть этот Марков, маточка, что на проценты даёт.) Я уж и себя тут не
вспомнил, и ведь знал, что Маркова дом, а спросил-таки будочника — чей,
дескать, это, братец, дом? Будочник такой грубиян, говорит нехотя,
словно
сердится на кого-то, слова сквозь зубы цедит, — да уж так, говорит, это
Маркова
дом. <…> Мимо дома-то я три конца дал по улице, и чем больше
хожу, тем
хуже становится, — нет, думаю, не даст, ни за что не даст! И человек-то
я
незнакомый, и дело-то моё щекотливое, и фигурой я не беру, — ну, думаю,
как судьба
решит; чтобы после только не каяться, за попытку не съедят же меня, —
да и
отворил потихоньку калитку. А тут другая беда: навязалась на меня
дрянная,
глупая собачонка дворная; лезет из кожи, заливается! И вот такие-то
подлые,
мелкие случаи и взбесят всегда человека, маточка, и робость на него
наведут, и
всю решимость, которую заране обдумал, уничтожат; так что я вошёл в дом
ни жив
ни мёртв, вошёл да прямо ещё на беду не разглядел, что такое внизу
впотьмах у
порога, ступил да и споткнулся об какую-то бабу, а баба молоко из
подойника в
кувшины цедила и всё молоко пролила. <…> Вошёл я. Комната ничего,
на стенах
картинки висят, всё генералов каких-то портреты, диван стоит, стол
круглый,
резеда, бальзаминчики, — думаю-думаю, не убраться ли, полно, мне
подобру-поздорову,
уйти или нет? и ведь ей-ей, маточка, хотел убежать! Я лучше, думаю,
завтра
приду; и погода лучше будет, и я-то пережду, — а сегодня вон и молоко
пролито,
и генералы-то смотрят такие сердитые... Я уж и к двери, да он-то вошёл
— так
себе, седенький, глазки такие вороватенькие, в халате засаленном и
веревкой
подпоясан. Осведомился к чему и как, а я ему: дескать, так и так, вот
Емельян
Иванович, — рублей сорок, говорю; дело такое, — да и не договорил. Из
глаз его
увидал, что проиграно дело. “Нет, уж что, говорит, дело, у меня денег
нет; а
что у вас заклад, что ли, какой?” Я было стал объяснять, что, дескать,
заклада
нет, а вот Емельян Иванович, — объясняю, одним словом, что нужно.
Выслушав всё,
— нет, говорит, что Емельян Иванович! у меня денег нет. Ну, думаю, так,
всё
так; знал я про это, предчувствовал — ну, просто, Варенька, лучше бы
было, если
бы земля подо мной расступилась; холод такой, ноги окоченели, мурашки
по спине
пробежали. Я на него смотрю, а он на меня смотрит да чуть не говорит —
что, дескать,
ступай-ка ты, брат, здесь тебе нечего делать — так что, если б в другом
случае
было бы такое же, так совсем бы засовестился. Да что вам, зачем деньги
надобны?
(Ведь вот про что спросил, маточка!) Я было рот разинул, чтобы только
так не
стоять даром, да он и слушать не стал — нет, говорит, денег нет; я бы,
говорит,
с удовольствием. Уж я ему представлял, представлял, говорю, что ведь я
немножко, я, дескать, говорю, вам отдам, в срок отдам, и что я ещё до
срока
отдам, что и процент пусть какой угодно берёт и что я, ей-Богу, отдам.
Я,
маточка, в это мгновение вас вспомнил, все ваши несчастия и нужды
вспомнил, ваш
полтинничек вспомнил, — да нет, говорит, что проценты, вот если б
заклад! А то
у меня денег нет, ей-Богу нет; я бы, говорит, с удовольствием, — ещё и
побожился, разбойник!..»
У Достоевского, к тому
времени, в период работы над
«Бедными людьми», уже несколько месяцев живущего после окончания Инженерного
училища самостоятельно, на своих хлебах,
накопился
богатый опыт выспрашивания денег в долг у знакомых и полузнакомых людей
и
общения с процентщиками-ростовщиками. Во многих его последующих
произведениях
появятся «коллеги» Маркова, и самая, вероятно, колоритная
представительница
этого «племени» — Алёна Ивановна в «Преступлении
и наказании» (1866).
МАРМЕЛАДОВ
Семён Захарович («Преступление
и наказание»),
титулярный советник; муж Катерины Ивановны
Мармеладовой, отец Софьи Семёновны Мармеладовой,
отчим Полины, Лидочки
(Лени) и Коли. Раскольников впервые
встречается с ним
накануне своего преступления в «распивочной», где Мармеладов,
пребывающий в
глубоком запое, пропивал последние деньги, данные ему дочерью Соней.
«Бывают
иные встречи, совершенно даже с незнакомыми нам людьми, которыми мы
начинаем
интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем
скажем
слово. Такое точно впечатление произвёл на Раскольникова тот гость,
который
сидел поодаль и походил на отставного чиновника. Молодой человек
несколько раз
припоминал потом это первое впечатление и даже приписывал его
предчувствию. Он
беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам
тот
упорно смотрел на него, и видно было, что тому очень хотелось начать
разговор.
На остальных же, бывших в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник
смотрел
как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком
некоторого высокомерного
пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми
нечего
ему говорить. Это был человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и
плотного
сложения, с проседью и с большою лысиной, с отёкшим от постоянного
пьянства
жёлтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых
сияли
крошечные, как щёлочки, но одушевлённые красноватые глазки. Но что-то
было в
нём очень странное; во взгляде его светилась как будто даже
восторженность, —
пожалуй, был и смысл и ум, — но в то же время мелькало как будто и
безумие.
Одет он был в старый, совершенно оборванный чёрный фрак, с осыпавшимися
пуговицами. Одна только ещё держалась кое-как, и на неё-то он и
застёгивался,
видимо желая не удаляться приличий. Из-под нанкового жилета торчала
манишка,
вся скомканная, запачканная и залитая. Лицо было выбрито,
по-чиновничьи, но
давно уже, так что уже густо начала выступать сизая щетина. Да и в
ухватках его
действительно было что-то солидно-чиновничье. Но он был в беспокойстве,
ерошил
волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими руками голову, положа
продранные
локти на залитый и липкий стол. Наконец он прямо посмотрел на
Раскольникова и
громко и твёрдо проговорил:
— А осмелюсь ли, милостивый
государь мой,
обратиться к вам с разговором приличным? Ибо хотя вы и не в
значительном виде,
но опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку
непривычного. Сам всегда уважал образованность, соединенную с
сердечными
чувствами, и, кроме того, состою титулярным советником. Мармеладов —
такая
фамилия; титулярный советник. <…>
Он был хмелен, но говорил
речисто и бойко, изредка
только местами сбиваясь немного и затягивая речь. С какою-то даже
жадностию
накинулся он на Раскольникова, точно целый месяц тоже ни с кем не
говорил.
— Милостивый государь, —
начал он почти с
торжественностию, — бедность не порок, это истина. Знаю я, что и
пьянство не
добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета —
порок-с.
<…>
Он налил стаканчик, выпил и
задумался.
Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись
прилипшие
былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не
умывался. Особенно руки были грязны, жирные, красные, с чёрными
ногтями.
<…> Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к
витиеватой
речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным
разговорам с
различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в
потребность, и
преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и
которыми
помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто
выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение…»
При первом же разговоре
Мармеладов рассказывает
Раскольникову всю историю своей жизни, свой жены, дочери Сони: жил в
провинции,
будучи вдовцом и имея 14-летнюю дочь, женился на Катерине Ивановне —
офицерской
вдове с тремя малолетними детьми, вскоре потерял место, перебрался в
Петербург,
нашёл работу и опять потерял, семья впала в полную нищету и Соня
вынуждена была
пойти «по жёлтому билету» — на панель… И вот он опять потерял только
что
предоставленное ему в самый последний раз место, украл и пропил все
семейные
деньги, вицмундир, пять дней не был дома и ночевал «на сенных барках».
Раскольников, проводив его
домой, оставил у
Маремеладовых на столе все деньги, оставшиеся от только что заложенных
у Алёны Ивановны «на пробу» часов.
Встреча-знакомство с этой
семьёй стала ещё одним толчком, подтолкнувшим Родиона на осуществление
своей
«идеи»: убить вредную богатую старушонку, дабы спасти сестру Дуню, по
сути, от
судьбы Сони Мармеладовой. Через несколько дней Мармеладов попадёт под
лошадь на
улице, случайно в этот момент будет проходить мимо Раскольников — он
узнает
своего нового знакомого, его успеют живым доставить домой, где он и
успеет
попросить прощения перед смертью у жены и дочери за свою пьяную жизнь и
нелепый
конец. Не дано ему уже было узнать, что поминки по его загульной душе
(устроенные
на деньги Раскольникова) спровоцируют грандиозный кандал, уход Катерины
Ивановны
с детьми из дома и её гибель-смерть на постели Сони, в её убогой
комнате… Между
прочим, не исключено, что отчаявшийся Мармеладов попал под лошадь не
случайно:
по крайней мере, кучер свидетельствал, что лошадей он придержал, но
несчастный
«прямёхонько им под ноги так и пал! Уж нарочно, что ль…» И вдова
Мармеладова не
сомневается: «Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез…»
Кроме горького афоризма
«Бедность не порок… Но
нищета — порок-с», в уста Мармеладова вложен ещё один из самых
«достоевских»
афоризмов Достоевского: «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть
куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно
надо
хоть куда-нибудь да пойти!»
Мармеладов, судя по всему,
должен был стать одним
из главных героев неосуществлённого замысла «Пьяненькие»
(1864). Фамилия героя несёт в себе горько-иронический смысл — уж никак
не
назовёшь сладкой, «мармеладной» жизнь бедного чиновника и его
семейства.
Прототипами его, в какой-то мере, послужили литератор П. Н. Горский
и А. И. Исаев.
МАРМЕЛАДОВА
Катерина Ивановна («Преступление
и наказание»),
жена Семёна
Захаровича Мармеладова, мать Полины,
Лидочки
(Лени) и Коли, мачеха Софьи Семёновны Мармеладовой. Раскольников
сначала узнаёт о ней
из рассказа-исповеди
Мармеладова в «распивочной»: «Катерина Ивановна, супруга моя, — особа
образованная и урождённая штаб-офицерская дочь. Пусть, пусть я подлец,
она же и
сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена.
<…> И
хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерёт, то дерёт их не
иначе как
от жалости сердца <…> Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что
я даже
чулки её пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы
на
порядок вещей, а чулки, чулки её пропил-с! Косыночку её из козьего пуха
тоже
пропил, дареную, прежнюю, её собственную, не мою; а живём мы в холодном
угле, и
она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же
маленьких у
нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи скребёт и моет и
детей
обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к
чахотке
наклонною, и я это чувствую. <…> Знайте же, что супруга моя в
благородном
губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью
танцевала
при губернаторе и при прочих лицах, за что золотую медаль и похвальный
лист
получила. Медаль... ну медаль-то продали... уж давно... гм...
похвальный лист
до сих пор у них в сундуке лежит, и ещё недавно его хозяйке показывала.
И хотя
с хозяйкой у ней наибеспрерывнейшие раздоры, но хоть перед кем-нибудь
погордиться захотелось и сообщить о счастливых минувших днях. И я не
осуждаю,
не осуждаю, ибо сие последнее у ней и осталось в воспоминаниях её, а
прочее всё
пошло прахом! Да, да; дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама
моет и на
чёрном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Оттого и господину
Лебезятникову грубость его не захотела спустить, и когда прибил её за
то
господин Лебезятников, то не столько от побоев, сколько от чувства в
постель
слегла. Вдовой уже взял её, с троими детьми, мал мала меньше. Вышла
замуж за
первого мужа, за офицера пехотного, по любви, и с ним бежала из дому
родительского. Мужа любила чрезмерно, но в картишки пустился, под суд
попал, с
тем и помер. Бивал он её под конец; а она хоть и не спускала ему, о чём
мне
доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со
слезами и
меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя
когда-то
счастливой. И осталась она после него с тремя малолетними детьми в
уезде
далёком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете
безнадежной что я хотя и много видал приключений различных, но даже и
описать
не в состоянии. Родные же все отказались. Да и горда была, чересчур
горда... И
тогда-то милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены
четырнадцатилетнюю дочь имея, руку свою предложил, ибо не мог смотреть
на такое
страдание. Можете судить потому, до какой степени её бедствия доходили,
что
она, образованная и воспитанная и фамилии известной, за меня
согласилась пойти!
Но пошла! Плача и рыдая и руки ломая — пошла! Ибо некуда было идти.
Понимаете
ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда
больше
идти? Нет! Этого вы ещё не понимаете... И целый год я обязанность свою
исполнял
благочестиво и свято и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф),
ибо
чувство имею. Но и сим не мог угодить; а тут места лишился, и тоже не
по вине,
а по изменению в штатах, и тогда прикоснулся!.. Полтора года уже будет
назад,
как очутились мы наконец, после странствий и многочисленных бедствий, в
сей
великолепной и украшенной многочисленными памятниками столице. И здесь
я место
достал... Достал и опять потерял. Понимаете-с? Тут уже по собственной
вине
потерял, ибо черта моя наступила... Проживаем же теперь в угле, у
хозяйки
Амалии Фёдоровны Липпевехзель, а чем живём и чем платим, не ведаю.
Живут же там
многие и кроме нас... Содом-с, безобразнейший... гм... да... А тем
временем
возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она,
дочка моя,
от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина
Ивановна и
преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и
оборвёт...»
Раскольников, проводив
опьяневшего Мармеладова
домой, и увидел супругу его воочию: «Это была ужасно похудевшая
женщина,
тонкая, довольно высокая и стройная, ещё с прекрасными тёмно-русыми
волосами и
действительно с раскрасневшимися до пятен щеками. Она ходила взад и
вперёд по
своей небольшой комнате, сжав руки на груди, с запёкшимися губами и
неровно,
прерывисто дышала. Глаза её блестели как в лихорадке, но взгляд был
резок и
неподвижен, и болезненное впечатление производило это чахоточное и
взволнованное
лицо, при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице
её.
Раскольникову она показалась лет тридцати, и действительно была не пара
Мармеладову... Входящих она не слушала и не видела. В комнате было
душно, но
окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была
не
затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь,
неслись волны
табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самая маленькая
девочка,
лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в
диван.
Мальчик, годом старше её, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно,
только
что прибили. Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая как
спичка, в
одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые
плечи ветхом
драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что
он не
доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата,
обхватив его шею
своею длинною, высохшею как спичка рукой…»
Несколько штрихов к своему
портрету и биографии
добавляет сама Катерина Ивановна в сцене поминок по мужу в разговоре с
Раскольниковым: «Развеселившись, Катерина Ивановна тотчас же увлеклась
в разные
подробности и вдруг заговорила о том, как при помощи выхлопотанной
пенсии она
непременно заведёт в своем родном городе Т... пансион для
благородных
девиц. Об этом ещё не было сообщено Раскольникову самою Катериной
Ивановной, и
она тотчас же увлеклась в самые соблазнительные подробности. Неизвестно
каким образом
вдруг очутился в её руках тот самый “похвальный лист”, о котором
уведомлял
Раскольникова ещё покойник Мармеладов, объясняя ему в распивочной, что
Катерина
Ивановна, супруга его, при выпуске из института, танцевала с шалью “при
губернаторе и при прочих лицах” <…> в нём действительно было
обозначено,
<…> что она дочь надворного советника и кавалера, а
следовательно, и в
самом деле почти полковничья дочь. Воспламенившись, Катерина Ивановна
немедленно распространилась о всех подробностях будущего прекрасного и
спокойного житья-бытья в Т...; об учителях гимназии, которых она
пригласит
для уроков в свой пансион; об одном почтенном старичке, французе Манго,
который
учил по-французски ещё самое Катерину Ивановну в институте и который
ещё и
теперь доживает свой век в Т... и, наверно, пойдёт к ней за самую
сходную
плату. Дошло, наконец, дело и до Сони, “которая отправится в Т...
вместе с
Катериной Ивановной и будет ей там во всем помогать”…»
Увы, мечтам и планам бедной
вдовы сбыться было не
суждено: буквально через несколько минут спор с хозяйкой Амалией
Липпевехзель перерастёт в яростный скандал, затем произойдёт
чудовищная
сцена с обвинением Сони в воровстве, и Катерина Ивановна не выдержит,
схватит
детей в охапку и уйдёт на улицу, окончательно помешается и умрёт в
комнате
Сони, куда успеют её перенести. Картина её смерти страшна и глубоко
символична:
«— Довольно!.. Пора!.. Прощай, горемыка!.. Уездили клячу!..
Надорвала-а-ась! —
крикнула она отчаянно и ненавистно и грохнулась головой о подушку.
Она вновь забылась, но это
последнее забытье
продолжалось недолго. Бледно-жёлтое, иссохшее лицо её закинулось
навзничь
назад, рот раскрылся, ноги судорожно протянулись. Она глубоко-глубоко
вздохнула
и умерла…»
Прототипами Катерины Ивановны
послужили, в какой-то
мере, М. П. Браун и М. Д. Достоевская
(Исаева).
МАРМЕЛАДОВА
Полина (Поля) («Преступление
и наказание»),
дочь Катерины
Ивановны Мармеладовой, падчерица Семёна
Захаровича Мармеладова,
старшая сестра Лидочки (Лени) и Коли, сводная сестра Софьи
Семёновны Мармеладовой. Раскольников
видит её
впервые в убогой квартире Мармеладовых: «Старшая девочка, лет девяти,
высокенькая и тоненькая как спичка, в одной худенькой и разодранной
всюду
рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике,
сшитом ей,
вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен,
стояла в
углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею
как
спичка рукой. Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески
сдерживала,
чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом
следила за
матерью своими большими-большими тёмными глазами, которые казались ещё
больше
на её исхудавшем и испуганном личике…» Бесконечная добрая, умная, не по
годам
серьёзная, Поля была единственной опорой больной матери, главной её
помощницей
и нянькой для младших брата и сестры.
МАРМЕЛАДОВА
Софья Семёновна (Соня) («Преступление
и
наказание»), дочь Семёна
Захаровича Мармеладова, падчерица Катерины
Ивановны
Мармеладовой, сводная сестра Полины,
Лидочки
(Лени) и Коли. Впервые о ней слышит Раскольников
из уст
Мармеладова в «распивочной» в сцене их знакомства: «А тем временем
возросла и
дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от
мачехи
своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и
преисполнена
великодушных чувств, но дама горячая и раздражённая, и оборвёт... Да-с!
Ну да
нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не
получила. Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную
историю
проходить; но как я сам в познании сем был некрепок, да и приличных к
тому
руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки... гм!.. ну, их уже
теперь и
нет, этих книжек, то тем и кончилось всё обучение. На Кире Персидском
остановились.
Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг
содержания
романического, да недавно еще, через посредство господина
Лебезятникова, одну
книжку — “Физиологию” Льюиса, изволите знать-с? — с большим интересом
прочла и
даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и всё её просвещение. Теперь же
обращусь
к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много
ли
может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом
заработать?..
Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет
особых
талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник
Клопшток,
Иван Иванович, — изволили слышать? — не только денег за шитьё полдюжины
голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал её,
затопав
ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит
не по
мерке и косяком. А тут ребятишки голодные... А тут Катерина Ивановна,
руки
ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, —
что в
болезни этой и всегда бывает: “Живёшь, дескать, ты, дармоедка, у нас,
ешь и
пьёшь и теплом пользуешься”, а что тут пьёшь и ешь, когда и
ребятишки-то по три
дня корки не видят! Лежал я тогда... ну, да уж что! лежал пьяненькой-с,
и
слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой
кроткий...
белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: “Что ж,
Катерина
Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?” А уж Дарья Францевна,
женщина
злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку
наведывалась.
“А что ж, — отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, — чего беречь?
Эко
сокровище!” <…> И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала,
надела
платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и
назад
обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед
ней
тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила,
хоть бы
взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зелёный платок
(общий такой
у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и
легла на
кровать, лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают... А я,
как и
давеча, в том же виде лежал-с... И видел я тогда, молодой человек,
видел я, как
затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной
постельке
и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала,
встать не
хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись... обе... обе...
да-с... а
я... лежал пьяненькой-с. <…> с тех пор дочь моя, Софья Семёновна,
жёлтый
билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не
могла
оставаться. <…> И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и
Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет. Живёт же
на
квартире у портного Капернаумова, квартиру у них снимает…»
Портрет Сони (как
и портреты
других основных героев
романа — Раскольникова и Свидригайлова) дан
несколько
раз. Вначале Соня предстаёт (в сцене смерти Мармеладова) в своём
«профессиональном» облике — уличной проститутки: «Из толпы, неслышно и
робко,
протеснилась девушка, и странно было её внезапное появление в этой
комнате,
среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях;
наряд её
был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила,
сложившиеся в
своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась
в сенях
у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не
сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвёртых
рук,
шёлковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным
хвостом, и
необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и
об омбрельке,
ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной
круглой
шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески
набекрень
шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом
и с
неподвижными от ужаса глазами. Соня была малого роста, лет
восемнадцати,
худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми
глазами. Она пристально смотрела на постель, на священника; она тоже
задыхалась
от скорой ходьбы…»
Затем Соня появляется, так
сказать, в своём
истинном облике в комнате Раскольникова как раз в тот момент, когда у
него
находятся его мать Пульхерия Александровна,
сестра Авдотья Романовна, Разумихин, Зосимов:
«Раскольников не узнал её
с первого взгляда. <…>
Теперь это была скромно и даже бедно одетая девушка, очень ещё
молоденькая,
почти похожая на девочку, с скромною и приличною манерой, с ясным, но
как будто
несколько запуганным лицом. На ней было очень простенькое домашнее
платьице, на
голове старая, прежнего фасона шляпка; только в руках был,
по-вчерашнему,
зонтик. Увидав неожиданно полную комнату людей, она не то что
сконфузилась, но
совсем потерялась, оробела, как маленький ребёнок, и даже сделала было
движение
уйти назад…»
И наконец ещё один портрет
Сони перед сценой чтения
Евангелия и, практически, опять глазами Раскольникова: «С новым,
странным,
почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и
неправильное
угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким
огнем, таким
суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, ещё дрожавшее от
негодования и гнева, и всё это казалось ему более и более странным,
почти невозможным.
“Юродивая! юродивая!” — твердил он про себя…»
Раскольникова и Соню судьба
свела не случайно: он
как бы совершил самоубийство, переступив евангельскую заповедь «не
убий», она
точно так же сгубила себя, преступив заповедь «не прелюбодействуй».
Однако ж
разница в том, что Соня принесла себя в жертву ради других, для
спасения
близких, у Родиона же на первом месте была всё-таки «идея
наполеонизма»,
испытание-преодоление себя. Вера в Бога никогда не покидала Соню.
Многое для
покаяния Раскольникова, для его «явки с повинной» значило его признание
Соне в
своём преступлении, а затем сцена совместного чтения с Соней
евангельской
притчи о воскресения Лазаря — одна из ключевых в романе: «Огарок уже
давно
погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате
убийцу и
блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги…»
Уже в Сибири, приехав туда
вслед за Раскольниковым,
Соня своей самоотверженной любовью, кротостью, лаской оттаивает его
сердце,
возрождает Раскольникова к жизни: «Как это случилось, он и сам не знал,
но
вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к её ногам. Он
плакал и
обнимал её колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и всё лицо
её
помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но
тотчас же, в
тот же миг она всё поняла. В глазах её засветилось бесконечное счастье;
она
поняла, и для неё уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит
её и что
настала же, наконец, эта минута... <…> Слёзы стояли в их глазах.
Они оба
были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря
обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила
любовь,
сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.
Они положили
ждать и терпеть. Им оставалось ещё семь лет; а до тех пор столько
нестерпимой
муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это,
чувствовал
вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила
только одною
его жизнью!..»
«Предтечей» Сони Мармеладовой
была Лиза
(«Записки из подполья»). А в целом героиня эта
принадлежит
к типу «положительно прекрасных людей» в мире Достоевского и как бы
является
«родной сестрой» князя Мышкина и Алёши
Карамазова.
МАРФА («Игрок»),
«камеристка» (служанка) Тарасевичевой (бабушки),
«сорокалетняя, румяная, но начинавшая уже седеть девушка — в чепчике, в
ситцевом платье и в скрипучих козловых башмаках», которая вместе с Потапычем
ни на шаг не отходит от «обезноженной»
хозяйки и
предана ей до мозга костей.
МАРЬЯ («Подросток»),
кухарка Татьяны Павловны Прутковой. Татьяна
Павловна даже
однажды судилась с ней: «…злобная чухонка иногда, озлясь, молчала даже
по
неделям, не отвечая ни слова своей барыне на её вопросы; упоминал тоже
и о
слабости к ней Татьяны Павловны, всё от нее переносившей и ни за что не
хотевшей прогнать её раз навсегда. Все эти психологические капризы
старых дев и
барынь, на мои глаза, в высшей степени достойны презрения, а отнюдь не
внимания, и если я решаюсь упомянуть здесь об этой истории, то
единственно
потому, что этой кухарке потом, в дальнейшем течении моего рассказа,
суждено
сыграть некоторую немалую и роковую роль. И вот, выйдя наконец из
терпения
перед упрямой чухонкой, не отвечавшей ей ничего уже несколько дней,
Татьяна
Павловна вдруг её наконец ударила, чего прежде никогда не случалось.
Чухонка и
тут не произнесла даже ни малейшего звука, но в тот же день вошла в
сообщение с
жившим по той же чёрной лестнице, где-то в углу внизу, отставным
мичманом
Осетровым, занимавшимся хождением по разного рода делам и, разумеется,
возбуждением подобного рода дел в судах, из борьбы за существование.
Кончилось
тем, что Татьяну Павловну позвали к мировому судье, а Версилову
пришлось
почему-то показывать при разбирательстве дела в качестве свидетеля…»
Хозяйка заплатила своей
кухарке штраф в 15 рублей,
и они помирились, а та впоследствии, действительно, сыграла «роковую»
роль в
развитии сюжета: её подкупил Ламберт, дав
задаток 20 рублей
и пообещав потом заплатить ещё 200 за шпионство: Марья успела
сообщить
Ламберту и Версилову, что в половине
двенадцатого Катерина Николаевна Ахмакова
будет на квартире Татьяны Павловны
встречаться с Аркадием Долгоруким, который
собирается
передать её «документ» (уже украденный к тому времени Ламбертом).
Благодаря
этому известию и удалось Ламберту с Версиловым с помощью Альфонсинки
обманом выманить Подростка и Пруткову из
квартиры и
застать генеральшу Ахмакову одну, чтобы устроить сцену шантажа. Однако
ж,
увидев у Ламберта револьвер, Марья перепугалась и помогла уже Аркадию и
Тришатову проникнуть в квартиру и
помешать преступлению…
МАРЬЯ
ИВАНОВНА («Подросток»),
жена Николая Семёновича,
хозяйка квартиры, на которой проживал Аркадий
Долгорукий
в Москве. Подросток сообщает о ней характерную
деталь:
«Но Марья Ивановна была и сама нашпигована романами с детства и читала
их день
и ночь, несмотря на прекрасный характер…» Через Марью Ивановну в руки
Аркадия
попали два важных документа: письмо покойного Андроникова,
которое могло помочь Версилову в его тяжбе с
князьям
Сокольскими за наследство, и компрометирующее письмо Катерины
Николаевны Ахмаковой к самому Андроникову, в котором она
советовалась
насчёт учреждения опеки над своим отцом, князем Николаем
Ивановичем
Сокольским.
МАРЬЯ
КОНДРАТЬЕВНА («Братья
Карамазовы»),
«зазноба» Смердякова.
В соседнем с усадьбой Фёдора Павловича Карамазова
саду
находился «ветхий маленький, закривившейся домишко в четыре окна».
«Обладательница этого домишка была, как известно было Алёше, одна
городская
мещанка, безногая старуха, которая жила со своею дочерью, бывшею
цивилизованною
горничной в столице, проживавшею ещё недавно всё по генеральским
местам, а
теперь уже с год, за болезнию старухи, прибывшею домой и щеголявшею в
шикарных
платьях. Эта старуха и дочка впали, однако, в страшную бедность и даже
ходили
по соседству на кухню к Фёдору Павловичу за супом и хлебом ежедневно.
Марфа Игнатьевна
им отливала с охотой. Но дочка, приходя за супом, платьев своих ни
одного не
продала, а одно из них было даже с предлинным хвостом…» Опять же Алексей
Карамазов однажды становится случайным
свидетелем
свидания Смердякова с молодой соседкой. Именно ей лакей карамазовский
поёт под
гитару душещипательные романсы и раскрывает свою смердяковскую душу: «Я
всю
Россию ненавижу, Марья Кондратьевна…» Чуть позже, выйдя из укрытия,
Алёша видит
девицу воочию: «Дама же была Марья Кондратьевна, хозяйкина дочка;
платье на ней
было светло-голубое, с двухаршинным хвостом; девушка была ещё
молоденькая и не
дурная бы собой, но с очень уж круглым лицом и со страшными веснушками…»
Марья Кондратьевна стала
одной из первых
свидетельниц преступления в доме Крамазовых, прибежав на крики Марфы
Игнатьевны Кутузовой. Марья Кондратьевна после этих жутких
событий домик
матери продала, перебралась на другой край Скотопригоньевска, сняв
«почти
избу», разболевшийся Смердяков поселился у них «в качестве жениха» и
именно в
этой убогой избе Марьи Кондратьевны нашёл свою смерть, удавившись в
петле.
МАРЬЯ
МАКСИМОВНА («Столетняя»),
заглавная
героиня рассказа. Одна знакомая автору Дама
встретила её случайно на улице, когда старушка шла к
внучке на обед, узнала, что бабушке уже 104 года: «Старушка
маленькая,
чистенькая, одежда ветхая, должно быть из мещанства, с палочкой, лицо
бледное,
жёлтое, к костям присохшее, губы бесцветные, — мумия какая-то, а сидит
—
улыбается, солнышко прямо на неё светит. <…> Глаза тусклые, почти
мёртвые,
а как будто луч какой-то из них светит тёплый…» Дама рассказала об этой
встрече
Достоевскому, остальное он домыслил-довообразил: как старушка добралась
до дома
внучки, как её там хорошо встретили и как умерла она среди близких и
родных
людей — тихо и благостно.
МАРЬЯ
НИКИТИШНА («Вечный муж»),
гувернантка;
подруга сестёр Захлебининых.
На дачу Захлебининых Вельчанинова привёз Трусоцкий,
дабы похвастаться своей 15-летней «невестой» Надей
Захлебининой.
«Вельчанинов ждал её с нетерпением, чему сам дивился, и усмехался про
себя.
Наконец она показалась, и не без эффекта, в сопровождении одной бойкой
и
вострой подружки, Марьи Никитишны, брюнетки с смешным лицом и которой,
как оказалось
сейчас же, чрезвычайно боялся Павел Павлович. Эта Марья Никитишна,
девушка лет
уже двадцати трёх, зубоскалка и даже умница, была гувернанткой
маленьких детей
в одном соседнем и знакомом семействе и давно уже считалась как родная
у
Захлебининых, а девицами ценилась ужасно. Видно было, что она особенно
необходима теперь и Наде…» Далее оказалось, что Марья Никитишна была
неистощима
на выдумки как оконфузить Трусоцкого и посмеяться над ним. И даже Александр
Лобов, романа которого с Надей Марья
Никитишна как
раз сторонница, и тот отзывается о ней так: «…только змея эта Марья
Никитишна!»
Прототипом этой героини
послужила М. С. Иванчина-Писарева.
МАРЬЯ
СЫСОЕВНА («Вечный
муж»), хозяйка
меблированных комнат, в которых
остановился Павел Павлович Трусоцкий с Лизой. Вельчанинов,
придя к нему за Лизой,
чтобы отвезти её на
дачу к Погорельцевым, «встретил одну очень
толстую и
рослую бабу, растрёпанную по-домашнему, и спросил её о Павле Павловиче.
<…> Толстое и багровое лицо этой сорокалетней бабы было в
некотором
негодовании…» А негодовала она на жильца, который издевался над своей
дочерью.
«Это была добрая баба, “баба с благородными чувствами”, как выразился о
ней
Вельчанинов…» Марья Сысоевна подробно рассказала ему о всех пьяных
диких
выходках Трусоцкого, вымещавшего на 8-летней девочке свои обиды
обманутого её
матерью мужа. Эта добрая женщина даже спасла Лизу от смерти, когда та
хотела из
окна выброситься. Она рассказала Вельчанинову, как некий комиссар (комиссар
в
то время — заведующий припасами, смотритель, пристав, приказчик) снял у
неё в
доме номер и повесился из-за растраты, а Лиза труп в петле видела, от
чего с
ней припадок падучей приключился-произошёл. Пьяный же Трусоцкий затем
начал её
пугать: «Я, говорит, тоже повешусь, от тебя повешусь; вот на этом
самом,
говорит, шнурке, на сторе повешусь…» Немудрено, что Лиза, в конце
концов, и
сама из окна хотела выброситься…
МАРЬЯ
ФЕДОСЕЕВНА («Ползунков»),
дочь Федосея Николаевича
и Марьи
Фоминишны, «невеста» Осипа Михайловича
Ползункова. Сам Ползунков вспоминает-рассказывает историю своей
неполучившейся женитьбы: «А тут, на беду мою, Марья Федосеевна, дочка,
выходит,
со всеми своими невинностями, да бледненька немножко, глазки
раскраснелись,
будто от слёз, — я как дурак и погиб тут на месте. А вышло потом, что
по
ремонтёре она слёзки роняла: тот утёк восвояси, улепетнул
подобру-поздорову
<…> уж после родители дражайшие спохватились, узнали всю
подноготную, да
что делать, втихомолку зашили беду, — своего дому прибыло!.. Ну, нечего
делать,
как взглянул я на неё, пропал, просто пропал, накосился на шляпу, хотел
схватить да улепетнуть поскорее; не тут-то было: утащили шляпу мою...
<…>
Она краснеет, голубушка! Мы с стариком пуншику выпили, — ну, уходили,
усластили
меня совершенно...» И не подозревал простодушный Ползунков, что в доме
начальника его объегоривают, а Марья Федосеевна — главная приманка.
МАРЬЯ
ФИЛИППОВНА («Игрок»),
сестра Генерала, проживающая в
его семье в качестве хозяйки дома, экономки — добрая хлопотливая
женщина, пытавшаяся
спасти брата от женитьбы на m-lle Blanche, но
безуспешно.
МАРЬЯ
ФОМИНИШНА («Ползунков»),
супруга Федосея Николаевича,
мать Марьи Федосеевны. Объегоренный Ползунков
вспоминает-характеризует хозяйку этого плутовского семейства весьма
нелицеприятно: «Марья Фоминишна, супруга его, советница надворная (а
теперь
коллежская), мне ты с первого слова начала говорить: “Что ты, батенька,
так похудел”,
— говорит. “Да так, прихварываю, говорю, Марья Фоминишна...” <…>
А она
мне ни с того ни с сего, знать, выжидала своё ввернуть, ехидна такая:
“Что,
видно, совесть, говорит, твоей душе не по мерке пришлась, Осип
Михайлыч, отец
родной! Хлеб-соль-то наша, говорит, родственная возопияла к тебе!
Отлились,
знать, тебе мои слёзки кровавые!” Ей-Богу, так и сказала, пошла против
совести;
чего! то ли за ней, бой-баба! Только так сидела да чай разливала. А
поди-ка, я
думаю, на рынке, моя голубушка, всех баб перекричала бы. Вот какая была
она,
наша советница!..» Чуть позже эта «бой-баба», поясняя свою
«практичность», сама
о себе характерно отзывается: «Слава Богу, не двадцать лет на свете
живу: целых
сорок пять!..»
МАСЛОБОЕВ
Филипп Филиппович («Униженные
и оскорблённые»),
бывший школьный товарищ Ивана Петровича ещё по
губернской гимназии, ставший в
Петербурге, судя по всему, частным сыщиком, хотя и пытается это
отрицать. Сам
он о себе рассказывает Ивану Петровичу так: «Маслобоев хоть и сбился с
дороги,
но сердце в нём то же осталось, а обстоятельства только переменились. Я
хоть и
в саже, да никого не гаже. И в доктора поступал, и в учителя
отечественной
словесности готовился, и об Гоголе статью написал, и в
золотопромышленники
хотел, и жениться собирался — жива-душа калачика хочет, и она
согласилась, хотя
в доме такая благодать, что нечем кошки из избы было выманить. Я было
уж к
свадебной церемонии и сапоги крепкие занимать хотел, потому у самого
были уж
полтора года в дырьях... Да и не женился. Она за учителя вышла, а я
стал в
конторе служить, то есть не в коммерческой конторе, а так, просто в
конторе.
Ну, тут пошла музыка не та. Протекли годы, и я теперь хоть и не служу,
но
денежки наживаю удобно: взятки беру и за правду стою; молодец против
овец, а
против молодца и сам овца. Правила имею: знаю, например, что один в
поле не
воин, и — дело делаю. Дело же моё больше по подноготной части...
понимаешь?
— Да ты уж не сыщик ли
какой-нибудь?
— Нет, не то чтобы сыщик, а
делами некоторыми
занимаюсь, отчасти и официально, отчасти и по собственному призванию.
Вот что,
Ваня: водку пью. А так как ума я никогда не пропивал, то знаю и мою
будущность.
Время моё прошло, чёрного кобеля не отмоешь добела. Одно скажу: если б
во мне
не откликался ещё человек, не подошёл бы я сегодня к тебе, Ваня.
<…>
Один-то я, видишь ли, ничего не значу; прежде значил, а теперь только
пьяница и
удалился от дел. Но у меня остались прежние сношения; могу кой о чём
разведать,
с разными тонкими людьми перенюхаться; этим и беру; правда, в
свободное, то
есть трезвое, время и сам кой-что делаю, тоже через знакомых... больше
по разведкам...»
А вот как уже Иван Петрович
характеризует
Маслобоева: «Он хмелел всё больше и больше и начал крепко умиляться,
чуть не до
слёз. Маслобоев был всегда славный малый, но всегда себе на уме и
развит как-то
не по силам; хитрый, пронырливый, пролаз и крючок ещё с самой школы, но
в
сущности человек не без сердца; погибший человек. Таких людей между
русскими
людьми много. Бывают они часто с большими способностями; но всё это в
них как-то
перепутывается, да сверх того они в состоянии сознательно идти против
своей
совести из слабости на известных пунктах, и не только всегда погибают,
но и
сами заранее знают, что идут к погибели. Маслобоев, между прочим,
потонул в
вине…» Характерная особенность Маслобоева — он постоянно ёрничает и над
всеми
«подтрунивает»: Ивана Петровича величает «литературным генералом», свою
сожительницу Александру Семёновну выставляет
ужасной
ревнивицей… Но повествователь сразу же подчёркивает, что Маслобоев,
даже и не
будучи подшофе, «был чрезвычайно добрый человек». И ещё, судя по всему,
Маслобоев
только дома, где он создал со своей Александрой Семёновной подобие рая,
и
счастлив в полной мере. Иван Петрович, придя к нему в гости, был явно
поражён:
«Хорошенький томпаковый самовар кипел на круглом столике, накрытом
прекрасною и
дорогою скатертью. Чайный прибор блистал хрусталём, серебром и
фарфором. На
другом столе, покрытом другого рода, но не менее богатой скатертью,
стояли на
тарелках конфеты, очень хорошие, варенья киевские, жидкие и сухие,
мармелад,
пастила, желе, французские варенья, апельсины, яблоки и трёх или
четырёх сортов
орехи, — одним словом, целая фруктовая лавка. На третьем столе,
покрытом
белоснежною скатертью, стояли разнообразнейшие закуски: икра, сыр,
пастет,
колбасы, копчёный окорок, рыба и строй превосходных хрустальных
графинов с
водками многочисленных сортов и прелестнейших цветов — зелёных,
рубиновых,
коричневых, золотых. Наконец, на маленьком столике, в стороне, тоже
накрытом
белою скатертью, стояли две вазы с шампанским. На столе перед диваном
красовались три бутылки: сотерн, лафит и коньяк, — бутылки елисеевские
и
предорогие. За чайным столиком сидела Александра Семёновна хоть и в
простом
платье и уборе, но, видимо, изысканном и обдуманном, правда, очень
удачно. Она
понимала, что к ней идет, и, видимо, этим гордилась; встречая меня, она
привстала с некоторою торжественностью. Удовольствие и весёлость
сверкали на её
свеженьком личике. Маслобоев сидел в прекрасных китайских туфлях, в
дорогом
халате и в свежем щегольском белье. На рубашке его были везде, где
только можно
было прицепить, модные запонки и пуговки. Волосы были расчесаны,
напомажены и с
косым пробором, по-модному…» Правда, Маслобоев и в этот вечер, как
обычно, напился-таки
пьян, огорчив до слёз свою Александру Семёновну.
Но, вместе с тем, он успевал
и дела важные делать.
Именно Маслобоев помог Ивану Петровичу вырвать Нелли
из-под власти мадам Бубновой, именно он,
нанятый князем Валковским выследить мать Нелли
(у которой был против
князя «документ»), установил, что она была законной женой Валковского
и,
следовательно, Нелли его законная дочь, но получил от князя взятку две
тысячи
серебром за молчание. Однако ж, в финале уже, незадолго до смерти Нелли
Маслобоев клянётся Ивану Петровичу и самому себе, что поиски
документов,
подтверждающих тайну князя, продолжит…
МАТВЕЙ («Подросток»),
кучер. Аркадий Долгорукий, сойдясь в «дружбе»
с князем Сергеем Петровичем Сокольским и живя
на его счёт (не подозревая,
что его сестра Лиза Долгорукая ждёт от князя
ребёнка),
почувствовал вкус к роскошной жизни. Среди прочих составляющих её и —
персональный кучер: «У меня Матвей, лихач, рысак, и является к моим
услугам,
когда я назначу. У него светло-гнедой жеребец (я не люблю серых)…»
МАТРЁНА («Униженные
и оскорблённые»), служанка в доме Ихменевых.
«Это
была старая, испытанная и преданная служанка, но самая своенравная
ворчунья из
всех служанок в мире, с настойчивым и упрямым характером. Николая
Сергеича она
боялась и при нём всегда прикусывала язык. Зато вполне вознаграждала
себя перед
Анной Андреевной, грубила ей на каждом шагу и показывала явную
претензию
господствовать над своей госпожой, хотя в то же время душевно и
искренно любила
её и Наташу. Эту Матрёну я знал ещё в Ихменевке…» — пишет
повествователь Иван Петрович.
МАТРЁША («Бесы»,
гл. «У Тихона»),
основная героиня исповеди «От
Ставрогина», 14-летняя (в другом месте сказано — 10-летняя) девочка,
дочь
«мещан из русских», у которых Ставрогин снимал
комнату
для свиданий с любовницей. Матрёша ему прислуживала и убирала у него за
ширмами. «Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень
много
детского и тихого, чрезвычайно тихого…» Ставрогин задумал пощекотать
свои нервы
и однажды, когда родителей девочки дома не было, «приласкал» её. «Я
опять стал целовать
ей руки, взяв её к себе на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я
поцеловал
ноги, она вся отдёрнулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою
улыбкой. Всё лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то всё шептал ей. Наконец
вдруг
случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая
привела меня
в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно
целовать сама. Лицо её выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал
и не
ушёл — так это было мне неприятно в таком крошечном ребёнке — от
жалости. Но я
преодолел внезапное чувство моего страха и остался…»
Сразу после случившегося
Матрёша поняла-осознала,
что совершила «неимоверное преступление» — «Бога убила». Через
несколько дней
она повесилась по сути на глазах Ставрогина и тот ей не помешал, лишь
смотрел-наблюдал перед этим за красным паучком на листе герани, который
потом будет
мучить его воспоминаниями. Матрёша однажды явилась ему: «Я увидел перед
собою
(о, не наяву! если бы, если бы это было настоящее видение!), я увидел
Матрёшу,
исхудавшую и с лихорадочными глазами, точь-в-точь как тогда, когда она
стояла у
меня на пороге и, кивая мне головой, подняла на меня свой крошечный
кулачонок.
И никогда ничего не являлось мне столь мучительным! Жалкое отчаяние
беспомощного десятилетнего существа с несложившимся рассудком, мне
грозившего
(чем? что могло оно мне сделать?), но обвинявшего, конечно, одну себя!
<…> Нет — мне невыносим только один этот образ, и именно на
пороге, со
своим поднятым и грозящим мне кулачонком, один только её тогдашний вид,
только
одна тогдашняя минута, только это кивание головой. Вот чего я не могу
выносить,
потому что с тех пор представляется мне почти каждый день…»
Уже после смерти Достоевского Н. Н. Страхов
в печально известном письме к Л. Н. Толстому
(от 28 нояб. 1883 г.) писал о Достоевском: «Его тянуло к
пакостям, и
он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся,
что… в
бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. <…>
Лица,
наиболее на него похожие, — это герой «Записок из
подполья»,
Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и
Ставрогин в «Бесах». Одну сцену из Ставрогина
(растление и пр.) Катков
не хотел печатать…» (Достоевская,
с. 418)Как видим, сопоставление автора, в частности, со
Ставрогиным
идёт сразу вслед за сплетней из вторых рук о мифической похвальбе
писателя
своим педофильством, а завершается абзац-пассаж намёком, что-де и М.
Н. Катков
этому безоговорочно верил.
Против этой
гнусной сплетни категорически протестовала вдова писателя А. Г.
Достоевская.
МАТУШКА («Неточка
Незванова»), мать Неточки Незвановой,
жена Ефимова. Неточка пишет: «Это была
несчастная женщина. Прежде
она была гувернантка, была прекрасно образована, хороша собой и, по
бедности,
вышла замуж за старика чиновника, моего отца. Она жила с ним только
год. Когда
же отец мой умер скоропостижно и скудное наследство было разделено
между его
наследниками, матушка осталась одна со мною, с ничтожною суммою денег,
которая
досталась на её долю. Идти в гувернантки опять, с малолетним ребёнком
на руках,
было трудно. В это время, каким-то случайным образом, она встретилась с
Ефимовым и действительно влюбилась в него. Она была энтузиастка,
мечтательница,
видела в Ефимове какого-то гения, поверила его заносчивым словам о
блестящей
будущности; воображению её льстила славная участь быть опорой,
руководительницей гениального человека, и она вышла за него замуж. В
первый же
месяц исчезли все её мечты и надежды, и перед ней осталась жалкая
действительность. Ефимов который действительно женился, может быть,
из-за того,
что у матушки моей была какая-нибудь тысяча рублей денег, как только
они были
прожиты, сложил руки и, как будто радуясь предлогу, немедленно объявил
всем и
каждому, что женитьба сгубила его талант, что ему нельзя было работать
в душной
комнате, глаз на глаз с голодным семейством, что тут не пойдут на ум
песни да
музыка и что, наконец, видно, ему на роду написано было такое
несчастие…»
Когда мать вышла за Ефимова,
Неточке было два года;
когда умерла — не исполнилось и восьми. И в эти несколько лет, что жила
ещё
Неточка в родном доме матушка запомнилась ей глубоко несчастной
женщиной —
особенно в последние перед катастрофой и гибелью дни: «Она всё ходила,
не
уставая, взад и вперед по комнате по целым часам, часто даже и ночью,
во время
бессонницы, которою мучилась, ходила, что-то шепча про себя, как будто
была
одна в комнате, то разводя руками, то скрестив их у себя на груди, то
ломая их
в какой-то страшной, неистощимой тоске. Иногда слёзы струились у ней по
лицу,
слёзы, которых она часто и сама, может быть, не понимала, потому что по
временам впадала в забытьё. У ней была какая-то очень трудная болезнь,
которою
она совершенно пренебрегала…»
Умерла мать Неточки
трагически и очень странно: в
ночь, когда Ефимов, возвратясь с концерта С—ца,
совершенно обезумел — не исключено, что это он убил-задушил мать
Неточки. Сцена
написана туманно, полунамёками, сквозь болезненное восприятие
полусонной
девочки, но, по крайней мере, сам Ефимов, чувствуя-осознавая себя
убийцей,
оправдывается перед Неточкой, показывая на труп её матери: « —
Это не я, Неточка, не я… Слышишь, не
я; я не виноват в этом…»
Впоследствии Достоевский как
бы повторит-разовьёт
сюжетную линию, связанную с этой безымянной героиней, в образе и судьбе
Катерины Ивановны Мармеладовой из «Преступления
и наказания».
МЕДИК («Идиот»),
персонаж из «Необходимого объяснения» Ипполита
Терентьева
— случайный прохожий, по отношению к которому мизантроп Ипполит
выступил
альтруистом и благодетелем. Человек этот (как потом выяснилось — медик,
потерявший место и приехавший в Петербург искать справедливости, совсем
обнищавший) обронил на улице бумажник, Ипполит поднял и еле догнал
бедолагу,
когда тот вошёл уже в свою убогую квартиру. «Лицо этого господина,
которому
было лет двадцать восемь на вид, смуглое и сухое, обрамлённое чёрными
бакенбардами, с выбритым до лоску подбородком, показалось мне довольно
приличным и даже приятным; оно было угрюмо, с угрюмым взглядом, но с
каким-то
болезненным оттенком гордости, слишком легко раздражающейся. <…>
Есть
люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное
наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда
очень
быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется,
приятнее быть
обиженными чем не обиженными. Эти раздражающиеся всегда потом ужасно
мучатся
раскаянием, если они умны, разумеется, и в состоянии сообразить, что
разгорячились в десять раз более, чем следовало. Господин этот
некоторое время
смотрел на меня с изумлением, а жена с испугом, как будто в том была
страшная
диковина, что и к ним кто-нибудь мог войти; но вдруг он набросился на
меня чуть
не с бешенством; я не успел ещё пробормотать двух слов, а он, особенно
видя,
что я одет порядочно, почёл, должно быть, себя страшно обиженным тем,
что я
осмелился так бесцеремонно заглянуть в его угол и увидать всю
безобразную
обстановку, которой он сам так стыдился. Конечно, он обрадовался случаю
сорвать
хоть на ком-нибудь свою злость на все свои неудачи. Одну минуту я даже
думал,
что он бросится в драку; он побледнел точно в женской истерике и ужасно
испугал
жену…»
Ипполит не только вернул
«медику» (так тот ему
представился) бумажник с драгоценными для того документами, но и через
своего
бывшего школьного товарища Бахмутова помог
несчастному
изменить судьбу — ему было предоставлено новое место в провинции,
выделены
средства на переезд… Ипполит, видимо, чрезвычайно гордится этим своим
поступком
и уделяет ему в «Необходимом объяснении» достаточно много внимания.
МЕДИЦИНСКИЙ
СТУДЕНТ («Скверный
анекдот»), гость на
свадьбе Пселдонимова.
Повествователь, рассказывая о разгулявшихся гостях, замечает: «Об
медицинском
студенте и говорить было нечего: просто Фокин», — сравнивая развязного
молодого
человека с известным на весь Петербург «героем канкана». Студент пьёт,
ухаживает за Клеопатрой Семёновной, дерзит
генералу Пралинскому и вообще веселится на
полную катушку. Генерал сразу
обратил на него внимание: «Мелькнул светло-голубой шарф какой-то дамы,
задевший
его по носу. За ней в бешеном восторге промчался медицинский студент с
разметанными
вихрем волосами и сильно толкнул его по дороге…» Чуть далее уточняется,
что
«медицинский студент, с растрёпанными волосами, первый танцор и
канканёр на
бале Пселдонимова». И в самый разгар танцев он «действительно сделал
соло вверх
ногами и произвёл неистовый восторг, топот и взвизги удовольствия». Но,
конечно, самая из ряда вон выходка этого разгулявшегося представителя
нигилистической молодёжи уязвила «либерала» Пралинского в самое сердце:
«Студент круто повернулся к нему, скорчил какую-то гримасу и, приблизив
своё лицо
к его превосходительству на близкое до неприличия расстояние, во всё
горло
прокричал петухом. Это уже было слишком. Иван Ильич встал из-за стола.
Несмотря
на то, последовал залп неудержимого хохоту, потому что крик петуха был
удивительно натурален, а вся гримаса совершенно неожиданна…»
МЕЙЕР Карл
Фёдорович («Неточка
Незванова»), актёр,
приятель Ефимова. Неточка Незванова вспоминает о нём
с улыбкой: «Этот Карл
Фёдорович был презанимательное лицо. <…> он был немец, по фамилии
Мейер,
родом из Германии, и приехал в Россию с чрезвычайным желанием поступить
в
петербургскую балетную труппу. Но танцор он был очень плохой, так что
его даже
не могли принять в фигуранты и употребляли в театре для выходов. Он
играл
разные безмолвные роли в свите Фортинбраса или был один из тех рыцарей
Вероны,
которые все разом, в числе двадцати человек, поднимают кверху картонные
кинжалы
и кричат: “Умрём за короля!” Но, уж верно, не было ни одного актёра на
свете,
так страстно преданного своим ролям, как этот Карл Фёдорыч. Самым же
страшным
несчастием и горем всей его жизни было то, что он не попал в балет.
Балетное
искусство он ставил выше всякого искусства на свете и в своем роде был
столько
же привязан к нему, как батюшка к скрипке. Они сошлись с батюшкой,
когда ещё
служили в театре, и с тех пор отставной фигурант не оставлял его. Оба
виделись
очень часто, и оба оплакивали свой пагубный жребий и то, что они не
узнаны
людьми. Немец был самый чувствительный, самый нежный человек в мире и
питал к
моему отчиму самую пламенную, бескорыстную дружбу; но батюшка, кажется,
не имел
к нему никакой особенной привязанности и только терпел его в числе
знакомых, за
неимением кого другого. Сверх того, батюшка никак не мог понять в своей
исключительности, что балетное искусство — тоже искусство, чем обижал
бедного
немца до слёз. Зная его слабую струнку, он всегда задевал её и смеялся
над
несчастным Карлом Фёдоровичем, когда тот горячился и выходил из себя,
доказывая
противное. Многое я слышала потом об этом Карле Фёдоровиче от Б.,
который
называл его нюренбергским щелкуном. Б. рассказал очень многое о дружбе
его с
отцом; между прочим, что они не раз сходились вместе и выпив немного,
начинали
вместе плакать о своей судьбе, о том, что они не узнаны. Я помню эти
сходки,
помню тоже, что и я, смотря на обоих чудаков, тоже, бывало,
расхныкаюсь, сама
не зная о чём. Это случалось всегда, когда матушки не бывало дома:
немец ужасно
боялся её и всегда, бывало, постоит наперед в сенях, дождётся, покамест
кто-нибудь выйдет, а если узнает, что матушка дома, тотчас же побежит
вниз по
лестнице. Он всегда приносил с собой какие-то немецкие стихи,
воспламенялся,
читая их вслух нам обоим, и потом декламировал их, переводя ломаным
языком
по-русски для нашего уразумения. Это очень веселило батюшку, а я,
бывало,
хохотала до слёз. <…> Как теперь вижу этого бедного Карла
Фёдоровича. Он
был премаленького роста, чрезвычайно тоненький, уже седой, с горбатым
красным
носом, запачканным табаком, и с преуродливыми кривыми ногами; но,
несмотря на
то, он как будто хвалился устройством их и носил панталоны в обтяжку…»
Смешной чудак Мейер является
как бы карикатурой,
шаржем на мрачного и заносчивого Ефимова — такого же неудачника, такого
же
«непризнанного гения».
МЕЧТАТЕЛЬ
(«Белые
ночи»), молодой человек 26-ти лет, где-то служащий и получающий
нищенское жалование 1200 рублей в год. Он уже 8 лет живёт в
Петербурге, но так и не нажил знакомых. Он поэт по натуре, мечтатель,
он
способен, как ему кажется, быть счастливым и в одиночестве. Он ещё ни
разу не
влюблялся, жил мечтами и, встретив Настеньку и
полюбив
её, раскрывается перед нею, говоря о себе в третьем лице: «Мечтатель —
если
нужно его подробное определение — не человек, а, знаете, какое-то
существо
среднего рода. Селится он большею частию где-нибудь в неприступном
углу, как
будто таится в нём даже от дневного света, и уж если заберется к себе,
то так и
прирастёт к своему углу, как улитка, или, по крайней мере, он очень
похож в
этом отношении на то занимательное животное, которое и животное и дом
вместе,
которое называется черепахой. Как вы думаете, отчего он так любит свои
четыре
стены, выкрашенные непременно зелёною краскою, закоптелые, унылые и
непозволительно обкуренные? Зачем этот смешной господин, когда его
приходит
навестить кто-нибудь из его редких знакомых (а кончает он тем,
что
знакомые у
него все переводятся), зачем этот смешной человек встречает его, так
сконфузившись, так изменившись в лице и в таком замешательстве, как
будто он
только что сделал в своих четырёх стенах преступление, как будто он
фабриковал
фальшивые бумажки или какие-нибудь стишки для отсылки в журнал при
анонимном
письме…»
Больше всего
герой-повествователь боится утратить
способность мечтать, он страшится реальности, своего безотрадного
будущего. Ещё
едва только встретившись-познакомившись с Настенькой, он
выплёскивает-выдаёт в
разговоре с нею свой страх: «Теперь, когда я сижу подле вас и говорю с
вами,
мне уж и страшно подумать о будущем — опять одиночество, опять эта
затхлая ненужная
жизнь…» И далее Мечтатель вдохновенно выдаёт Настеньке целую
поэму-импровизацию
о мечтательстве, заменившем, подменившем и заслонившем для него
реальную убогую
действительность. И он признаётся, что после таких «фантастических
(мечтательных) ночей» на него находят «минуты отрезвления, которые
ужасны», он
с тоской осознаёт, что фантазия его со временем истощается, устаёт, и
впереди
его неизбежно ждёт мрачный конец: «Ещё пройдут годы, и за ними придёт
угрюмое
одиночество, придёт с клюкой трясучая старость, а за ними тоска и
уныние…»
Мечтатель, на миг поверивший,
что обрёл, наконец,
счастье любви, опять остаётся один и представляет себе, каким
будет-станет
через пятнадцать лет — «постаревшим, в той же комнате, так же
одиноким…» Но он
уже знает, что мечтательство поможет ему, поддержит его, и конкретно —
воспоминания об этих четырёх чудесных белых ночах, об этом пылком
«сентиментальном романе» с Настенькой. Эти четыре необыкновенные ночи
сжались-сконцентрировались для него в целую «минуту блаженства и
счастия»,
которая теперь словно фантастический какой-то, неиссякаемый источник
энергии
будет поддерживать существование Мечтателя долгие годы. «Боже мой!
Целая минута
блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..»
Вопрос, конечно, риторический
и для
Мечтателя-героя, и для мечтателя-автора, в дальнейшем творчестве
которого тип
героя-мечтателя займёт одно из главенствующих мест. Прототипом этого
героя,
помимо самого автора, послужил его друг-поэт А. Н. Плещеев.
МЕЩАНИН («Преступление
и наказание»), «народный обвинитель» Раскольникова.
Для убийцы старухи-процентщицы и её сестры появление этого «обвинителя»
стало
полнейшей неожиданностью: «Дворник стоял у дверей своей каморки и
указывая
прямо на него какому-то невысокому человеку, с виду похожему на
мещанина,
одетому в чём-то вроде халата, в жилетке и очень походившему издали на
бабу.
Голова его, в засаленной фуражке, свешивалась вниз, да и весь он был
точно
сгорбленный. Дряблое, морщинистое лицо его показывало за пятьдесят;
маленькие,
заплывшие глазки глядели угрюмо, строго и с неудовольствием…»
Этот человек прямо в лицо
Раскольникову несколько
раз бросил слово «убивец!», вверг его в страшную тоску, но затем, когда
преступник совсем уже было пришёл в отчаяние, вдруг явился к нему с
повинной:
«Человек остановился на пороге, посмотрел молча на Раскольникова и
ступил шаг в
комнату. Он был точь-в-точь как и вчера, такая же фигура, так же одет,
но в
лице и во взгляде его произошло сильное изменение: он смотрел теперь
как-то
пригорюнившись и, постояв немного, глубоко вздохнул. Недоставало
только, чтоб
он приложил при этом ладонь к щеке, а голову скривил на сторону, чтоб
уж совершенно
походить на бабу. <…>
— Виноват, — тихо произнёс
человек. — Обидно стало.
Как вы изволили тогда приходить, может во хмелю, и дворников в квартал
звали и
про кровь спрашивали, обидно мне стало, что втуне оставили и за пьяного
вас
почли. И так обидно, что сна решился. <…> Да я там же, тогда же в
воротах
с ними стоял, али запамятовали? Мы и рукомесло своё там имеем, искони.
Скорняки
мы, мещане, на дом работу берём... а паче всего обидно стало...»
После покаяния и земных
искупительных поклонов
мещанина-скорняка Раскольников на какое-то время вновь воспрянул духом
и решил
твёрдо бороться со следователем Порфирием Петровичем
до
победного конца.
МИЗИНЧИКОВ
Иван Иванович («Село
Степанчиково и его
обитатели»), отставной гусарский
поручик; дальний родственник Егора Ильича Ростанева,
«троюродный братец» Сергея Александровича.
Полковник,
представляя заочно племяннику Сергею Александровичу всех обитателей
Степанчикова, о Мизинчикове говорит: «…чуть не забыл: гостит у нас,
видишь ли,
уже целый месяц, Иван Иваныч Мизинчиков, тебе будет троюродный брат,
кажется;
да, именно троюродный! он недавно в отставку вышел из гусаров,
поручиком; человек
ещё молодой. Благороднейшая душа! но, знаешь, так промотался, что уж я
и не
знаю, где он успел так промотаться. Впрочем, у него ничего почти и не
было; но
всё-таки промотался, наделал долгов... Теперь гостит у меня. Я его до
этих пор
и не знал совсем; сам приехал, отрекомендовался. Милый, добрый,
смирный,
почтительный. Слыхал ли от него здесь кто и слово? всё молчит. Фома, в
насмешку, прозвал его “молчаливый незнакомец” — ничего: не сердится.
Фома
доволен; говорит про Ивана, что он недалёк. Впрочем, Иван ему ни в чём
не
противоречит и во всём поддакивает. Гм! Забитый он такой... Ну, да Бог
с ним!
сам увидишь…» Сергей, увидев «за чаем», прибавляет: «Другой господин,
тоже ещё
человек молодой, лет двадцати восьми, был мой троюродный братец,
Мизинчиков.
Действительно, он был чрезвычайно молчалив. За чаем во всё время он не
сказал
ни слова, не смеялся, когда все смеялись; но я вовсе не заметил в нём
никакой
“забитости”, которую видел в нём дядя; напротив, взгляд его
светло-карих глаз
выражал решимость и какую-то определённость характера. Мизинчиков был
смугл,
черноволос и довольно красив; одет очень прилично — на дядин счёт, как
узнал я
после…»
Этот загадочно молчавший
бывший гусар становится
заглавным героем 10-й главы 1-й части («Мизинчиков»), в которой он
предлагает
Сергею Александровичу стать его сообщником в важном деле: а задумал
Мизинчиков
украсть-увезти романтическую сумасшедшую Татьяну
Ивановну
и жениться на её «миллионах». Причём, практичный Мизинчиков даже готов
уступить
Татьяну Ивановну Сергею Александровичу за определённую мзду. Выяснилось
ещё,
что ранее с таким же предложением Мизинчиков обратился к Обноскину,
но тот идею его украл. Позже, когда Обноскин действительно увёз Татьяну
Ивановну, Мизинчиков принял самое жаркое участие в погоне и «спасению»
бедной
«невесты». Затем Мизинчиков был шафером Ростанева на его свадьбе, а в
«Заключении»
сообщается, что герой этот бросил все прожекты насчёт Татьяны Ивановны,
пристроился управляющим к «одному богатому графу, помещику, у которого
было три
тысячи душ, в восьмидесяти верстах от Степанчикова», через пять лет
имение уже
процветало, но Мизинчиков вдруг вышел в отставку, вдруг купил
собственное
имение на неизвестно откуда взявшиеся деньги и сам заделался помещиком…
МИКОЛКА («Преступление
и наказание»), мужик из кошмарного сна, приснившегося Родиону
Раскольникову накануне преступления. Снилось, что ему лет семь,
он идёт
с отцом к кладбищу помянуть бабушку и младшего брата, проходят они мимо
кабака,
из которого вываливает пьяная толпа и садятся-наваливаются в телегу, в
которую
впряжена была «маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка».
«Садись, все
садись! — кричит один, ещё молодой, с толстою такою шеей и с мясистым,
красным,
как морковь, лицом, — всех довезу, садись!..» И когда бедная лошадёнка
не может
сдвинуть перегруженную телегу, этот «мясистый» Миколка начинает
хлестать её сначала
кнутом, затем оглоблей и, в конце концов, забивает насмерть, уже
упавшую,
железным ломом… Родион во сне пытается спасти лошадь, а проснувшись
весь в
поту, восклицает: «Боже! <…> да неужели ж, неужели ж я в самом
деле
возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить
в
липкой, тёплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться,
весь
залитый кровью... с топором... Господи, неужели?..» Всё так и
произойдёт,
причём сон про убитую кроткую лошадь кошмарно как бы осуществиться
въяве в
сцене убийства безответной, большой, похожей на лошадь Лизаветы.
А Миколка из сна странным образом персонифицируется в самого
Раскольникова,
превратившись в красильщика Миколку (Николая
Дементьева), который возьмёт на себя его преступление. Миколка
из сна —
как бы двойник-антипод Миколки-красильщика.
МИТРОШКА («Униженные
и оскорблённые»), один из мошенников, с которыми по своим делам
якшается Маслобоев. Он его и характеризует Ивану
Петровичу, рассказывая, как сообща они действуют против другого
мошенника
— Архипова: «Я, брат, на него уже давно зубы
точу. Точит
на него зубы и Митрошка, вот тот молодцеватый парень, в богатой
поддёвке, —
там, у окна стоит, цыганское лицо. Он лошадьми барышничает и со всеми
здешними
гусарами знаком. Я тебе скажу, такой плут, что в глазах у тебя будет
фальшивую
бумажку делать, а ты хоть и видел, а всё-таки ему её разменяешь. Он в
поддёвке,
правда в бархатной, и похож на славянофила (да это, по-моему, к нему и
идёт), а
наряди его сейчас в великолепнейший фрак и тому подобное, отведи его в
английский клуб да скажи там: такой-то, дескать, владетельный граф
Барабанов,
так там его два часа за графа почитать будут, — и в вист сыграет, и
говорить
по-графски будет, и не догадаются; надует. Он плохо кончит…» И далее
уже Иван
Петрович уже сам добавляет: «Митрошка был с виду парень довольно
оригинальный.
В своей поддёвке, в шёлковой красной рубашке, с резкими, но
благообразными
чертами лица, ещё довольно моложавый, смуглый, с смелым сверкающим
взглядом, он
производил и любопытное и не отталкивающее впечатление. Жест его был
как-то
выделанно удалой, а вместе с тем в настоящую минуту он, видимо,
сдерживал себя,
всего более желая себе придать вид чрезвычайной деловитости и
солидности…»
Митрошка, конечно, не без
корысти, как упоминал
Маслобоев, помог ему накрыть притон мадам Бубновой
и
вызволить из него Нелли.
МИУСОВ Пётр
Александрович («Братья
Карамазовы»),
двоюродный брат Аделаиды
Ивановны Карамазовой (Миусовой). Рассказывая историю прежней
жизни Фёдора Павловича Карамазова, Повествователь
в своё месте представляет читателю и данного героя: «Но случилось так,
что из
Парижа вернулся двоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Пётр
Александрович
Миусов, многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же ещё
очень
молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещённый,
столичный,
заграничный и при том всю жизнь свою европеец, а под конец жизни
либерал
сороковых и пятидесятых годов. В продолжение своей карьеры он перебывал
в
связях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и в России, и за
границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать
и
рассказывать, уже под концом своих странствий, о трёх днях февральской
парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он
не был в
ней участником на баррикадах. Это было одно из самых отраднейших
воспоминаний
его молодости. Имел он состояние независимое, по прежней пропорции
около тысячи
душ. Превосходное имение его находилось сейчас же на выезде из нашего
городка и
граничило с землей нашего знаменитого монастыря, с которым Пётр
Александрович,
ещё в самых молодых летах, как только получил наследство, мигом начал
нескончаемый процесс за право каких-то ловель в реке, или порубок в
лесу,
доподлинно не знаю, но начать процесс с “клерикалами” почёл даже своею
гражданскою и просвещённою обязанностью…»
Миусов поначалу принял
горячее участие в судьбе
совершенно заброшенного маленького Мити Карамазова,
стал
его опекуном, пристроил на воспитание к родственнице, но затем опять
укатил за
границу и о своём двоюродном племяннике подзабыл.
О том, как выглядел и что
представлял из себя Пётр
Александрович к началу основного действия романа можно судить по
следующим
строкам (сцена в монастыре): «Миусов бегло окинул всю эту “казенщину” и
пристальным взглядом упёрся в старца. Он уважал свой взгляд, имел эту
слабость,
во всяком случае в нём простительную, приняв в соображение, что было
ему уже
пятьдесят лет, — возраст, в который умный светский и обеспеченный
человек
всегда становится к себе почтительнее, иногда даже поневоле…» Ещё
чрезвычайно характерный
штрих-замечание, что господин Миусов уже лет тридцать в церкви не
бывал. И
неудивительно, вероятно, что старец Зосима с
первого
мгновения Миусову не понравился, и он даже подумал: «По всем признакам
злобная
и мелко-надменная душонка…» Тут надо, конечно, вспомнить, что он уже
«нескончаемо»
судится с монастырём. Да и вообще, Пётр Александрович был человеком
эмоциональным, раздражительным, весьма надменным и уж со своим
«родственником»
стариком Карамазовым находился в постоянных «контрах». В конце романа,
когда
начинается суд над Дмитрием Карамазовым, сообщается, что один из
свидетелей
Пётр Александрович Миусов присутствовать не может, ибо опять в
настоящее время
уже в Париже».
Близким «родственником»
либералу и западнику Миусову
в мире Достоевского приходится, вероятно, Степан
Трофимович
Верховенский из «Бесов».
МИХАИЛ («Братья
Карамазовы»), персонаж из вставного жизнеописания старца Зосимы,
заглавный герой главки «Таинственный посетитель». Он появился, когда
Зосима,
который был тогда ещё Зиновием, только что отказался стрелять на дуэли
в
противника и вышел в отставку: «Был он в городе нашем на службе уже
давно,
место занимал видное, человек был уважаемый всеми, богатый, славился
благотворительностью, пожертвовал значительный капитал на богадельню и
на
сиротский дом, и много кроме того делал благодеяний тайно, без огласки,
что всё
потом по смерти его и обнаружилось. Лет был около пятидесяти, и вид
имел почти
строгий, был малоречив; женат же был не более десяти лет с супругой ещё
молодою, от которой имел трёх малолетних ещё детей. Вот я на другой
вечер сижу
у себя дома, как вдруг отворяется моя дверь и входит ко мне этот самый
господин…» Этот Михаил (под таким именем он впоследствии упомянут)
начал ходить
к Зиновию, и однажды признался, что за 14 лет до того убил любимую
женщину, которая предпочла ему другого, преступление осталось
нераскрытым, но
покоя ему с тех пор нет. Поступок Зиновия подтолкнул наконец Михаила
решиться и
принять страдание принародным признанием и покаянием. Он в совершает
это, но
перед этим чуть было (как признаётся уже потом) не убил самого Зиновия.
Но он
пересилил себя, сознался, его посчитали сумасшедшим, он вскоре тяжело
заболел и
умер, но успел ощутить в душе своей «рай»…
Эта история, судьба Михаила в
общих чертах
повторяют историю и судьбу «преступления и наказания» Родиона
Раскольникова.
МИША («Столетняя»),
старший сын Макарыча, праправнук «столетней» Марьи
Максимовны. Именно он оказался в полном смысле
слова
самым близким человеком в момент смерти старушки: «…но бабушка
неподвижна,
только голова клонится набок; в правой руке, что на столе лежит, держит
свой
пятачок, а левая так и осталась на плече старшего правнучка Миши,
мальчика лет
шести. Он стоит не шелохнется и большими удивлёнными глазами
разглядывает
прабабушку». И именно с Мишей связано филосовско-лирическое обобщение в
финале
рассказа: «Дети с удивлённым видом забились в угол и издали смотрят на
мёртвую
бабушку. Миша, сколько ни проживёт, всё запомнит старушку, как умерла,
забыв
руку у него на плече, ну а когда он умрёт, никто-то на всей земле не
вспомнит и
не узнает, что жила-была когда-то такая старушка и прожила сто четыре
года, для
чего и как — неизвестно. Да и зачем помнить: ведь всё равно. Так
отходят
миллионы людей: живут незаметно и умирают незаметно. Только разве в
самой
минуте смерти этих столетних стариков и старух заключается как бы нечто
умилительное и тихое, как бы нечто даже важное и миротворное: сто лет
как-то
странно действуют до сих пор на человека. Благослови Бог жизнь и смерть
простых
добрых людей!..»
МЛЕКОПИТАЕВ («Скверный
анекдот»), отставной титулярный советник; супруг Млекопитаевой,
отец невесты. Бывший казначей, служивший когда-то в губернии,
обосновавшийся в
последнее время в Петербурге. «Деньжонки у него водились, конечно
небольшие, но
они были; сколько их действительно было, — про это никто не знал, ни
жена его,
ни старшая дочь, ни родственники. Было у него две дочери, а так как он
был
страшный самодур, пьяница, домашний тиран и, сверх того, больной
человек, то и
вздумалось ему вдруг выдать одну дочь за Пселдонимова: “Я, дескать,
знаю его,
отец его был хороший человек, и сын будет хороший человек”. Млекопитаев
что
хотел, то и делал; сказано — сделано. Это был очень странный самодур.
Большею
частию он проводил время, сидя на креслах, лишившись употребления ног
от
какой-то болезни, что не мешало ему, однако ж, пить водку. По целым
дням он пил
и ругался. Человек он был злой; ему надобно было непременно кого-нибудь
и
беспрерывно мучить. Для этого он держал при себе несколько дальних
родственниц:
свою сестру, больную и сварливую; двух сестёр жены своей, тоже злых и
многоязычных;
потом свою старую тетку, у которой по какому-то случаю было сломано
одно ребро.
Держал ещё одну приживалку, обрусевшую немку, за талант её рассказывать
ему
сказки из “Тысячи одной ночи”. Всё удовольствие его состояло шпынять
над всеми
этими несчастными нахлебницами, ругать их поминутно и на чём свет
стоит, хотя
те, не исключая и жены его, родившейся с зубною болью, не смели пред
ним
пикнуть слова. Он ссорил их между собою, изобретал и заводил между ними
сплетни
и раздоры и потом хохотал и радовался, видя, как все они чуть не
дерутся между
собою. Он очень обрадовался, когда старшая дочь его, бедствовавшая лет
десять с
каким-то офицером, своим мужем, и наконец овдовевшая, переселилась к
нему с
тремя маленькими больными детьми. Детей её он терпеть не мог, но так
как с
появлением их увеличился матерьял, над которым можно было производить
ежедневные эксперименты, то старик был очень доволен. Вся эта куча злых
женщин
и больных детей вместе с их мучителем теснилась в деревянном доме на
Петербургской, недоедала, потому что старик был скуп и деньги выдавал
копейками, хотя и не жалел себе на водку; недосыпала, потому что старик
страдал
бессонницею и требовал развлечений…»
Свою младшую дочь старик
Млекопитаев предложил Пселдонимову сам, дал за
нею старый деревянный дом и четыреста
рублей денег, заставил будущего зятя за неделю до свадьбы сплясать
перед собой
казачка, на самой свадьбе, к счастью для родных и близких, напился и
заснул
часов в одиннадцать вечера — как раз перед нежданным приходом генерала Пралинского.
МЛЕКОПИТАЕВА (дочь) («Скверный
анекдот»), дочь Млекопитаева
и Млекопитаевой,
невеста Пселдонимова.
«Молодая стоила Пселдонимова. Это была худенькая дамочка, всего ещё лет
семнадцати, бледная, с очень маленьким лицом и с востреньким носиком.
Маленькие
глазки её, быстрые и беглые, вовсе не конфузились, напротив, смотрели
пристально и даже с оттенком какой-то злости. Очевидно, Пселдонимов
брал её не
за красоту. Одета она была в белое кисейное платье на розовом чехле.
Шея у неё
была худенькая, тело цыплячье, выставлялись кости. На привет генерала
она ровно
ничего не сумела сказать…» Пралинский попробовал поговорить с невестой
и даже
пошутить, но ничего хорошего из этого не получилось — новоиспечённая
мадам
Пселдонимова общаться с ним не желала. И, надо полагать, окончательно
возненавидела его на всю жизнь, когда из-за опьяневшего генерала,
занявшего
главную постель в доме, пришлось брачное ложе устраивать на стульях. О
невесте,
младшей дочери Млекопитаева, повествователь дополнительно сообщает:
«Тщедушной
и невзрачной младшей дочке его минуло тогда семнадцать лет. Она хотя и
ходила
когда-то в какую-то немецкую шуле, но из неё почти ничего, кроме азов,
не
вынесла. Затем росла, золотушная и худосочная, под костылём безногого и
пьяного
родителя, в содоме домашних сплетней, шпионств и наговоров. Подруг у
ней
никогда не бывало, ума тоже. Замуж ей давно уже хотелось. При людях
была она
бессловесна, а дома, возле маиньки и приживалок, зла и сверлива, как
буравчик.
Она особенно любила щипаться и раздавать колотушки детям сестры своей,
фискалить на них за утащенный сахар и хлеб, отчего между ней и старшей
сестрой
её существовала бесконечная и неутолимая ссора…» Немудрено, что даже
Млекопитаев попросил время на раздумья, когда родитель Млекопитаев
предложил
ему эту свою дщерь в супружницы.
МЛЕКОПИТАЕВА (мать)
(«Скверный анекдот»),
жена Млекопитаева,
мать невесты. Она капризничала, не желала выходить к гостям, особенно,
когда узнала
про приход генерала Пралинского: «Млекопитаева
сконфузилась, обиделась и начала ругаться, зачем её не предуведомили,
что звали
самого генерала. Её уверяли, что он пришёл сам, незваный, — она была
так глупа,
что не хотела верить. Потребовалось шампанское. У матери Пселдонимова
нашёлся
один только целковый, у самого Пселдонимова ни копейки. Надо было
кланяться
злой старухе Млекопитаевой, просить денег на одну бутылку, потом на
другую. Ей
представляли будущность служебных отношений, карьеру, усовещивали. Она
дала
наконец собственные деньги, но заставила Пселдонимова выпить такую чашу
желчи и
оцта, что он, уже неоднократно вбегая в комнатку, где приготовлено было
брачное
ложе, схватывал себя молча за волосы и бросался головой на постель,
предназначенную для райских наслаждений, весь дрожа от бессильной
злости…»
Появилась она на празднестве, когда Пралинский был уже сильно пьян:
«Зато
явилась одна злокачественная женская фигура, не показывавшаяся прежде,
в
каком-то красноватом шёлковом платье, с подвязанными зубами и в
высочайшем
чепчике. Оказалось, что это была мать невесты, согласившаяся выйти
наконец из
задней комнаты к ужину. <…> На генерала эта дама смотрела злобно,
даже
насмешливо и, очевидно, не хотела быть ему представленной. Ивану Ильичу
эта
фигура показалась до крайности подозрительною…» Быть представленной
генералу
госпожа Млекопитаева не пожелала, однако ж, впоследствии дать деньги на
карету,
дабы отвезти его бесчувственное тело домой, отказалась наотрез по одной
простой
причине — «взбешённая тем, что генерал не сказал с ней двух слов и даже
не
посмотрел на неё за ужином…»
МОЗГЛЯКОВ («Дядюшкин
сон»), помещик; самозванный племянник князя К.
(зовёт его дядюшкой), одно время — жених Зинаиды
Афанасьевны Москалёвой.
«Ему двадцать пять лет. Манеры его были бы недурны, но он часто
приходит в
восторг и, кроме того, с большой претензией на юмор и остроту. Одет
отлично,
белокур, недурен собою…» Хроникёр, говоря о
достоинствах
Зины в предыстории повести, уничижительно добавляет: «Говорят, что
сватается
Мозгляков, но вряд ли быть свадьбе. Что же такое Мозгляков? Правда —
молод,
недурен собою, франт, полтораста незаложенных душ, петербургский. Но
ведь,
во-первых, в голове не все дома. Вертопрах, болтун, с какими-то
новейшими
идеями! Да и что такое полтораста душ, особенно при новейших идеях? Не
бывать
этой свадьбе!..» Как в воду глядел: Мозгляков, побывав недолго в роли
претендента на руку первой красавицы Мордасова, тут же, как появился в
городке
совсем уж завидный жених князь К.,
получил отставку
сначала от несостоявшейся тёши Марьи Александровны
Москалёвой,
а затем, когда начал злиться и шпионить, и от самой Зины. Через три
года после
бурных событий в Мордасове, Мозгляков, сделав кое-какую карьеру, был с
ревизией
в отдалённом краю и увидел там Марью Александровну и Зину Москалёвых в
роли
тёщи и жены местного генерал-губернатора, чем был очень уязвлён и даже
оскорблён.
МОЛОДОЙ
ЧЕЛОВЕК («Бобок»),
самый «свежий» член
кладбищенского общества, который
никак не может поверить, что так внезапно умер: его доктор Шульц лечил
от
гриппа, а ему, видимо, лучше бы к доктору Эку или знаменитому доктору
Боткину
обратиться — молодой человек уже и из могилы готов бежать к другому
врачу…
Наивность его буквально распаляет сластолюбивую Авдотью
Игнатьевну: «— Милый мальчик, милый, радостный мальчик, как я
тебя
люблю! — восторженно взвизгнула Авдотья Игнатьевна. — Вот если б
этакого подле
положили!..» В дальнейшем, когда вакханалия кладбищенского бесстыдства
и
цинизма достигает апогея, этот молодой человек тоже загорается идеей
«обнажиться
и заголиться»: «— Ах… ах… Ах, я вижу, что здесь будет весело; я не хочу
к
Эку!..»
МОРОЗОВ
Филька («Записки из
Мёртвого дома» /«Акулькин
муж»/),
герой вставного рассказа «Акулькин муж» — деревенский парень,
погубивший Акулину. Его отец был компаньоном
отца Акулины, Анкудима
Трофимыча, а сам Филька — её женихом, но после смерти родителей
потребовал-забрал все семейные деньги у компаньона и отказался жениться
на его
дочери, да ещё и заявил: «А Акульку твою всё-таки не возьму: я,
говорит, и без
того с ней спал…» Отец после этого бил дочь смертным боем, отдал замуж
за голь
перекатную, пьяницу и приятеля-собутыльника Фильки — Шишкова,
который окончательно её забил и убил, попав за это на каторгу. Сам
Филька,
пропив все деньги, закабалился в солдаты (пошёл служить вместо другого)
и тоже,
видать по всему, загубил свою жизнь окончательно.
МОСКАЛЁВ
Афанасий Матвеевич («Дядюшкин
сон»),
муж Марьи Александровны
и отец Зинаиды Афанасьевны Москалёвых.
«Во-первых, это
весьма представительный человек по наружности и даже очень порядочных
правил;
но в критических случаях он как-то теряется и смотрит как баран,
который увидал
новые ворота. Он необыкновенно сановит, особенно на именинных обедах, в
своём
белом галстуке. Но вся эта сановитость и представительность —
единственно до
той минуты, когда он заговорит. Тут уж, извините, хоть уши заткнуть. Он
решительно недостоин принадлежать Марье Александровне; это всеобщее
мнение. Он
и на месте сидел единственно только через гениальность своей супруги.
По моему
крайнему разумению, ему бы давно пора в огород пугать воробьёв. Там, и
единственно только там, он мог бы приносить настоящую, несомненную
пользу своим
соотечественникам. И потому Марья Александровна превосходно поступила,
сослав
Афанасия Матвеича в подгородную деревню, в трёх верстах от Мордасова,
где у неё
сто двадцать душ, — мимоходом сказать, всё состояние, все средства, с
которыми
она так достойно поддерживает благородство своего дома. Все поняли, что
она
держала Афанасия Матвеича при себе единственно за то, что он служил и
получал
жалованье и... другие доходы. Когда же он перестал получать жалованье и
доходы,
то его тотчас же и удалили за негодностию и совершенною бесполезностию.
<…> В деревне Афанасий Матвеич живёт припеваючи. <…> Он
примеряет
белые галстухи, собственноручно чистит сапоги, не из нужды, а
единственно из
любви к искусству, потому что любит, чтоб сапоги у него блестели; три
раза в
день пьёт чай, чрезвычайно любит ходить в баню и — доволен…»
Перед этим безжалостный Хроникёр
упоминает, что «Афанасий Матвеич, лишился своего места за
неспособностию и
слабоумием, возбудив гнев приехавшего ревизора», а после упомянет, что
мордасовские дамы любили «трунить» над Афанасием Матвеичем, дабы
«кольнуть
Марью Александровну её супругом». Да и то: Марья Александровна пыталась
прилечь
мужа к участию в интриге вокруг князя К.,
стремясь
женить его на Зине, даже вытащила Афанасия Матвеевича из деревни, но
толку от
него было чуть, только мешал. В эпилоге сообщается, что, по слухам,
Марья
Александровна перед отъездом-бегством из Мордасова продала свою деревню
вместе
с супругом. Слухи слухами, но когда через три года Мозгляков
в отдалённом крае встретил Марью Александровну и Зинаиду Афанасьевну
Москалёвых
в качестве тёщи и жены местного генерал-губернатора и заикнулся было об
Афанасии Матвеевиче, то, оказалось, что местные жители «об нём не имели
никакого понятия».
МОСКАЛЁВА
Зинаида Афанасьевна («Дядюшкин
сон»),
дочь Афанасия Матвеевича
и Марьи Александровны Москалёвых, возлюбленная
учителя-поэта Васи, невеста Мозглякова.
«Зинаида, бесспорно, красавица, превосходно воспитана, но ей двадцать
три года,
а она до сих пор не замужем. Между причинами, которыми объясняют,
почему до сих
пор Зина не замужем, одною из главных считают эти тёмные слухи о
каких-то
странных её связях, полтора года назад, с уездным учителишкой, — слухи,
не
умолкнувшие и поныне. <…> А что Зина не замужем, так это понятно:
какие
здесь женихи? Зине только разве быть за владетельным принцем. Видали ль
вы где
такую красавицу из красавиц? Правда, она горда, слишком горда…» В
другом месте Хроникёр уточняет портрет: «Это
одна из тех женщин, которые
производят всеобщее восторженное изумление, когда являются в обществе.
Она
хороша до невозможности: росту высокого, брюнетка, с чудными, почти
совершенно
чёрными глазами, стройная, с могучею, дивною грудью. Её плечи и руки —
античные, ножка соблазнительная, поступь королевская. Она сегодня
немного
бледна; но зато её пухленькие алые губки, удивительно обрисованные,
между
которыми светятся, как нанизанный жемчуг, ровные маленькие зубы, будут
вам три
дня сниться во сне, если хоть раз на них взглянете. Выражение её
серьёзно и
строго. <…> Движения её свысока небрежны. Она одета в простое
белое
кисейное платье. Белый цвет к ней чрезвычайно идёт; впрочем, к ней всё
идёт. На
её пальчике кольцо, сплетённое из чьих-то волос, судя по цвету, — не из
маменькиных; Мозгляков никогда не смел спросить её: чьи это волосы?..»
Это волосы, судя по всему, —
поэта Васи, который
из-за Зины покончил с собой: вызвал у себя скоротечную чахотку и умер у
Зины на
руках. Перед этим Зина стала невестой ничтожного Мозглякова, а затем и
вовсе
под давлением матери приняла участие в интриге вокруг князя К.,
согласившись стать уже его невестой. У смертного одра Васи, которого
она
действительно любила, Зина поклялась обречь себя на одиночество, но
слово своё,
увы, не сдержала — правда, как пушкинская Татьяна, всё же вышла замуж
не по
любви, а по расчёту: в последних строках «мордасовской летописи»
сообщается,
что стала она женой генерал-губернатора, старого боевого вояки, и
царствует-королевствует в одном из отдалённых краёв России (понятно —
где-то в
Сибири)…
МОСКАЛЁВА
Марья Александровна («Дядюшкин
сон»),
помещица; супруга Афанасия
Матвеевича и мать Зинаиды Афанасьевны
Москалёвых.
С рассказа о ней и начинается повесть: «Марья Александровна Москалёва,
конечно,
первая дама в Мордасове, и в этом не может быть никакого сомнения. Она
держит
себя так, как будто ни в ком не нуждается, а, напротив, все в ней
нуждаются.
Правда, её почти никто не любит и даже очень многие искренно ненавидят;
но зато
её все боятся, а этого ей и надобно. Такая потребность есть уже признак
высокой
политики. Отчего, например, Марья Александровна, которая ужасно любит
сплетни и
не заснет всю ночь, если накануне не узнала чего-нибудь новенького, —
отчего она,
при всём этом, умеет себя держать так, что, глядя на неё, в голову не
придёт,
чтоб эта сановитая дама была первая сплетница в мире или по крайней
мере в
Мордасове? Напротив, кажется, сплетни должны исчезнуть в её
присутствии;
сплетники — краснеть и дрожать, как школьники перед господином
учителем, и
разговор должен пойти не иначе как о самых высоких материях. Она знает,
например, про кой-кого из мордасовцев такие капитальные и скандалезные
вещи,
что расскажи она их при удобном случае, и докажи их так, как она их
умеет
доказывать, то в Мордасове будет лиссабонское землетрясение. А между
тем она
очень молчалива на эти секреты и расскажет их разве уж в крайнем
случае, и то
не иначе как самым коротким приятельницам. Она только пугнёт, намекнёт,
что
знает, и лучше любит держать человека или даму в беспрерывном страхе,
чем
поразить окончательно. Это ум, это тактика! — Марья Александровна
всегда
отличалась между нами своим безукоризненным comme il faut [фр.
умением себя держать], с которого все берут образец. Насчет comme il
faut она
не имеет соперниц в Мордасове. Она, например, умеет убить, растерзать,
уничтожить каким-нибудь одним словом соперницу, чему мы свидетели; а
между тем
покажет вид, что и не заметила, как выговорила это слово. А известно,
что такая
черта есть уже принадлежность самого высшего общества. Вообще, во всех
таких
фокусах, она перещеголяет самого Пинетти. Связи у ней огромные. Многие
из
посещавших Мордасов уезжали в восторге от её приема и даже вели с ней
потом
переписку. <…> Марью Александровну сравнивали даже, в некотором
отношении, с Наполеоном. Разумеется, это делали в шутку её враги, более
для
карикатуры, чем для истины…»
Муж Марьи
Александровны был
некогда довольно
крупным чиновником, но место после ревизии потерял и был сослан
супругой в
подгородную её деревушку-имение в 120 душ, где он пил чаи, парился
в бане
и был доволен. А Марья Александровна в Мордасове в одиночку вершила
свои
«наполеоновские» дела: боролась за первенство со своей подругой-врагом
прокуроршей Анной Николаевной Антиповой и
выдавала дочь
замуж. Сначала на роль жениха был определён ею Мозгляков,
но с появлением в Мордасове старой богатой развалины князя К.
планы Москалёвой резко изменились, она все силы бросила на завоевание
блаженного старичка в качестве мужа Зины, потерпела сокрушительное
фиаско, была
вынуждена даже уехать из Мордасова, но в эпилоге выяснилось, что ей
таки
удалось выдать Зинаиду удачно замуж за генерал-губернатора какого-то
отдалённого сибирского края и теперь Марья Александровна живёт при
зяте, надо
полагать, в роли серого кардинала.
МОСКОВСКИЙ
ДОКТОР («Братья
Карамазовы»).
Знаменитого доктора из Москвы, так и
оставшегося безымянным, пригласила в Скотопригоньевск Катерина
Ивановна Верховцева для участия в медицинской экспертизе,
которая могла
бы облегчить участь подсудимого Дмитрия Фёдоровича
Карамазова,
признав, что он совершил преступление в «состоянии аффекта». Но
поначалу доктор
по просьбе той же Катерины Ивановны (и, можно не сомневаться, за
дополнительную
плату) посетил умирающего Илюшечку Снегирёва:
«Но уже
доктор входил — важная фигура в медвежьей шубе, с длинными тёмными
бакенбардами
и с глянцевито выбритым подбородком. Ступив через порог, он вдруг
остановился,
как бы опешив: ему верно показалось, что он не туда зашёл: “Что это?
Где я?” —
пробормотал он, не скидая с плеч шубы и не снимая котиковой фуражки с
котиковым
же козырьком с своей головы. Толпа, бедность комнаты, развешанное в
углу на
веревке бельё сбили его с толку. <…> Доктор ещё раз брезгливо
оглядел
комнату и сбросил с себя шубу. Всем в глаза блеснул важный орден на
шее…»
Важный доктор мало чем помог
семейству нищего
штабс-капитана Снегирёва: посоветовал Илюшу
отвезти в
Сицилию, в Сиракузы, а больных дочь и супругу — на Кавказ. Да и
судебная
экспертиза, которую, кроме московской знаменитости, проводили местные
врачи Варвинский и Герценштубе,
не очень
помогла подсудимому, хотя приезжая знаменитость отрабатывала гонорар
сполна:
«Московский доктор, спрошенный в свою очередь, резко и настойчиво
подтвердил,
что считает умственное состояние подсудимого за ненормальное, “даже в
высшей
степени”. Он много и умно говорил про “аффект” и “манию” и выводил, что
по всем
собранным данным подсудимый пред своим арестом за несколько ещё дней
находился
в несомненном болезненном аффекте, и если совершил преступление, то
хотя и
сознавая его, но почти невольно, совсем не имея сил бороться с
болезненным
нравственным влечением, им овладевшим. Но кроме аффекта, доктор
усматривал и
манию, что уже пророчило впереди, по его словам, прямую дорогу к
совершенному
уже помешательству. (NB. Я передаю своими словами, доктор же изъяснялся
очень
учёным и специальным языком.)…»
Вполне характеризует этого
«учёного» доктора
следующее обстоятельство, также сообщённое Повествователем:
«Кстати, уже всем почти было известно в городе, что приезжий знаменитый
врач в
какие-нибудь два-три дня своего у нас пребывания позволил себе
несколько
чрезвычайно обидных отзывов насчёт дарований доктора Герценштубе. Дело
в том,
что хоть московский врач и брал за визиты не менее двадцати пяти
рублей, но всё
же некоторые в нашем городе обрадовались случаю его приезда, не
пожалели денег
и кинулись к нему за советами. Всех этих больных лечил до него,
конечно, доктор
Герценштубе, и вот знаменитый врач с чрезвычайною резкостью окритиковал
везде
его лечение. Под конец даже, являясь к больному, прямо спрашивал: “Ну,
кто вас
здесь пачкал, Герценштубе? Хе-хе!” Доктор Герценштубе конечно всё это
узнал…»
Многое добавляет к характеристике надутого московского доктора сцена
«пикировки» с ним Коли Красоткина во дворе
дома
Снегирёвых.
МУЖ («Кроткая»),
рассказчик; дворянин, бывший штабс-капитан, выгнанный из полка с
позором и
ставший ростовщиком. Сам себя своей будущей жене — Кроткой
— он, конечно, бравируя, так охарактеризовал: «…не особенно талантлив,
не
особенно умён, может быть, даже не особенно добр, довольно дешёвый
эгоист
<…> и что — очень, очень может быть — заключаю в себе много
неприятного и
в других отношениях…» Из полка его выгнали, как он считает,
несправедливо: в
буфете театра при нём заочно отозвались плохо об офицере его полка,
некоем
капитане Безумцеве, а он смолчал и тем, дескать, опозорил полк. «В двух
словах:
была тираническая несправедливость против меня. Правда, меня не любили
товарищи
за тяжёлый характер и, может быть, за смешной характер, хотя часто
бывает ведь
так, что возвышенное для вас, сокровенное и чтимое вами в то же время
смешит
почему-то толпу ваших товарищей. О, меня не любили никогда даже в
школе. Меня
всегда и везде не любили. Меня и Лукерья не может любить. Случай же в
полку был
хоть и следствием нелюбви ко мне, но без сомнения носил случайный
характер. Я к
тому это, что нет ничего обиднее и несноснее, как погибнуть от случая,
который
мог быть и не быть, от несчастного скопления обстоятельств, которые
могли пройти
мимо, как облака. Для интеллигентного существа унизительно…»
Решив «отомстить» обществу он
стал ростовщиком,
ушёл в «подполье». Встреча с Кроткой, «благородная» женитьба на ней,
казалось
бы, должны были изменить и жизнь, и характер героя, но попытка
возрождения
закончилась трагически: молодая жена душу ему не открыла, жить с ним не
смогла
и покончила с собой. Да и сам он, судя по всему, не жилец на этом
свете:
последняя фраза-вопрос повести («Нет, серьёзно, когда её завтра унесут,
что ж я
буду?») заставляет предполагать плачевный для него финал.
В образе и судьбе героя, в
какой-то мере,
отразились факты биографии петербургского ростовщика Седкова, бывшего
гвардейского капитана, женившегося на 16-летней девушке, которая
пыталась
покончить жизнь самоубийством, а после смерти мужа подделала завещание
—
подробности этого дела газеты широко освещали весной 1875 г.
МУРИН Илья («Хозяйка»),
хозяин квартиры, в которой снял угол Ордынов,
влюбившись
в его жену Катерину. Ордынов увидел их впервые
в церкви.
«Это были старик и молодая женщина. Старик был высокого роста, ещё
прямой и
бодрый, но худой и болезненно бледный. С вида его можно было принять за
заезжего откуда-нибудь издалека купца. На нём был длинный, чёрный,
очевидно
праздничный, кафтан на меху, надетый нараспашку. Из-под кафтана
виднелась
какая-то другая длиннополая русская одежда, плотно застёгнутая снизу до
верха.
Голая шея была небрежно повязана ярким красным платком; в руках меховая
шапка.
Длинная, тонкая, полуседая борода падала ему на грудь, и из-под
нависших,
хмурых бровей сверкал взгляд огневой, лихорадочно воспалённый,
надменный и
долгий…» При первом же знакомстве Мурин произвёл на Ордынова тягостное
впечатление: «Неизвестно почему, ему стало тяжело глядеть на этого
старика…»
Потом выяснилось, что Мурин пользуется славой колдуна и имеет на своей
совести
не одну загубленную жизнь. Над своей молодой женой он имеет непонятную
власть:
несмотря на то, что он загубил её родителей, товарища детства и
названного
жениха Алёшу, чуть не убивает Ордынова,
которого она
успела полюбить, — Катерина никак не может уйти от него, освободиться.
Но
вскоре по глухим намёкам читатель может догадаться-предположить, что
Катерина —
его родная дочь, и именно это гнетёт её более всего и делает почти
«полоумной».
В прошлом Мурина случались вообще непонятные вещи: он, к примеру,
оказывался в
своей жизни-судьбе буквально на волосок от добровольной гибели. Некогда
он был
чрезвычайно богатым купцом, но внезапно разорился, что привело его не
то что к
неврастении, а уж к настоящим приступам полного сумасшествия. Вот в
одном из
таких припадков он и бросился убивать своего хорошего товарища,
молодого купца,
а когда очнулся и узнал о случившемся — «готов был лишить себя жизни».
Неизвестно, что остановило-образумило Мурина от этого рокового шага,
скорее
всего, уже тогда ярко выраженная страстная набожность, только кончать с
собою
он не стал, а вместо этого подверг сам себя строгому церковному
наказанию —
несколько лет находился под покаянием. И вот этот таинственный Мурин,
при всей
своей набожности превратившийся под старость лет по сути в
колдуна-ведуна,
словно позабыл, как чуть было не стал в молодости убийцей. В припадке
ревности
он стреляет в Ордынова из ружья, но, к счастью, промахивается. А потом,
некоторое время спустя, уговаривая Ордынова съехать с квартиры и
оставить в
покое якобы помешанную Катерину навсегда, Мурин, опять же словно
запамятовав,
как чуть было не стал самоубийцей когда-то и забыв о страхе Божием,
вновь выставляет
собственную добровольную смерть в качестве последнего аргумента в
разговоре-споре с Ордыновым: мол, если тот заберёт-уведёт у него
Катерину, ему,
Мурину, тогда «что ж делать, в петлю лезть, что ли?..» В конце концов,
Мурин,
по существу, выгоняет Ордынова с квартиры и увозит-прячет Катерину в
неизвестные края.
Примечательно, что Мурин —
самый первый из героев
Достоевского, подверженный падучей болезни; остальные герои-эпилептики (Нелли,
князь Мышкин, Кириллов, Смердяков) появятся,
когда
эпилепсией будет страдать уже сам писатель.
МУССЯЛОВИЧ («Братья
Карамазовы»), «пан», первая любовь Аграфены
Александровны
Светловой. Грушенька помчалась к нему в Мокрое в надежде, что
он, и
правда, приехал за ней, на ней жениться и увезёт в какую-то другую
счастливую
жизнь. Дмитрий Карамазов, примчавшись вслед за
ней в
Мокрое впервые видит её «соблазнителя» вместе с его «телохранителем» Врублевским:
«На диване сидел он,
а подле
дивана, на стуле, у стены, какой-то другой незнакомец. Тот, который
сидел на
диване развалясь, курил трубку, и у Мити лишь промелькнуло, что это
какой-то
толстоватый и широколицый человечек, ростом должно быть невысокий и как
будто
на что-то сердитый. <…> Пан на диване поражал его своею осанкой,
польским
акцентом, а главное — трубкой. “Ну что же такое, ну и хорошо, что он
курит
трубку”, — созерцал Митя. Несколько обрюзглое, почти уже сорокалетнее
лицо пана
с очень маленьким носиком, под которым виднелись два претоненькие
востренькие
усика, нафабренные и нахальные, не возбудило в Мите тоже ни малейших
пока
вопросов. Даже очень дрянненький паричок пана, сделанный в Сибири с
преглупо
зачёсанными вперёд височками, не поразил особенно Митю: “Значит так и
надо,
коли парик”, — блаженно продолжал он созерцать. <…> Пан с трубкой
говорил
по-русски порядочно, по крайней мере гораздо лучше, чем представлялся.
Русские
слова, если и употреблял их, коверкал на польский лад…» Говорил же
Муссялович
так: «— Пан польской пани не видзел и муви что быть не могло…»
«Жених» Грушеньки вёл себя
очень заносчиво, пытался
ею командовать, всех остальных обливал презрением. Но позднее
выяснилось, что
он вполне соглашался взять за Грушеньку деньги (да у Дмитрия не
оказалось
достаточной суммы), что он вместе со своим «телохранителем»
обыкновенные
карточные шулера и что, в конце концов, никакой он не «пан» и не
«офицер», а —
всего лишь чиновник 12-го класса (губернский секретарь) в отставке и
«служил в
Сибири ветеринаром». А в финале романа и вовсе сообщается, что «пан»
Муссялович
опустился до того, что выпрашивает в письмах у своей бывшей невесты
Грушеньки
по три рубля, но на суде, выступая в качестве свидетеля, пан Муссялович
снова
стал было заносчивым и даже говорить начал только по-польски, однако ж,
уличённый другими свидетелями в шулерстве, быстро сник и потускнел.
МЫШКИН Лев
Николаевич (князь Мышкин) («Идиот»),
главный герой
романа, «идиот».
Повествование начинается со сцены встречи в вагоне поезда Парфёна
Рогожина с князем, который возвращается из Швейцарии в Россию.
«На нём
был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном,
точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко
за
границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не
рассчитывая,
конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдкунена до
Петербурга.
Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем
пригодным в России. Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек,
тоже лет
двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень
белокур,
густоволос, со впалыми щеками и с лёгонькою, востренькою, почти
совершенно
белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во
взгляде их
было что-то тихое, но тяжёлое, что-то полное того странного выражения,
по
которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую
болезнь. Лицо
молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но
бесцветное, а
теперь даже досиня иззябшее. В руках его болтался тощий узелок из
старого,
полинялого фуляра, заключавший, кажется, всё его дорожное достояние. На
ногах
его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами, — всё не по-русски…»
Тут же
вскоре он объясняет Рогожину и другому попутчику — Лебедеву
— своё происхождение: «…князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме
меня; мне
кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и
однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из
юнкеров. Да
вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из
княжон
Мышкиных, тоже последняя в своем роде...»
«Дороманная» биография князя
вкратце такова (он
рассказывает о себе генералу Епанчину):
«Остался князь
после родителей ещё малым ребёнком, всю жизнь проживал и рос по
деревням, так
как и здоровье его требовало сельского воздуха. Павлищев доверил его
каким-то
старым помещицам, своим родственницам; для него нанималась сначала
гувернантка,
потом гувернёр; он объявил впрочем, что хотя и всё помнит, но мало
может
удовлетворительно объяснить, потому что во многом не давал себе отчёта.
Частые
припадки его болезни сделали из него совсем почти идиота (князь так и
сказал:
идиота). Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в
Берлине с профессором
Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет
заведение
в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною
водой,
гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает
и
берётся вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в
Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года тому назад умер,
внезапно, не
сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его ещё года два;
что он
его не вылечил, но очень много помог; и что наконец, по его
собственному
желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь
в
Россию…»
Прибыв в Россию, князь Мышкин
отправляется первым
делом в дом Епанчиных и там в разговоре с
девицами
Епанчиными и их матушкой Елизаветой Прокофьевной
Мышкин
сам себя характеризует наиболее точно и ёмко, сообщая мнение о себе
швейцарского доктора: «Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень
странную свою
мысль, — это уж было пред самым моим отъездом, — он сказал мне, что он
вполне
убедился, что я сам совершенный ребёнок, то есть вполне ребёнок, что я
только
ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером
и, может
быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до
шестидесяти лет
прожил. Я очень смеялся: он, конечно, не прав, потому что какой же я
маленький?
Но одно только правда: я и в самом деле не люблю быть со взрослыми, с
людьми, с
большими, — и это я давно заметил, — не люблю, потому что не умею. Что
бы они
ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, всё-таки с ними мне
всегда
тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам,
а
товарищи мои всегда были дети, но не потому что я сам был ребёнок, а
потому,
что меня просто тянуло к детям…»
Немудрено, что в каждом
встречном человеке князь
видит прежде всего ребёнка, и неудивительно, что каждый такой «ребёнок»
становится мучителем кроткого князя, ибо уже давно вырос, огрубел,
погряз в
своих страстях и болезнях. Это относится и к Настасье
Филипповне,
и к Аглае Епанчиной, и к Парфёну Рогожину, и к Ипполиту
Терентьеву, и вообще ко
всем остальным персонажам
романа, кроме, разве, Коли Иволгина, который
единственный
настоящий ребёнок в романе и есть.
Вскоре, после поездки в
Москву, внешний вид князя
несколько изменится: «Если бы кто теперь взглянул на него из прежде
знавших его
полгода назад в Петербурге, в его первый приезд, то пожалуй бы и
заключил, что
он наружностью переменился гораздо к лучшему. Но вряд ли это было так.
В одной
одежде была полная перемена: всё платье было другое, сшитое в Москве и
хорошим
портным; но и в платье был недостаток: слишком уж сшито было по моде
(как и
всегда шьют добросовестные, но не очень талантливые портные) и сверх
того на
человека, нисколько этим не интересующегося, так что при внимательном
взгляде
на князя слишком большой охотник посмеяться, может быть, и нашёл бы
чему
улыбнуться. Но мало ли отчего бывает смешно?..»
Перипетии взаимоотношений,
соперничества, страстей
в треугольниках «князь Мышкин — Рогожин — Настасья Филипповна» и «князь
Мышкин
— Настасья Филипповна — Аглая», интриги вокруг свалившегося как снег на
голову
«миллионного» наследства… Всё это вряд ли выдержал бы человек и с более
здоровой психикой. Финал князя печален: болезнь обострилась, он стал
идиотом в
полном смысле слова и, по мнению доктора Шнейдера, теперь уже навсегда.
С образом князя
Мышкина,
одного из самых любимых
героев автора, связаны некоторые автобиографические моменты. К примеру,
Достоевский «подарил» ему свою главную болезнь — эпилепсию, «передал»
ему своё
впечатление от картины Ганса Гольбейна Младшего «Мёртвый Христос»,
которая
потрясла Достоевского в Базеле («Да от этой картины у иного ещё вера
может пропасть!..»
— Достоевская, с. 458), но самое главное —
«доверил» ему
со всеми психологическими подробностями рассказать о
переживаниях-ощущениях человека
перед смертной казнью, которые сам он пережил 22 декабря
1849 г.:
«Этот человек был раз взведён, вместе с другими, на эшафот, и ему
прочитан был
приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление.
Минут
через двадцать прочтено было и помилование, и назначена другая степень
наказания; но однако же в промежутке между двумя приговорами, двадцать
минут,
или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным
убеждением, что
через несколько минут он вдруг умрёт. <…> Он помнил всё с
необыкновенною
ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах
в
двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты
три
столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых
повели к
столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые, длинные
балахоны), а
на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем
против
каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой
знакомый
стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в
третью
очередь. (Сам Достоевский на эшафоте стоял шестым и попадал во вторую
очередь.
— Н. Н.) Священник обошёл всех с крестом.
Выходило, что
остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут
казались
ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти
пять минут
он проживет столько жизней, что ещё сейчас нечего и думать о последнем
мгновении, так что он ещё распоряжения разные сделал: рассчитал время,
чтобы
проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты
ещё
положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в
последний
раз кругом поглядеть. <…> Он умирал двадцати семи лет, здоровый и
сильный; прощаясь с товарищами, он помнил, что одному из них задал
довольно
посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом. Потом, когда
он
простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал,
чтобы думать про себя; он знал заранее, о чём
он будет думать: ему
всё хотелось представить себе, как можно скорее и ярче, что вот как же
это так:
он теперь есть и живёт, а через три минуты будет уже нечто,
кто-то или что-то, — так кто же? Где же? Всё это он думал в эти две
минуты
решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей
сверкала
на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на
лучи,
от неё сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти
лучи его
новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольётся с ними…
Неизвестность
и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были
ужасны; но
он говорит, что ничего не было для него в это время тяжело, как
беспрерывная
мысль: “Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь, — какая
бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый
век
обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж
ничего бы
даром не истратил!” Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую
злобу
переродилась, что ему уж хотелось, чтоб его поскорей застрелили…»
Отдельные
штрихи
сближают главного героя «Идиота» с издателем журнала «Русское
слово» графом Г. А. Кушелевым-Безбородко,
но, конечно, главными «прототипами» Льва Николаевича Мышкина или,
скорее,
ориентирами, образцами послужили, как указывал сам Достоевский, — Иисус
Христос и Дон Кихот.
<<< Персонажи (Л)
|