Николай Наседкин


ПРОЗА


АЛКАШ 

Глава III

Как я чуть не стал отцом и диссидентом



1


Не знаю, не ведаю, советовалась ли в обкоме ВЛКСМ Василиса Валерьевна Перепелицына, но меня сразу зачислили в штат, корреспондентом отдела пропаганды.

Даже больше того — признали официально молодым специалистом, несмотря на мой свободный диплом. Мне сразу подкинули так называемые подъёмные и записали в льготную очередь на жильё.

Тут, я думаю, сыграло роль то, что я сразу глянулся редакторше — белобрысой сухопарой бледной девице бальзаковского возраста с крючковатым носом и круглыми совиными глазами. Вернее, глянулся ей сразу мой московский диплом: в редакции только она имела журналистский диплом, да и то — Воронежского университета. Ещё двое учились там заочно, остальные же, включая Филькина, получили скромное образование в местном педе или мучились там в вечерниках. Так что Василиса Валерьевна, подержав с почтением мой шикарный Ломоносовский диплом в руках да ещё и просмотрев наградные дипломы столичных изданий, невольно воздала мне должное.

Но ещё более, как я позже узнал, поразила и сразила её одна казалось бы мелочь, и это доказывает непреложную истину: мелочи — краеугольные камни нашей судьбы. Дело в том, что её, Перепелицыной, ещё в редакции не было в тот день, когда мы пришли устраиваться, и мы с Леной, ожидая её, сидели в кабинете Люси Украинцевой — болтали-покуривали. Раскрылась дверь и вошла женщина. Я встал, поздоровался.

И вот это редакторшу потрясло до глубины её сухопарой души: слыхивала она да читала, будто бывают мужчины, которые встают при даме и здороваются первыми, но ранее встречаться ей с таковыми не доводилось. Вот и произошло так, что своё высокое реноме в её глазах я невольно обеспечил с первой секунды. Она и Лену сразу взяла на договор, как раз к Люсе, в отдел писем, и пообещала тотчас же перевести её в штат, как только Лена перейдёт на заочное и привезёт трудовую.

— Только, — многозначительно подчеркнула Василиса Валерьевна, упершись взглядом в совершенно плоский замаскированный животик Лены, — я надеюсь, что в ближайшее время не придётся искать тебе замену, а?

— Нет-нет! — в голос соврали мы с Леной, так как заранее предвидели такой намёк. — Мы пока не планируем увеличивать население страны.

— Вот и хорошо, — с нескрываемым удовольствием подытожила переговоры редакторша, — ещё успеете, а пока надо поработать. Подписка падает, писем от читателей всё меньше. Я на вас надеюсь. Мы должны сделать «Комсомольский вымпел» по-настоящему боевым органом барановской молодёжи!..

В воздухе зазвенели невидимые фанфары и трубы, застучала барабанная дробь. Василиса ещё минут десять ораторствовала, а я смотрел на неё и думал: «Вот-вот, сейчас она выкрикнет наконец про то, что она и сама подполковничья дочь…»

 Не выкрикнула.

Но ведь поразительно: как я потом узнал, за спиной её звали за её не женскую деловитость и суровость Василием, но почему-то никто не обыгрывал её столь удивительную литературную фамилию. И только много позже до меня дошло: да никто из ребят просто-напросто не читал повесть Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели». Каюсь, я приложил много сил, я сам вычитывал вслух кусочки из бессмертной повести классика флажковцам, заставлял-упрашивал их читать «Село Степанчиково», и уже вскоре редакторшу перестали оскорблять мужским именем, а стали все называть — девицей Перепелицыной. Разумеется, кроме Филькина и ветерана редакции Шестёркина. Ребятам же в наслаждение было впервые читать:

 

Из дам я заметил прежде всех девицу Перепелицыну, по её необыкновенно злому, бескровному лицу…

— Я Бога боюсь, Егор Ильич; а происходит всё оттого, что вы эгоисты-с и родительницу не любите-с, — с достоинством отвечала девица Перепелицына. — Отчего вам было, спервоначалу, воли их не уважить-с? Они вам мать-с. А я вам неправды не стану говорить-с. Я сама подполковничья дочь, а не какая-нибудь…

 

Отдел пропаганды состоял из двух человек: заведующего и корреспондента, то есть — теперь меня. Возглавлял его невысокий интеллигентного вида парень лет тридцати — Андрей Волчков. На шее под рубашкой у него был повязан шёлковый платок — а-ля Андрей Вознесенский. Меня поначалу насторожило-покоробило название отдела — я хотел писать о литературе и культуре, но Лена объяснила-успокоила, что именно этот отдел этим и занимается помимо пропаганды и агитации, да к тому же возглавляет его поэт. При знакомстве я без обиняков сразу предложил:

— Андрей, если вы не против — давайте на ты. Я тоже пишу стихи — хочешь взглянуть?

Он несколько недоуменно глянул на меня, замялся, потеребил свой поэтический платок, но я усилил напор. Чего, действительно, двум поэтам жеманничать-мандаринничать. Как там у Маяковского?.. Дай руку, товарищ по рифмам!

— Давай-давай, посмотрим, покритикуем друг друга. У тебя, я слышал, книжка уже вышла?

— Ой, какая там книжка! — зарделся Андрей, помягчел. — Так, книжечка — меньше двух листов. Вот, посмотри, если интересно.

Я обменял его книжечку-брошюрку на свой коллективный сборничек и газетные вырезки. Принялся читать. И тут же понял, что попал в конфуз. Андрей Волчков проживал-обитал совершенно в другом, отличном от моего, поэтическом мире — в антимире. Он оказался крайне-бескрайним авангардистом. Сборничек его назывался «Близко-дальний перенедоход». Сейчас я не воспроизведу уже ни строфы — такие «стихи» просто-напросто не запоминаются. Рифмы приблизительны или их нет вовсе, ритм напоминает езду на мотоцикле по лестнице, мелькают в изобилии имена Хлебникова, Пикассо, Малевича, Заболоцкого и почему-то Аллы Пугачёвой. То и дело проваливаешься в бездонную заумь вроде:

 

Ничего не было, а если даже и было, всё равно не было, так как быть не может того, что не может быть никогда в мире, где ничего не было…

 

— Ну, как? — усмехнулся Андрей, пробежав взглядом по моим хореям и ямбам. — Понравилось?

— М-м-м… — замычал я телёнком, — ты вот тут пишешь: мол, тебе сейчас не до макулатуры, что, дескать, пионеры её соберут… Это ты чересчур… А вдруг, представь, вот эта твоя книжечка — совершенно, разумеется, случайно — попадёт в макулатуру и будет валяться среди рваных бумаг открытой именно на этой странице… Представляешь?

Я всерьёз уже завёлся, полез в чекушку, собрался разжечь-развести дискуссию о поэзии мнимой и подлинной, как вдруг раздался смех. Андрей всхохотнул то ли искренне, то ли в натугу.

— Вот что, Вадим, давай с этого дня забудем в нашем отделе про разговоры о поэзии. Здесь будем только журналистами — идёт?

Я, конечно, охотно согласился. Каждый из нас, пишущих, мнит себя гением. А двум гениям, как и двум медведям, в одной берлоге не ужиться. Так что мы с Андреем поступили мудро и дальновидно.

И дела у нас пошли поначалу неплохо. Самый мой первый экзамен — репортаж о поездке агитбригады в поле — я выдержал. В материальчике я наворотил таких метафор, эпитетов, синекдох и всяких прочих тропов, что получился прямо-таки не репортаж, а — поэма в прозе. Обыкновенно статьи, репортажи, корреспонденции и даже очерки в областной молодёжной газете начинались так: «Выполняя решения съезда КПСС…» Или: «Как подчёркнуто в решениях последнего пленума обкома ВЛКСМ…» Или: «Руководствуясь Ленинскими заветами…» Я же сдуру и по неумению начал так: «Асфальтовый тракт — словно бесконечный сухой мост через скучные, промокшие насквозь поля и перелески. По нему солнечным зайчиком резво мчится светлый автоклуб — передвижной цех хорошего настроения…» Мало того, я и снимочек сварганил — щёлкнул девчат-агитбригадчиц своим «Киевом», а уж фотокор Юра отпечатал снимок.

Андрей просмотрел-почитал — удовлетворённо хмыкнул. Я чуть перевёл дух: с первых ещё шагов в газетном деле я болезненно терпеть не мог чужой правки, вмешательства в мною рождённый текст. Волчков понёс мой первый блин редакторше. Я опять напружинился: мне известно уже было о маниакальной страсти Перепелицыной влезать в чужой текст, черкать-править подчинённых безжалостно. Она считала себя особенно хорошим и беспристрастным редактором именно в первом, изначальном значении этого латино-французского слова.

Звякнул внутренний телефон:

— Вадим Николаевич, зайдите.

Я отправился в редакторский кабинет, изготовившись к бою. Но вдруг наткнулся на довольную улыбку Василисы.

— Неплохо, Вадим Николаевич, весьма неплохо — свежо, язык образен, да и снимок экспрессивен. Не ожидала… — она взглянула мельком на протез. — Только, Вадим Николаевич, если вы не против, я бы добавила в заголовок слово «поющий» — «Весёлый “Луч” поющий». А?

Я держал машинопись в руке, видел, что ни единой буковки не поправлено, потому с лёгкостью уступил: поющий так поющий. Хотя, конечно, это уже нечто слюнявое, сюсюкающее и дамско-комсомольское…

Ну, да — Бог с ней, пущай потешится!

В общем, дела пошли. Андрей оказался начальником не самым занудным и пижонистым. Все темы — и противные (всякие там политучёбы да соцсоревнования), и нормальные — делили мы пополам. Единственное: литературную полосу он старался делать сам, единолично. Вернее, тут он дрался не на жизнь, а на смерть с Филькиным, который, во-первых, завистливо недолюбливал Волчкова, а во-вторых, почему-то считал самого себя оченно большущим спецом в литературе, да и сам пописывал графоманские рассказики для детей под Бианки и Пришвина. Наивысшим достижением в изящной словесности ответсек почитал социалистический реализм.

В результате борьбы Волчкова с Филькиным выходили в свет дикие литполосы «Комсомольского вымпела»: половину заполняли рыбацко-охотничьи байки, дебильные рассказы о счастливых колхозниках да стишата о комсомольском билете; другую — запредельные творения членов литобъединения «Колледж абракадабры», который тогда только ещё создавал и пестовал Андрей Волчков. Я в эту битву двух чокнутых по-своему литгигантов редакционных пока не вмешивался, не встревал. И, уж само собой, стихи свои в газету не предлагал: они были далеки и от шизоавангарда, и уж вовсе ни с какой стороны не лепились к агитной комсомольско-партийной поэзии.

Коллектив «Флажка» оказался не особо-то дружным: сидели по углам, отписывались, соцсоревновались, в душу друг другу не лезли. Имелись и весьма любопытные особи. Например, отдел комсомольских будней возглавлял реликт, уникум — Шестёркин Моисей Яковлевич. Видимо, в истории областной комсомольской печати страны он был единственным, кто досидел в молодёжке до пенсии. Про него с Филькиным ходила едкая подколка: будто, мол, сорокалетний Федосей Моисеевич есть рóдный, но внебрачный сын Моисея Яковлевича.

Чуть ближе я сошёлся, на портвейно-пивной почве, с корреспондентом отдела комбудней Осипом Запоздавниковым. Ося, здоровый, мордатый и краснощёкий парень, со смоляной солидной бородой и нелепой пижонской трубкой в сочных губах, ходил по редакции, словно наложив в штаны — задумчиво и в раскоряку, совсем отрешённый. Оказалось, он переживал страстный неземной роман с практиканткой Дашей Михайловой. Я её видел пока только мельком: практика уже закончилась, и она укатила в Воронеж учить далее теорию журналистики. Ося, заочник этого же университета, уже бродил-мечтал о зимней сессии, рвался в столицу Черноземья, предвкушая новые сладкие и хмельные, как портвейн «Агдам», поцелуи.

Вторым и последним корреспондентом у Шестёркина в отделе работал Саша Кабанов, которого звали и в глаза и за глаза не Кабаном, не Свинтусом не Щербатым, наконец, как вроде бы напрашивалось (у него не хватало верхнего переднего зуба), — а Пушкиным. Потому что имя-отчество он имел — Александр Сергеевич и страстно любил творчество великого тёзки. Саша, в ожидании квартиры, ездил от молодой жены с сынишкой за двадцать вёрст из соседнего Будённовска ежедневно.

С Александром мы сдружились. Да и вообще первое время я со всеми ладил, даже с невозможным Филькиным. Не предполагая, что череда чёрных дней моих уже подступает.

Длинная череда!

2

 

Уже в конце октября разорвалась первая мина.

Лена вовсю пахала в отделе писем, моталась в командировки, тщательно скрывая от посторонних взглядов живот. Впрочем, при её комплекции-конституции скрывать было почти нечего, хотя — по её прикидкам — шёл уже седьмой месяц. На семейном совете мы решили с ней, что сразу после октябрьских праздников откроемся-сознаемся начальству — пора и в декрет. Я уже заранее морщился, представляя, какую истерику закатит девица Перепелицына, как примется вонять ханжа и фарисей Филькин.

В предпраздничную пятницу Лена дежурила по номеру и до обеда отдыхала дома. Вернее, она поехала с утра к матери, которая сидела с ангиной на больничном. Это её, Лену, и спасло.

Часов в одиннадцать Андрей постучал мне в стену кулаком — телефоны у нас стояли параллельные. Я взял трубку.

— Это — Неустроев?

— Да.

— Звонят из второй больницы. Ваша жена — на операционном столе. Положение тяжёлое. Срочно нужна кровь…

Голос брезгливый, раздражённый и то ли мужской, то ли женский — не понять. Кто-то упёр-воткнул мне палец в сердце и сбил его ритм.

— Какая жена?! В какой больнице?! Что за шутки!!!

Гермафродитный голос раздражился вконец:

— Хватит болтать-то! Нужен литр крови — немедля!

И — обрывистые гудки.

В прострации я плавал минут пять, затем, как и бывает в таких обвальных ситуациях, ринулся действовать на автомате.

Я ворвался, не постучавшись, к редакторше. У той сидела какая-то девица. Ах да, это же — то ли Степанова, то ли Васильева, то ли Михайлова… А — чёрт с ней!

— Василиса Валерьевна, жена, Лена — в больнице! Кровь нужна! Мне бежать надо! Машина здесь?

Шефиня, надо сказать, женщина действительно хладнокровная, властно приказала:

— Сядьте, Вадим Николаевич, сядьте и — по порядку. Что случилось?

Садиться я не стал, но повторил-рассказал всё более-менее внятно.

— Ну, а кровь-то какая — группа, резус? — деловито уточнила Перепелицына.

Я лишь глупо пожал плечами. Михайлова (точно — Михайлова!) вдруг встряла:

— А в какой больнице?

— Во второй! — досадливо рявкнул я: ишь, разлюбопытничалась.

— У меня там тётя работает. Я сейчас узнаю, — поправив громадные модные очки, приподнялась Михайлова. — У жены вашей фамилия ваша — Неустроева?

Я молча кивнул. Михайлова взялась за телефон, принялась накручивать диск, а я обессилено опустился на её место, уставился ей в спину, невольно — ох, широк человек! — скользнул взглядом вверх-вниз: да-а-а, у Оси губа его толстая не дура. Совсем не дура! Как же её?.. Да, точно — Дарья.

Она что-то говорила в трубку, потом ждала, опять говорила, поддакивала, спрашивала. Редакторша в это время названивала по внутреннему, искала Эдика-водителя по отделам. Наконец Михайлова пристроила трубку на рычаг, поправила очки.

— Значит, так. Неустроевой Елене Григорьевне сейчас делают кесарево сечение. Состояние её не очень хорошее. Ей переливают кровь. Кровь эту потом надо возместить больнице — любой группой и резусом. Такие правила.

Я сам был ошарашен, но краем глаза углядел, как выпучила свои глаза-ледышки Перепелицына при кесаревом сечении. Но, к чести её, она тут же скрутила себя, сухо обронила:

— Машина внизу. Водителю я сказала — он довезёт вас до больницы… Кстати, Елена Григорьевна сегодня дежурить должна была?.. Хорошо, я найду замену. И вы сегодня, разумеется, свободны. Материалы в номер все сдали?.. Впрочем, ладно. Обязательно позвоните мне сюда или домой после всего — я должна быть в курсе.

Я лишь кивнул гудящей головой, выскочил из кабинета и опрометью бросился по коридору и лестнице.

— Неустроев! Эй! — послышалось сзади.

Я обернулся — Дарья Михайлова.

— Подождите, я с вами поеду, а то вас никуда там не пустят.

По дороге в больницу, в южную часть города, ходу — минут двадцать. Михайлова пыталась что-то говорить-расспрашивать, Эдик-балагур даже всхохотнул чего-то пару раз, но я не слушал. Мысли в голове плясали-вертелись словно номерные шарики в крутячем лототроне. Неужели я сегодня стану или уже стал отцом? Я — отец! Папаша! Родитель!..

Через полчаса незнакомая мне Дарья Михайлова, морщась от жалости, разъясняла-втолковывала мрачные вести: операция случилась экстренная — ввиду внезапного кровотечения. Ребёнка, мальчика, вынули уже мёртвым — асфиксия…

— Что такое — «асфиксия»? — тупо спросил я.

— Удушение. У него пуповина вокруг горла затянулась.

— Выходит, — пробормотал я, — он как бы сам там и повесился — не захотел жить-то…

Я посмотрел в тёмные глаза Дарьи, вздумал зачем-то усмехнуться и — не смог. И вдруг, уткнувшись лицом в пальто и лисью шапку Лены на своих коленях, зарыдал.

Уже через мгновение я задавил-зажал позорные прилюдные всхлипы, но голову ещё с минуту не поднимал, умоляя про себя: да уйди же ты! Ну, уйди!.. Однако ж Михайлова продолжала торчать надо мной.

— Она под наркозом будет сутки. Вам лучше пойти сейчас домой и отоспаться.

Я погасил усилием воли вспышку ярости: действительно, чем же эта запоздавниковская подружка передо мною виновата. Я, наконец, вытер-высушил все слёзы о клетчатый родимый драп и лисий мех, поднял глаза.

— Да, конечно. Только сейчас не отсыпаться надо, а — напиться. Да, вот именно, хорошенько выпить и сразу станет легче — уже проверено…

Я ждал возражений. Их не было.

— Вы со мной ещё побудете?.. Хоть немного…

Она молчала долго, смотрела в сторону. Глянула на часики.

— Что ж… Часа полтора у меня есть…

Я до последнего сам себя обманывал-уверял, будто мне остро, до смерти нужно всего лишь общение с человеком. С любым — без различия пола, возраста и внешних данных. А то, что рядом оказалась именно эта темноволосая и кареглазая полунезнакомая мне девушка, преисполненная ко мне кратковременным участием, — дело случая.

Странно, но весь час, пока мы шли, заходили в магазины, потом, уже добравшись через весь город домой, накрывали стол, мы — молчали. Только самые необходимые, дежурные слова: да — да, нет — нет, спасибо — пожалуйста…

Я сразу начал пить «Рябину на коньяке» стаканами. Я и набрал целых два литра этой сладкой, но беспощадной настойки, чтобы упиться. Дарья, по сравнению со мной, лишь пригубливала, однако ж и на неё коньячная рябина вскоре начала действовать. Мы уже о чём-то говорили… Что-то она рассказывала, что-то я бормотал упорно про такое странное и чудесно-многозначительное совпадение фамилий — Михайлова и Михайленко… Михайленко-Михайлова…

Позже, уже подпьянев, я принимался раза два плакать — так хотелось выжать из неё побольше жалости, сочувствия, сострадания…

Вдруг — я обнаружил — мы уже танцуем под тягучие плаксивые песни Демиса Руссоса. В комнате горела настольная лампа — шторы были плотно задёрнуты. Даша была почти с меня ростом, но низко опустила лицо, и я смотрел сверху на её опущенные длинные ресницы под очками и бередил себе душу, терзался: зачем всё это? Разве это возможно? Свинья же я! Грязная свихнувшаяся свинья!

«Гуд бай, май лав, гуд бай!..», — пронзительно стенал кастрированный грек, задевая томительным своим голосом потаённые струны пьяной души. Я правой рукой приподнял лицо чужой юной женщины за подбородок и поцеловал. Вначале легко, вопросительно, и, не встретив отказа, приник к её губам уже по-настоящему, чувствуя во всём теле вскипание горячей волны.

— Зачем это? Не надо, — прошептала Даша, когда я оторвался наконец.

Но глаза её затуманились, поплыли, призывно-притягательно заблестели. Я молча, грубо начал расстёгивать неуловимые пуговки её кофты и снова алчно приник к её губам.

Она раздвинула губы, поддалась, ответила…

 

3

 

Праздники промелькнули в беготне, пьянстве и скандалах.

Бегать пришлось по магазинам да рынку в поисках курицы и фруктов: хорошо хоть перед красным днём премию в редакции подкинули — по сорок рубликов. Пить же приходилось и для нервов и для поддержания бегательных сил — только рябина наконьяченная и помогала. Ну, а скандалить-ссориться довелось у родичей — расплевался с ними напрочь. Вернее — с Викторией.

Дело в том, что сама Ефросиния Иннокентьевна донором стать не могла ввиду жестокой температурной ангины, алкаш Толян уже давно получил отставку, а замены ему ещё не отыскалось, сорванец Шурка не подходила для кровопускания по возрасту. А вот единоутробная сестра Лены, эта самая Виктория-сука, зажала напрочь свою драгоценную жидовскую кровь: нет и всё — без всяких объяснений.

Курва!

Во вторник, после праздников, я сидел в своей каморке на работе и мучительно прикидывал-раздумывал: у кого бы из коллег выпросить крови взаймы да так, чтобы не напороться на отказ. Кроме меня, требовались ещё два донора, и в больнице предупредили: кровь возвернуть немедля, иначе… Что там иначе — чёрт её знает, эту нашу самую лучшую в мире бесплатную медицину. Конечно, из больницы Лену не вышвырнут, но ожесточать против неё доблестных и бескорыстных эскулапов всё-таки не следует.

И — как назло: мой зав, Андрей, укатил в командировку, Саша Кабанов ещё не приехал из своего Будённовска, а может — с похмела-то — и вовсе не появится. Не старику же Шестёркину кланяться и, уж тем более, не Филькину… С самого утра я сунулся было к водиле Эдику, хотя мне весьма почему-то претило, чтобы кровь его жизнерадостная и жирная попала в артерии моей жены. Впрочем, чего это я? Кровь-то чужая уже давно циркулирует в теле Лены, а эта ещё неизвестно кому попадёт. Но негодяй мордатый Эдик заюлил задом и бесстыжими своими зенками: дескать, ему сейчас в обком шефиню везти, а потом — в район…

Оставался ещё Осип Запоздавников, но вот его-то я уж ни за какие коврижки не желал делать своим кровным родственником… При воспоминании о пятнице всё во мне вздрагивало, температура поднималась…

Вдруг дверь без стука отворилась, и вошла Даша. Я испугался, привстал. Вот чего я не хотел — и искренне не хотел! — так это продолжения… Она прикрыла дверь и, не отпуская ручку, сощурилась на меня сквозь очки — строго, по-учительски.

— Привет. Я думаю — лишне говорить, но на всякий случай: ничего и никогда между нами не было. Ясно?.. А зашла я вот зачем: если кровь ещё нужна — я могу сдать.

— Что ты! — даже вскрикнул я, глянув на её прозрачные запястья. Да и при чём тут запястья! Уж от неё-то кровь ну никак невозможно принять. — Не надо, не надо! Я нашёл уже…

— Ну, что ж… Я сейчас уезжаю, — она приоткрыла дверь и с порога вдруг добавила. — А жену, между прочим, любить надо…

И она странно, как-то победительно, что ли, с каким-то плотоядным женским довольством усмехнулась…

Потом весь день, пока мы с появившимся таки Сашей Пушкиным и фотокором Юрой ездили сдавать кровь, пока я относил передачу Лене в больницу, пока сооружал дома яично-сосисочный ужин и опохмелялся, — я всё вспоминал эту непонятную ухмылку странной Дарьи Михайловой. Неужто она и впрямь любит этого тюфяка Осипа, выйдет за него замуж?..

Хотя — какое мне собачье дело! Мы с нею из разных миров, разные люди, да и вообще она не в моём вкусе. Бог с ней — пускай живёт своей жизнью и как хочет.

Наутро я слегка опохмелился, забил преступный запах таблеткой валидола (пахучих отравных жвачек тогда и в помине у нас не водилось!) и отправился на службу. То ли опохмелился мало, то ли достала тягучая мрачная музыка, которую канителили по радио, словно издеваясь над милицейским праздником, но на душе было неизбывно пасмурно. Притом, оберегая в суматошном скандальном троллейбусе сидор с больничной передачей и увечную руку, я вконец измотался-выдохся.

Всё, решил, до обеда отмучаю и — в пивбар…

По динамику по-прежнему мотали нервы кладбищенские марши и фуги. Что они там, на радио, совсем сбрендили-шизанулись? Когда я, уже перед уходом на обед, в очередной раз крутанул регулятор громкости — всё разъяснилось.

 

…с глубокой скорбью извещают партию и весь советский народ, что 10 ноября 1982-го года в 8 часов 30 минут утра скоропостижно скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Леонид Ильич Брежнев. Имя Леонида Ильича Брежнева — верного продолжателя великого ленинского дела, пламенного борца за мир и коммунизм — будет всегда жить в сердцах советских людей и всего прогрессивного человечества…

 

Ба-а! Орденоносный бровеносец скапустился! Вот так дела!

Первая мысль сразу: ну, всё, теперь не смыться — сейчас закипит свистопляска. Правда, начальство блистало своим отсутствием: Филькин пасся в обкоме ВЛКСМ, а Перепелицына только с полчаса тому покатила в район на какую-то комсомольскую конференцию. Я заглянул к Волчкову. Он, придерживая левой рукой лист бумаги в каретке пишмашинки, методично долбал одним пальцем правой, с каждым ударом двигая бумагу вверх-вниз, вправо-влево. Я понял — Андрей сочиняет-рисует свои стихи в стиле изопоэзии.

— Андрей, слыхал?

— Нет! А — что?

— А то! Генеральный секретарь цэка капээсэс товарищ Леонид Ильич Брежнев умре.

— Как умре? Да ты что!

— Вот и что! Радио-то включи.

Андрей послушал несколько минут надрывно-скорбный дикторский стон. На лице его блуждала растерянная улыбка. Да и то! Когда умер Сталин, Андрей ещё под стол пешком свободно хаживал, а я вообще был сосунцом. Не имели мы опыта общегосударственной скорби, никак не выжимались слёзы из наших беспартийных зачерствелых душ — лишь тревога и растерянность: а что же теперь будет?

— Ну, что — помянуть надо? — предложил я для блезиру, прекрасно зная, что Волчков — убеждённый трезвенник-язвенник. — Короче, я смотаюсь моментом на пару кружек пива?

Андрей, разумеется, особо препятствовать не стал моему благородному поминальному порыву, но только я отправился к себе за курткой, как из лифта нарисовался взбудораженный Филькин и, мчась галопом по коридору, завопил:

— Все ко мне! Всем срочно на летучку!

Я, чуть не матюгнувшись, топнул с досады ногой и поплёлся к нему. Стоило мне зайти, как Филькин, пристраивающий болоньевую хламиду свою в шкаф у дверей, тут же завертел чутким носом, взялся принюхиваться — похмельная терпкая настойка, увы, явно поборола нежный валидольный аромат. В другой раз я бы тут же получил своё сполна, но теперь, в час страшной всенародной беды, свалившейся на страну, великую коммунистическую партию и всё человечество, мой опохмельный грех стушевался-померк. Помидор лишь сжал в ниточку губёшки свои и просвистел:

— Ну, Неустроев, с-с-совс-сем!..

Однако ж тут вошёл Волчков, за ним Люся Украинцева, Шестёркин и другие.

Не буду даже сейчас, спустя годы, выдавать страшенные государственные тайны и рассказывать, как проходили редакционные планёрки, притом — экстренные. Через двадцать минут мы разбрелись по своим кабинетам-камерам с заданием огромной политической важности: организовать по два искренних отклика от скорбящих советско-барановских тружеников. Притом — вот самая трудность! — один отклик обязательно должен быть из глубинки, от простого работяги.

Я знал, что, например, Люся Украинцева уже через пяток минут сочинит свои отклики, как она сочиняет большинство писем о несчастной, якобы, любви и грустном одиночестве, печатаемые в нашей газете и подписанные — Оксана Н. или Марина С. Мне тоже не составило бы труда накропать двадцать кратких строк от лица мифического механизатора Ивана Сидорова из Гавриловки, но, увы, никак не мог я приловчиться скручивать свою дурацкую натуру, откровенно и стопроцентно халтурить. Я научился лишь полухалтурить.

С первым псевдооткликом я справился довольно быстро. Шустро заготовив болванку, я звякнул завотделом пропаганды обкома комсомола Дурыкину, нашему с Андреем куратору.

— Скорбишь?

— Скорблю.

— Фамилиё твоё поставлю?

— Ставь.

— Текст-то хоть послушай.

— Да брось ты!

— Нет-нет, послушай, на всякий пожарный:

 

Наша страна понесла тяжёлую утрату. Ушёл из жизни верный сын партии и рабочего класса, продолжатель дела В. И. Ленина. Под его руководством советский народ добился больших …бед в коммунистическом строительстве…

 

Я отдолдонил весь текст, Дурыкин поддакивал, не расслышав проскользнувшее «бед» вместо «побед». Эх, если б вот так и дать в газету — всё равно никто читать не будет. Но я уже учёным был — обжигался, так что со вздохом пририсовал приставку «по», исказив истину.

Готово!

А вот с глубинкой пришлось повозиться. В районы дозваниваться надо было через барышень, которые, приняв заказ, забывали о нём напрочь. Я застолбил на всякий случай сразу три района и настропалился всё же рискнуть — прогалопировать аллюром до пивной. Но тут неугомонный Филькин затребовал меня к себе и озадачил новым спецзаданием: раскопать в редакционном архиве подшивку областной молодёжки за 1953-й год, которая называлась тогда «Юный сталинец». Ответсек наш явно вознамерился слямзить-сплагиатничать макет траурного номера газеты.

Короче, к концу дня, когда впёрлась ко мне наша редакционная машинистка Фёдоровна — оплывшая востроглазая женщина давно уже некомсомольских лет, — я сидел на своём стуле взвинченный, измотанный и встопорщенный донельзя. Фёдоровне же, сплетнице, хотелось почесать свой вёрткий язык. Она удобно укопошилась в кресле для посетителей, запричитала-заохала:

— Надо же! Вишь ты, горюшко-то какое! И кто бы мог подумать!..

— Какое такое «горюшко»? — буркнул мизантропно я.

— Как какое?! — выпучила лисьи свои глаза старая лахудра. — Шутишь ты, Вадим, ни то? Леонид Ильич…

— Да мне отец родной, что ли, этот ваш Леонид Ильич? — сорвался вконец я. — Помер — туда ему и дорога, маразматику! Он ещё лет пять тому помер, да его уколами оживляли… И-и-и, вообще, Алевтина Фёдоровна, мне срочно звонить надо…

Я схватился за трубку телефона, выжидающе упёрся чёрным взглядом в назойливую бабу. Та поджала губы, сморщила бородавчатый нос и, всем своим видом говоря: «Ну-ну! Это тебе даром не пройдёт!», — оскорблёно выплыла из кабинета. Я швырнул трубку, выхватил шарф с курткой из шкафа: а идите-ка вы все к чёрту! И Филькин, и Леонид Ильич, и Фёдоровна!

Вот возьму и надерусь сегодня в стельку!

 И я — надрался…

4

 

Прошло несколько дней.

Ильича № 2 уже закопали, уронив при этом гроб, что всегда на Руси свидетельствовало об адовой будущности покойника. И вот как-то утром ко мне в кабинет проник, вежливо постучавшись, довольно молодой человек, моих лет — белобрысый, со светлыми свиными ресницами, водянистыми глазами, улыбчивый и говорливый. Одет посетитель был изящно и, не в пример мне, явно по моде: серая пиджачная пара, кремовая рубашка, галстук с искрой, светлое широкоплечее пальто в ёлочку, норковая шапка, которую он снял и чинно держал на коленях. Я даже нагнулся за упавшей вдруг ручкой — взглянуть на обувь: что ж, и сапоги этот щёголь носил забугорные, изячные.

Подобных франтов я, признаться, не весьма долюбливал, а может быть, я просто им завидовал. Сам я по моде одеваться не умел, да и финансов никогда на это не хватало. Раздражало в посетителе и то, что физия его прилизанная и бесцветная смутно мне припоминалась. Нет, явно я его где-то встречал-видел и притом не так уж и давно.

— Нехорошев, Аристарх Маркович, — представился, оглаживая белесые волосики, посетитель и, мило улыбнувшись, добавил, — впрочем, можно просто по имени. Я надеюсь, Вадим… э… что мы станем друзьями.

Явно не поэт начинающий и не юный корреспондент — из кожаной светлой папки, родственной моей протезной перчатке, рукопись доставать не спешит. Где я всё же его видел?

И заструился какой-то странный двусмысленный разговор, похожий больше на допрос. Где я родился? Где жил? Почему именно в журналистику подался? Как удалось опубликовать стихи в «молодогвардейских» сборниках? Какие комсомольские поручения выполнял? Почему в партию заявление не подаю? Действительно ли я считаю, что в «Комсомольском вымпеле» работают слабые журналисты и газета никуда не годится?..

Признаться, никогда до этого мне не приходилось сталкиваться с этими людьми, поэтому я врубался долго и медленно. И тут — когда он заговорил о газете — я резко, высверком, вспомнил: как-то, с месяц назад, в день получки я, будучи уже изрядно подшофе, потянул Лену в ресторан — поужинать беззаботно, расслабиться. Она отказалась наотрез. Я, само собой, взбрыкнул, плюнул, попёрся в «Центральный» одинёшеньким.

Там я моментом чокнулся-скорешился с каким-то парнем, мы легко сошлись-разболтались, добавляя и добавляя разбавленной водочки под гуттаперчевый антрекот с обугленным картофелем и витаминный салат из позапрошлогодней скисшей до последнего предела капусты. Официантка вскоре подсадила к нам ещё двоих посетителей…

Да-да — я вспомнил, — вот этот прилизанный Нехорошев и был одним из тех новоявленных соседей по столику. И — вот именно! — я даже запомнил его водянистый, но упорный взгляд на меня, когда я взахлёб и пьяно жаловался новому своему ресторанному приятелю, как тяжело мне в этом рутинном псевдоколлективе псевдожурналистов, и какая всё же препаршивая и суконная газетёнка — этот «Комсомольский вымпел»…

В пьяном виде я, чего уж скрывать, бываю препорядочным поросёнком!

— Это вы были — в «Центральном»? — отрывисто спросил я, глянув на него в упор.

— Я? — изобразил он удивление, но тут же скорчил личико в усмешливую гримасу. — Запомнили, значит? Узнали? А я уж думал… Вы, простите, были… Хе-хе! Я за вами наблюдал — пьянеете вы быстро…

— А вы, собственно, кто? — натопорщился я, никак не улавливая смысла в его нагловато-хозяйском тоне.

— Я?.. А разве я не сказал? — он похабно разыграл искреннее недоумение. — Видите ли, Вадим Николаевич, я — из органов. Я курирую, так сказать, Дом печати — вот и решил с вами поближе познакомиться. Что ж тут странного?

— Странно то, что я с вами знакомиться не хочу — вот так!

О, тогда мною уже был прочитан самиздатовский оглушающий «Архипелаг ГУЛАГ», ненависть Александра Исаевича к этим людям уже органично влилась в мою кровь. И вот впервые образчик этого удушающего лубянского племени сидел передо мной вплотную, со мной общался, искал контакт.

Я ожидал, что после слов моих он оскорбится и хлопнет дверью. Не тут-то было.

— Вы не кипятитесь, Вадим Николаевич, — доверительно наклонился он ко мне. — Видите ли, журналистика — это не просто профессия, это, так сказать, почётная профессия, в которой не каждый достоин работать. Притом — в отделе пропаганды. А вы, к тому ж, не член партии и, как мне известно, даже заявляли громогласно: мол, и не собираетесь вступать, что, якобы, в неё только фарисеи вступают да карьеристы. И уж совсем нехорошо, что вы позволяете себе странные, прямо скажем — очень странные выражения в связи с кончиной Леонида Ильича Брежнева… Очень странные!

Я молчал, оглушённый. Нехорошев усмотрел, видно, в моём молчании благоприятный для себя знак.

— Ну, вот и ладненько. Я думаю, это у вас не от убеждений, а от экспрессивности характера. Так ведь? Так? Ну и винцо свою роль играет, винцо-то — ух какой сильный и коварный враг… Язык не то и сболтнёт! Подумайте над этим. Пока я с вами прощаюсь, но вскоре ещё загляну. До свидания, Вадим Николаевич.

Он привстал, приладил на голову шапку, начал застёгивать пальто.

— Не надо, — сказал я осипшим голосом, глухо.

— Что? Что вы сказали? — обернулся он от двери.

— Не надо ко мне больше приходить, — уже твёрдо, прокашлявшись, повторил я.

— Ну-ну, не надо быть таким категоричным, — снисходительно усмехнулся склизкий норковый товарищ из барановской Лубянки и растворился за дверью.

Чуть погодя ко мне зашёл Волчков, пытливо глянул на моё пунцовое лицо.

— Что, Нехорошев в друзья-приятели набивался?

— Ты его знаешь? — от гнева голос мой всё ещё прерывался.

— Знаю, конечно, он и ко мне подкатывал. Я, само собой, тебе не советчик, но с ним надо построже, без двусмысленностей и недомолвок. Правда, и ссориться с ним опасно — пакостей он в состоянии подсыпать. Смотри, в общем. Между прочим, он — муж Украинцевой.

— Да ты что-о-о?!

— Да, супруг — второй и законный, дочка у них общая имеется.

Так вот почему Люся Украинцева в последний месяц со мной сквозь зубы разговаривает!.. А эта Фёдоровна тоже… Ну и занесла-забросила меня Судьба-злодейка в коллективчик!

Опять, как и на практике в многотиражке ЗИЛа, вляпался я в историю из-за проклятого «Бровеносца в потёмках». Так что, когда настанет великий наградной день и примутся раздавать-навешивать медальки за диссидентские подвиги в глухие брежние времена (а до этого дойдёт — можно не сомневаться!), я хотел бы напомнить о себе и потребовать свою законную медальку, ибо по крайней мере дважды инакомыслил демонстративно и вслух…

Впрочем, в те дни, когда Лена со вспоротым животом лежала в больнице, а я барахтался в болезненном затяжном запое и вляпывался в беспрерывные нервомотательные конфликты — мне было не до шуток, не до ерничанья.

Впору — в петлю головой!


<<<   Часть 2. Гл. II
Часть 2. Гл. IV   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru