Раздел II
ПЕРСОНАЖИ
Б. («Неточка
Незванова»), знаменитый скрипач; товарищ и покровитель отчима Неточки
Незвановой — Ефимова.
Они
встретились, когда Ефимов перебрался в Петербург. «Он поселился где-то
на
чердаке и тут-то в первый раз сошёлся с Б., который только что
приехал из
Германии и тоже замышлял составить себе карьеру. Они скоро подружились,
и Б.
с глубоким чувством вспоминает даже и теперь об этом знакомстве. Оба
были
молоды, оба с одинаковыми надеждами, и оба с одною и тою же целью.
Но Б. ещё
был в первой молодости; он перенёс ещё мало нищеты и горя; сверх того,
он был
прежде всего немец и стремился к своей цели упрямо, систематически, с
совершенным сознанием сил своих и почти рассчитав заранее, что из него
выйдет…»
Ефимов в то время как раз возомнил себя скрипачом-гением, восторженно
мечтал о
славе. «Этот беспрерывный восторг поразил холодного,
методического Б.; он
был ослеплён и приветствовал моего отчима как будущего великого
музыкального
гения. Иначе он не мог и представить себе будущую судьбу своего
товарища. Но
вскоре Б. открыл глаза и разгадал его совершенно. Он ясно увидел,
что вся
эта порывчатость, горячка и нетерпение — не что иное, как
бессознательное
отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте…» Рассказывая-вспоминая
впоследствии о той поре, Б. очень трезво оценивал самого себя: «Что же
касается
до меня, — продолжал Б., — то я был спокоен насчёт себя самого. Я
тоже
страстно любил своё искусство, хотя знал при самом начале моего пути,
что
большего мне не дано, что я буду, в собственном смысле, чернорабочий в
искусстве; но зато я горжусь тем, что не зарыл, как ленивый раб, того,
что мне дано
было от природы, а, напротив, возрастил сторицею, и если хвалят мою
отчётливость в игре, удивляются выработанности механизма, то всем этим
я обязан
беспрерывному, неусыпному труду, ясному сознанию сил своих,
добровольному
самоуничтожению и вечной вражде к заносчивости, к раннему
самоудовлетворению и
к лени как естественному следствию этого самоудовлетворения…»
Именно в уста Б. (в его
слова Ефимову)
Достоевский вложил свои сокровенные мысли-размышления о путях и судьбе
таланта,
которые в ту пору, пору его литературной юности, занимали его
чрезвычайно,
сопрягались с собственной судьбой — в строках этих много
автобиографического:
«Друг мой, нужно терпение и мужество. Тебя ждёт жребий завиднее моего:
ты во
сто раз более художник, чем я; но дай Бог тебе хоть десятую долю моего
терпения. Учись и не пей, как говорил тебе твой добрый помещик, а
главное —
начинай сызнова, с азбуки. Что тебя мучит? бедность, нищета. Но
бедность и
нищета образуют художника. Они неразлучны с началом. Ты ещё никому не
нужен
теперь, никто тебя и знать не хочет; так свет идёт. Подожди, не то ещё
будет,
когда узнают, что в тебе есть дарование. Зависть, мелочная подлость, а
пуще
всего глупость налягут на тебя сильнее нищеты. Таланту нужно
сочувствие, ему
нужно, чтоб его понимали, а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда
ты хоть
немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением
смотреть на
то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом,
бессонными ночами.
Они не ободрят, не утешат тебя, твои будущие товарищи; они не укажут
тебе на
то, что в тебе хорошо и истинно, но с злою радостью будут поднимать
каждую
ошибку твою, будут указывать тебе именно на то, что у тебя дурно, на
то, в чем
ты ошибаешься, и под наружным видом хладнокровия и презрения к тебе
будут как
праздник праздновать каждую твою ошибку (будто кто-нибудь был без
ошибок!). Ты
же заносчив, ты часто некстати горд и можешь оскорбить самолюбивую
ничтожность,
и тогда беда — ты будешь один, а их много; они тебя истерзают
булавками. Даже я
начинаю это испытывать. Ободрись же теперь! Ты ещё совсем не так беден,
ты
можешь жить, не пренебрегай чёрной работой, руби дрова, как я рубил их
на
вечеринках у бедных ремесленников. Но ты нетерпелив, ты болен своим
нетерпением, у тебя мало простоты, ты слишком хитришь, слишком много
думаешь,
много даёшь работы своей голове; ты дерзок на словах и трусишь, когда
придётся
взять в руки смычок. Ты самолюбив, и в тебе мало смелости. Смелей же,
подожди,
поучись, и если не надеешься на силы свои, так иди на авось; в тебе
есть жар,
есть чувство. Авось дойдёшь до цели, а если нет, всё-таки иди на авось:
не
потеряешь ни в каком случае, потому что выигрыш слишком велик. Тут,
брат, наше
авось — дело великое!..»
Этот Б. продолжал
поддерживать Ефимова и
помогать ему, когда тот уже окончательно опустился, а впоследствии
Неточка
часто видела его в доме Александры Михайловны,
с которой
музыкант был в большой дружбе.
Б—КИЙ (Б—СКИЙ; Б.) («Записки из Мёртвого дома»),
арестант из поляков-дворян,
который в записках именуется по-разному. «Б. был слабосильный,
тщедушный
человек, ещё молодой, страдавший грудью. Он прибыл в острог с год
передо мною
вместе с двумя другими из своих товарищей — одним стариком, всё время
острожной
жизни денно и нощно молившимся Богу (за что уважали его арестанты) и
умершим
при мне (Имеется в виду Ж—кий. — Н. Н.),
и с другим, ещё очень молодым человеком, свежим, румяным, сильным,
смелым,
который дорогою нёс устававшего с пол-этапа Б., что продолжалось
семьсот
вёрст сряду (Речь идёт о Т—ском. — Н. Н.).
Нужно было видеть их дружбу между собою. Б. был человек с прекрасным
образованием, благородный, с характером великодушным, но испорченным и
раздражённым болезнью. <…> Б—кий был больной, несколько наклонный
к
чахотке человек, раздражительный и нервный, но в сущности предобрый и
даже
великодушный. Раздражительность его доходила иногда до чрезвычайной
нетерпимости и капризов…» И далее дана общая характеристика
арестантов-поляков: «Впрочем, все они были больные нравственно,
желчные, раздражительные,
недоверчивые. Это понятно: им было очень тяжело, гораздо тяжелее, чем
нам. Были
они далеко от своей родины. Некоторые из них были присланы на долгие
сроки, на
десять, на двенадцать лет, а главное, они с глубоким предубеждением
смотрели на
всех окружающих, видели в каторжных одно только зверство и не могли,
даже не
хотели, разглядеть в них ни одной доброй черты, ничего человеческого, и
что
тоже очень было понятно: на эту несчастную точку зрения они были
поставлены силою
обстоятельств, судьбой. Ясное дело, что тоска душила их в остроге…»
Полная
фамилия Б—кого — И. Богуславский.
Б—М («Записки
из Мёртвого дома»), арестант из поляков, маляр. «Б—м, человек
уже
пожилой, производил на всех нас прескверное впечатление. Не знаю, как
он попал
в разряд таких преступников, да и сам он отрицал это. Это была грубая,
мелкомещанская душа, с привычками и правилами лавочника, разбогатевшего
на
обсчитанные копейки. Он был безо всякого образования и не интересовался
ничем,
кроме своего ремесла. Он был маляр, но маляр из ряду вон, маляр
великолепный. Скоро
начальство узнало о его способностях, и весь город стал требовать Б—ма
для
малеванья стен и потолков. В два года он расписал почти все казённые
квартиры.
Владетели квартир платили ему от себя, и жил он таки небедно. Но всего
лучше
было то, что на работу с ним стали посылать и других его товарищей.
<…>
Наш плац-майор, занимавший тоже казённый дом, в свою очередь потребовал
Б—ма и
велел расписать ему все стены и потолки. Тут уж Б—м постарался: у
генерал-губернатора не было так расписано. Дом был деревянный,
одноэтажный,
довольно дряхлый и чрезвычайно шелудивый снаружи: расписано же внутри
было, как
во дворце, и майор был в восторге... <…> Б—мом был он всё более и
более
доволен, а чрез него и другими, работавшими с ним вместе. Работа шла
целый
месяц. В этом месяце майор совершенно изменил своё мнение о всех наших
и начал
им покровительствовать…» Полная фамилия этого поляка — К. Бем.
БАБУШКА («Белые
ночи»), единственный родной человек Настеньки.
Девушка поведала Мечтателю: «Есть у меня
старая бабушка.
Я к ней попала ещё очень маленькой девочкой, потому что у меня умерли и
мать и
отец. Надо думать, что бабушка была прежде богаче, потому что и теперь
вспоминает о лучших днях. Она же меня выучила по-французски и потом
наняла мне
учителя. Когда мне было пятнадцать лет (а теперь мне семнадцать),
учиться мы кончили.
Вот в это время я и нашалила; уж что я сделала — я вам не скажу;
довольно того,
что проступок был небольшой. Только бабушка подозвала меня к себе в
одно утро и
сказала, что так как она слепа, то за мной не усмотрит, взяла булавку и
пришпилила моё платье к своему, да тут и сказала, что так мы будем всю
жизнь
сидеть, если, разумеется, я не сделаюсь лучше…» Так и жили: Бабушка,
несмотря
на слепоту, чулок вяжет, Настенька, пришпиленная к ней, шьёт или книжку
вслух
читает. Пока не появился в их доме новый Жилец…
БАГАУТОВ
Степан Михайлович («Вечный
муж»), один
из любовников Натальи
Васильевны Трусоцкой. Он получил этот «статус» ровно через год
после Вельчанинова и целых пять лишних лет,
пренебрегая перспективой карьеры
в Петербурге, служил губернским чиновником в городе Т.
«единственно для
этой женщины», пока тоже не получил «отставку» и только тогда воротился
наконец
в столицу. Павел Павлович Трусоцкий,
признается Вельчанинову, что, может,
единственно для того в Петербург и
приехал после смерти жены, дабы найти Багаутова, а он возьми, да и умри
буквально в день его приезда — совершенно случайно, разумеется, «от
нервной
горячки». Так что обманутому мужу довелось любовника своей жены только
в гробу
лицезреть и переключить все свои силы на поиски другого бывшего «друга
семьи» —
Вельчанинова.
БАКЛУШИН
Александр («Записки
из Мёртвого дома»),
арестант особого отделения. Он
служил в гарнизоне унтер-офицером, влюбился в немку Луизу, а ту отец
решил
выдать за старого и богатого Шульца — Баклушин соперника застрелил, да
ещё и
нагрубил капитану в ссудной комиссии, за что получил четыре тысячи
палок и
бессрочную каторгу. Имя его вынесено в название главы IX первой части —
«Исай Фомич. Баня.
Рассказ Баклушина», где приводится его горькая история, и
повествователь (Горянчиков) даёт ему
характеристику: «Я не знаю характера милее
Баклушина. Правда, он не давал спуску другим, он даже часто ссорился,
не любил,
чтоб вмешивались в его дела, — одним словом, умел за себя постоять. Но
он
ссорился ненадолго, и, кажется, все у нас его любили. Куда он ни
входил, все
встречали его с удовольствием. Его знали даже в городе как забавнейшего
человека в мире и никогда не теряющего своей весёлости. Это был высокий
парень,
лет тридцати, с молодцеватым и простодушным лицом, довольно красивым, и
с
бородавкой. Это лицо он коверкал иногда так уморительно, представляя
встречных
и поперечных, что окружавшие его не могли не хохотать. Он был тоже из
шутников;
но не давал потачки нашим брезгливым ненавистникам смеха, так что его
уж никто
не ругал за то, что он “пустой и бесполезный” человек. Он был полон
огня и
жизни…» Этот Баклушин был одним из ведущих и действительно талантливых
актёров
острожного театра. Прототип — С. Арефьев.
БАРАШКОВА
Настасья Филипповна («Идиот»),
главная
героиня романа, вокруг которой завязаны
основные сюжетные узлы. Князь Мышкин впервые
видит её
(сначала на портрете) в день, когда ей исполнилось 25 лет. «— Так
это
Настасья Филипповна? — промолвил он, внимательно и любопытно поглядев
на
портрет: — Удивительно хороша! — прибавил он тотчас же с жаром. На
портрете
была изображена действительно необыкновенной красоты женщина. Она была
сфотографирована в чёрном шёлковом платье, чрезвычайно простого и
изящного
фасона; волосы, по-видимому, тёмно-русые, были убраны просто,
по-домашнему;
глаза тёмные, глубокие, лоб задумчивый; выражение лица страстное и как
бы
высокомерное. Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна…
<...>
— Удивительное лицо! —
ответил князь, — и я уверен,
что судьба её не из обыкновенных. Лицо весёлое, а она ведь ужасно
страдала, а?
Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в
начале
щёк. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах,
кабы
добра! Все было бы спасено!..»
Затем князь ещё раз, уже
наедине, вглядывается в
портрет: «Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он
спешил как
бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и ещё по
чему-то
лицо ещё сильнее поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и
презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время
что-то
доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста
возбуждали как
будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта
ослепляющая
красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек
и
горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг
спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и
поцеловал
его. Когда через минуту он вошёл в гостиную, лицо его было совершенно
спокойно…»
Мышкин как бы угадал всю
прежнюю и будущую судьбу
Настасьи Филипповны. Он родилась в семье мелкопоместного помещика
Филиппа
Александровича Барашкова — «отставного офицера, хорошей дворянской
фамилии».
Когда Насте было семь лет, «вотчина» их сгорела, в огне погибла мать,
отец от
горя сошёл с ума и умер в горячке, умерла вскоре и младшая сестра, так
что девочка
осталась одна на всём белом свете. Сосед, богатый помещик Афанасий
Иванович Тоцкий, «по великодушию своему, принял на своё иждивение» сироту,
она выросла в семье его управляющего-немца. «Лет пять спустя, однажды,
Афанасий
Иванович, проездом, вздумал заглянуть в своё поместье и вдруг заметил в
деревенском своём доме, в семействе своего немца, прелестного ребёнка,
девочку
лет двенадцати, резвую, милую, умненькую и обещавшую необыкновенную
красоту; в
этом отношении Афанасий Иванович был знаток безошибочный. В этот раз он
пробыл
в поместье всего несколько дней, но успел распорядиться; в воспитании
девочки
произошла значительная перемена: приглашена была почтенная и пожилая
гувернантка, опытная в высшем воспитании девиц, швейцарка, образованная
и
преподававшая, кроме французского языка, и разные науки. Она поселилась
в
деревенском доме, и воспитание маленькой Настасьи приняло чрезвычайные
размеры.
Ровно чрез четыре года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а
за
Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка г-на
Тоцкого
по имению, но уже в другой, далёкой губернии, и взяла Настю с собой,
вследствие
инструкции и полномочия от Афанасия Ивановича. В этом небольшом
поместье
оказался тоже, хотя и небольшой, только что отстроенный деревянный дом;
убран
он был особенно изящно, да и деревенька, как нарочно, называлась сельцо
“Отрадное”. Помещица привезла Настю прямо в этот тихий домик, и так как
сама
она, бездетная вдова, жила всего в одной версте, то и сама поселилась
вместе с
Настей. Около Насти явилась старуха ключница и молодая, опытная
горничная. В
доме нашлись музыкальные инструменты, изящная девичья библиотека,
картины, эстампы,
карандаши, кисти, краски, удивительная левретка, а чрез две недели
пожаловал и
сам Афанасий Иванович... С тех пор он как-то особенно полюбил эту
глухую,
степную свою деревеньку, заезжал каждое лето, гостил по два, даже по
три месяца,
и так прошло довольно долгое время, года четыре, спокойно и счастливо,
со
вкусом и изящно…»
Идиллия кончилась, когда
Настасья Филипповна
узнала, что Тоцкий в Петербурге «женится на красавице, на богатой, на
знатной,
— одним словом, делает солидную и блестящую партию». И в судьбе
Настасьи
Филипповны с этого времени произошёл чрезвычайный переворот. «Она вдруг
выказала необыкновенную решимость и обнаружила самый неожиданный
характер.
Долго не думая, она бросила свой деревенский домик и вдруг явилась в
Петербург,
прямо к Тоцкому, одна-одинёхонька. Тот изумился, начал было говорить;
но вдруг
оказалось, почти с первого слова, что надобно совершенно изменить слог,
диапазон голоса, прежние темы приятных и изящных разговоров,
употреблявшиеся
доселе с таким успехом, логику, — всё, всё, всё! Пред ним сидела
совершенно
другая женщина, нисколько не похожая на ту, которую он знал доселе
<…> Эта
новая женщина, оказалось, во-первых, необыкновенно много знала и
понимала, —
так много, что надо было глубоко удивляться, откуда могла она
приобрести такие
сведения, выработать в себе такие точные понятия. (Неужели из своей
девичьей
библиотеки?) Мало того, она даже юридически чрезвычайно много понимала
и имела
положительное знание, если не света, то о том по крайней мере как
некоторые
дела текут на свете. Во-вторых, это был совершенно не тот характер как
прежде,
то есть не что-то робкое, пансионски неопредёленное, иногда
очаровательное по
своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое,
удивлённое, недоверчивое, плачущее и беспокойное.
Нет: тут хохотало пред ним и
кололо его
ядовитейшими сарказмами необыкновенное и неожиданное существо, прямо
заявившее
ему, что никогда оно не имело к нему в своём сердце ничего, кроме
глубочайшего
презрения, презрения до тошноты, наступившего тотчас же после первого
удивления. Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле всё
равно будет,
если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не
позволить ему
этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так
хочется, и
что следственно так и быть должно…»
Тоцкий намеревался жениться
на одной из дочерей
генерала Епанчина — Александре.
Настасья Филипповна не может «юридически» помешать этому браку, но она
в
состоянии, погубив себя, погубить и его матримониальные планы.
Непримиримость,
максимализм Настасьи Филипповны, её безграничная гордость вкупе с её
ослепительной красотой вовлекают в орбиту её инфернального притяжения
всё новых
и новых претендентов на её сердце, вернее — тело. Она в прямом смысле
слова
становится предметом купли, предметом торга. Генерал Епанчин, Ганя
Иволгин, купец-миллионщик Парфён Рогожин
— все они
рассчитывают так или иначе «купить» Настасью Филипповну. И только князь
Мышкин
видит в этой мятущейся женщине живую, страдающую, легко ранимую душу.
Сама
Настасья Филипповна, запутавшись в своих чувствах, мечется между
Парфёном
Рогожиным и князем Мышкиным, соглашается на брак то с одним, то с
другим и в
финале погибает от ножа Рогожина.
В образе Настасьи Филипповны
Барашковой можно усмотреть
отдельные черты сходства с Аполлинарией Прокофьевной
Сусловой,
а во взаимоотношениях героини романа с Тоцким, годящимся ей по возрасту
в отцы,
проявились в какой-то мере глубинные психологические мотивы
любви-ненависти,
составляющие суть взаимоотношений Сусловой и Достоевского.
БАРОН Р. («Подросток»),
товарищ барона Бьоринга, следующий за ним
повсюду как
тень. Именно он явился к Версилову как
представитель
Бьоринга для переговоров, когда Версилов, по мнению немцев, оскорбил
невесту
последнего — Катерину Николаевну Ахмакову:
«…пополудни
пожаловал к нему один барон Р., полковник, военный, господин лет
сорока,
немецкого происхождения, высокий, сухой и с виду очень сильный
физически
человек, тоже рыжеватый, как и Бьоринг, и немного только плешивый. Это
был один
из тех баронов Р., которых очень много в русской военной службе,
всё людей
с сильнейшим баронским гонором, совершенно без состояния, живущих одним
жалованьем и чрезвычайных служак и фрунтовиков…»
БАХМУТОВ («Идиот»),
персонаж из «Необходимого объяснения» Ипполита
Терентьева,
его «товарищ» по школе. «С этим Бахмутовым в гимназии, в продолжение
нескольких
лет, я был в постоянной вражде. У нас он считался аристократом, по
крайней
мере, я так называл его: прекрасно одевался, приезжал на своих лошадях,
нисколько
не фанфаронил, всегда был превосходный товарищ, всегда был
необыкновенно весел
и даже иногда очень остёр, хотя ума был совсем не далёкого, несмотря на
то, что
всегда был первым в классе; я же никогда, ни в чём не был первым. Все
товарищи
любили его, кроме меня одного. Он несколько раз в эти несколько лет
подходил ко
мне; но я каждый раз угрюмо и раздражительно от него отворачивался…»
И вот Ипполит, случайно став
перед смертью
филантропом, вспомнил об однокашнике, чтобы помочь случайному
встречному — Медику. Дело в том, что у
Бахмутова был дядя Пётр Матвеевич
Бахмутов, действительный статский советник и директор, от которого и
зависела
участь Медика, потерявшего место, поэтому Ипполит и отправился к
Бахмутову:
«Теперь я уже не видал его с год; он был в университете. Когда, часу в
девятом,
я вошёл к нему (при больших церемониях: обо мне докладывали), он
встретил меня
сначала с удивлением, вовсе даже неприветливо, но тотчас повеселел и,
глядя на
меня, вдруг расхохотался.
— Да что это вздумалось вам
придти ко мне,
Терентьев? — вскричал он со своею всегдашнею, милой развязностию,
иногда
дерзкою, но никогда не оскорблявшею, которую я так в нём любил и за
которую так
его ненавидел…»
Бахмутов охотно соглашается
похлопотать за протеже
Ипполита, и хлопоты эти достигают цели, затем он уже по собственной
инициативе
активно помогает Медику и его семье деньгами, устраивает им проводы при
отъезде
к месту новой службы. Вот после этого прощального ужина, когда Бахмутов
провожал
Терентьева домой, между ними и состоялся откровенный и даже задушевный
разговор
о смысле жизни, который окончательно подтолкнул Ипполита к мысли о
самоубийстве.
БАХЧЕЕВ
Степан Алексеевич («Село
Степанчиково и его
обитатели»), помещик, сосед Егора Ильича
Ростанева. Глава вторая первой части озаглавлена в
его честь — «Господин Бахчеев». Рассказчик Сергей
Александрович
встретил его на пути в Степанчиково у кузницы: «Выйдя из тарантаса, я
увидел
одного толстого господина, который, так же как и я, принуждён был
остановиться
для починки своего экипажа. Он стоял уже целый час на нестерпимом зное,
кричал,
бранился и с брюзгливым нетерпением погонял мастеровых, суетившихся
около его
прекрасной коляски. С первого же взгляда этот сердитый барин показался
мне
чрезвычайной брюзгой. Он был лет сорока пяти, среднего роста, очень
толст и
ряб. Толстота, кадык и пухлые, отвислые его щеки свидетельствовали о
блаженной
помещичьей жизни. Что-то бабье было во всей его фигуре и тотчас же
бросалось в
глаза. Одет он был широко, удобно, опрятно, но отнюдь не по моде…»
Чуть позже выяснилось, что
злится-сердится толстяк
потому, что разозлился ещё в Степанчикове из-за Фомы
Фомича
Опискина, которого терпеть не может. На самом же деле господин
Бахчеев
оказался добряком и весельчаком. Он помнил Сергея Александровича ещё
ребёнком,
очень обрадовался встрече и первым посвятил его в тонкости жизни
Степанчикова,
где полным хозяином оказался не полковник Ростанев, а проходимец и
приживальщик
Опискин.
В финале повести упоминается,
что господин Бахчеев
сделал предложение Прасковье Ильиничне Ростаневой,
но оно
было отклонено, что он собирается теперь сделать предложение сестре Мизинчикова…
Рассказчик на этом интригующе обрывает:
«Впрочем,
о господине Бахчееве мы надеемся поговорить в другой раз, в другом
рассказе,
подробнее…» Обещание это исполнено не было.
БЕЗМЫГИН («Униженные
и оскорблённые»), главный идеолог кружка Левеньки и Бореньки. В
этом
кружке проглядывает сходство (конечно, в карикатурном преломлении)
одновременно
с кружком М. В. Петрашевского конца
1840-х гг.
и кружком «Современника» начала 1860-х гг., а
в Безмыгине
можно усмотреть намёк на Н. А. Добролюбова.
В
захлёбывающемся пересказе Алёши Валковского
речи и
изречения Безмыгина, «гениальной головы», звучат пародией на статьи
ведущего
критика «Современника»: «Не далее как вчера он сказал к разговору:
дурак,
сознавшийся, что он дурак, есть уже не дурак! Такие изречения у него
поминутно.
Он сыплет истинами…» И далее Алёша с восторгом рассказывает, что под
влиянием
Безмыгина они решили заняться «изучением самих себя порознь, а все
вместе
толковать друг другу друг друга...» Даже князь
Валковский
был шокирован: «— Что за галиматья!..»
БЕЛКА («Записки
из Мёртвого дома») — собака. При остроге жило несколько
приблудных
собак, с которыми Достоевский (Горянчиков)
«дружил», и
они за ласку отвечали ему преданной любовью, помогали выжить на
каторге, а одна
из собак (правда, не упомянутая в «Записках…») в прямом смысле слова
спасла
однажды писателю жизнь. «В качестве постоянной острожной собаки жил у
нас
<…> Шарик, умная и добрая собака, с которой я был в постоянной
дружбе. Но
так как уж собака вообще у всего простонародья считается животным
нечистым, на
которое и внимания не следует обращать, то и на Шарика у нас почти
никто не
обращал внимания. <…> в продолжение многих лет она не добилась
никакой
ласки ни от кого, кроме разве меня. За это-то она и любила меня более
всех. Не
помню, каким образом появилась у нас потом в остроге и другая собака,
Белка.
Третью же, Культяпку, я сам завёл, принеся её как-то с работы, ещё
щенком.
Белка была странное создание. Её кто-то переехал телегой, и спина её
была
вогнута внутрь, так что когда она, бывало, бежит, то казалось издали,
что бегут
двое каких-то белых животных, сращенных между собою. Кроме того, вся
она была
какая-то паршивая, с гноящимися глазами; хвост был облезший, почти весь
без
шерсти, и постоянно поджатый. Оскорбленная судьбою, она, видимо,
решилась
смириться. Никогда-то она ни на кого не лаяла и не ворчала, точно не
смела.
Жила она больше, из хлеба, за казармами; если же увидит, бывало,
кого-нибудь из
наших, то тотчас же ещё за несколько шагов, в знак смирения,
перекувырнётся на
спину: “Делай, дескать, со мной что тебе угодно, а я, видишь, и не
думаю
сопротивляться”. И каждый арестант, перед которым она перекувырнётся,
пырнёт
ее, бывало, сапогом, точно считая это непременною своею обязанностью.
<…>
Я попробовал раз её приласкать; это было для неё так ново и неожиданно,
что она
вдруг вся осела к земле, на все четыре лапы, вся затрепетала и начала
громко
визжать от умиления. Из жалости я ласкал её часто. Зато она встречать
меня не
могла без визгу. Завидит издали и визжит, визжит болезненно и слезливо.
<…> Совсем другого характера был Культяпка. Зачем я его принёс из
мастерской в острог ещё слепым щенком, не знаю. Мне приятно было
кормить и растить
его. <…> Странно, что Культяпка почти не рос в вышину, а всё в
длину и
ширину. Шерсть была на нём лохматая, какого-то светло-мышиного цвета;
одно ухо
росло вниз, а другое вверх. Характера он был пылкого и восторженного,
как и
всякий щенок, который от радости, что видит хозяина, обыкновенно
навизжит,
накричит, полезет лизать в самое лицо и тут же перед вами готов не
удержать и
всех остальных чувств своих: “Был бы только виден восторг, а приличия
ничего не
значат!” Бывало, где бы я ни был, но по крику: “Культяпка!” — он вдруг
являлся
из-за какого-нибудь угла, как из-под земли, и с визгливым восторгом
летел ко
мне, катясь, как шарик, и перекувыркиваясь дорогою. Я ужасно полюбил
этого
маленького уродца…» Увы, Белку разодрали городские собаки, а Культяпка
стал
жертвой арестанта Неустроева, который
использовал его
шкуру для своих сапожных дел.
Что касается чудесного
спасения собакой
Достоевского, то случай этот описан в книге Ш. Токаржевского
«Каторжане» (1912): вскоре после гибели Культяпки писатель
приласкал-прикормил
новую собаку, которая получила кличку Суанго, и когда он лежал в
госпитале, и
арестант Ломов, заметив у него под подушкой
три рубля,
решил с сообщником фельдшером отравить Фёдора Михайловича и ограбить —
Суанго
вбежал в палату и выбил в последний момент чашку с отравленным молоком
из его
рук…
БЕЛОКОНСКАЯ (княгиня
Белоконская)
(«Идиот»), близкая
знакомая генеральши
Елизаветы Прокофьевны Епанчиной,
«высший суд» для
неё, крёстная мать Аглаи Епанчиной. «Это была
страшная
деспотка; в дружбе, даже в самой старинной, не могла терпеть равенства,
а на
Лизавету Прокофьевну смотрела решительно как на свою protegée, как и
тридцать пять лет назад, и
никак не могла примириться с резкостью и самостоятельностью её
характера…» В то
время, когда князь Мышкин уехал в Москву по
делам
наследства и прожил там полгода, «старуха Белоконская» (как именовала
её за
глаза генеральша) как раз тоже гостила там у старшей замужней дочери и
в своих
письмах сообщала Елизавете Прокофьевне «утешительные сведения» о
«князе-чудаке», с которым специально завязала знакомство и тот теперь
«каждый
день к ней таскается». В четвёртой части романа княгиня Белоконская,
вернувшаяся в Петербург, принимает активное участие в подготовке
бракосочетания
князя Мышкина с Аглаей.
БЕРЕНДЕЕВ
Олсуфий Иванович («Двойник»),
отец Клары Олсуфьевны,
в
которую влюбился господин Голядкин — «маститый
старец и
статский советник Олсуфий Иванович, лишившийся употребления ног на
долговременной
службе и вознаграждённый судьбою за таковое усердие капитальцем,
домком,
деревеньками и красавицей дочерью…» Сам Яков Петрович, когда его гонят
взашей
из дома Берендеева, где празднуется день рождения его дочери, пытается
уверить
и себя и слуг: «Олсуфий Иванович, благодетель мой с незапамятных лет,
заменивший мне в некотором смысле отца…» Впрочем, и повествователь
упоминает,
что Берендеев был одно время благодетелем господина Голядкина. В
какой-то мере
о внешности и вполне добродушном «генеральском» характере этого героя
можно
судить по финальной сцене повести, где Голядкина уже снаряжают в
сумасшедший
дом: «Олсуфий Иванович принял, кажется, весьма хорошо господина
Голядкина и,
хотя не протянул ему руки своей, но по крайней мере, смотря на него,
покачал
своею седовласою и внушающею всякое уважение головою, — покачал с
каким-то
торжественно-печальным, но вместе с тем благосклонным видом. Так по
крайней
мере показалось господину Голядкину. Ему показалось даже, что слеза
блеснула в
тусклых взорах Олсуфия Ивановича <…> Голосом, полным рыданий,
примирённый
с людьми и судьбою и крайне любя в настоящее мгновение не только
Олсуфия
Ивановича, не только всех гостей, взятых вместе, но даже и зловредного
близнеца
своего <…> обратился было наш герой к Олсуфию Ивановичу с
трогательным
излиянием души своей; но от полноты всего, в нём накопившегося, не мог
ровно
ничего объяснить, а только весьма красноречивым жестом молча указал на
своё
сердце...»
БЕРЕНДЕЕВА
Клара Олсуфьевна («Двойник»),
дочь Олсуфия Ивановича
Берендеева,
предмет любви Якова Петровича Голядкина. Она —
красавица,
она — царица, она «чувствительные» романсы поёт и прекрасно танцует.
Все и вся
восхищены ею: «Утомленная танцем, Клара Олсуфьевна, едва переводя дух
от
усталости, с пылающими щеками и глубоко волнующеюся грудью упала,
наконец, в
изнеможении сил в кресла. Все сердца устремились к прелестной
очаровательнице,
все спешили наперерыв приветствовать её и благодарить за оказанное
удовольствие…» В день рождения Клары Олсуфьевны господин Голядкин
вознамерился
быть среди гостей, танцевать с виновницей торжества и, может быть,
объясниться
и даже предложение сделать. Однако ж мало того, что на бал ему пришлось
проникать тайком, мало того, что дочь статского советника отдавала во
время
танцев явное предпочтение блистательному асессору Владимиру
Семёновичу, так Голядкина вообще на глазах любимой и с её, можно
сказать, согласия с позором выставили за дверь, после чего он и
повстречался
впервые на вьюжной тёмной улице со своим двойником Голядкиным-младшим.
Позже Яков Петрович получит от Клары Олсуфьевны совершенно безумное
письмо с
признанием в любви и просьбой украсть-увезти её из родительского дома,
которое
послужит как бы приманкой — из дома Берендеевых и увезут титулярного
советника
в жёлтый дом. Чувствительная Клара Олсуфьевна в сей скорбный момент
прослезится.
БЕРЕСТОВА
Катишь («Бобок»),
девочка-блондиночка
«лет пятнадцати», которая лежит в
могиле в десяти шагах от генерала Тарасевича,
в пяти шагах
от могилы барона Клиневича, и последний,
знавший её при
жизни, судя по всему, накоротке, характеризует развратную девочку так:
«—
<…> что это за мерзавочка... хорошего дома, воспитанна и —
монстр, монстр
до последней степени! Я там её никому не показывал, один я и знал...»
Затем на
протяжении всей дальнейшей сцены Катишь на все самые разнузданные
предложения и
разговоры только радостно хихикает «надтреснутым звуком девичьего
голоска».
Именно с Катишь кладбищенское общество намеревалось начать процесс
«обнажения»
— поочерёдных откровенных исповедей о самых своих неблаговидных земных
делах.
БЛОНДИНКА («Маленький
герой»), ближайшая подруга m-me M*,
которая, заметив,
что Маленький герой пылает к m-me M* совсем не
детским чувством, доставила ему немало горьких минут
подколками и насмешками, но, как вскоре он сам понял-разобрался, вполне
беззлобными, добродушными. «На глаза всех этих прекрасных дам я всё ещё
был то
же маленькое, неопределенное существо, которое они подчас любили
ласкать и с
которым им можно было играть, как с маленькой куклой. Особенно одна из
них,
очаровательная блондинка, с пышными, густейшими волосами, каких я
никогда потом
не видел и, верно, никогда не увижу, казалось, поклялась не давать мне
покоя.
Меня смущал, а её веселил смех, раздававшийся кругом нас, который она
поминутно
вызывала своими резкими, взбалмошными выходками со мною, что, видно,
доставляло
ей огромное наслаждение. В пансионах, между подругами, её наверно
прозвали бы
школьницей. Она была чудно хороша, и что-то было в её красоте, что так
и металось
в глаза с первого взгляда. И, уж конечно, она непохожа была на тех
маленьких
стыдливеньких блондиночек, беленьких, как пушок, и нежных, как белые
мышки или
пасторские дочки. Ростом она была невысока и немного полна, но с
нежными,
тонкими линиями лица, очаровательно нарисованными. Что-то как молния
сверкающее
было в этом лице, да и вся она — как огонь, живая, быстрая, лёгкая. Из
её больших
открытых глаз будто искры сыпались; они сверкали, как алмазы, и никогда
я не
променяю таких голубых искромётных глаз ни на какие чёрные, будь они
чернее
самого чёрного андалузского взгляда, да и блондинка моя, право, стоила
той
знаменитой брюнетки, которую воспел один известный и прекрасный поэт и
который
ещё в таких превосходных стихах поклялся всей Кастилией, что готов
переломать
себе кости, если позволят ему только кончиком пальца прикоснуться к
мантилье
его красавицы. Прибавь к тому, что моя красавица была самая весёлая из
всех
красавиц в мире, самая взбалмошная хохотунья, резвая как ребёнок,
несмотря на
то что лет пять как была уже замужем. Смех не сходил с её губ, свежих,
как
свежа утренняя роза, только что успевшая раскрыть, с первым лучом
солнца, свою
алую, ароматную почку, на которой ещё не обсохли холодные крупные капли
росы…»
БЛЮМ Андрей
Антонович (фон Блюм)
(«Бесы»), чиновник,
дальний родственник, полный
тёзка и
ближайший помощник губернатора Андрея Антоновича фон
Лембке.
«Блюм был из странного рода “несчастных” немцев — и вовсе не по крайней
своей
бездарности, а именно неизвестно почему. “Несчастные” немцы не миф, а
действительно существуют, даже в России, и имеют свой собственный тип.
Андрей
Антонович всю жизнь питал к нему самое трогательное сочувствие, и
везде, где
только мог, по мере собственных своих успехов по службе, выдвигал его
на
подчинённое, подведомственное ему местечко; но тому нигде не везло. То
место
оставлялось за штатом, то переменялось начальство, то чуть не упекли
его
однажды с другими под суд. Был он аккуратен, но как-то слишком без
нужды и во
вред себе мрачен; рыжий, высокий, сгорбленный, унылый, даже
чувствительный и,
при всей своей приниженности, упрямый и настойчивый как вол, хотя
всегда
невпопад. К Андрею Антоновичу питал он с женой и с многочисленными
детьми
многолетнюю и благоговейную привязанность. Кроме Андрея Антоновича
никто
никогда не любил его. Юлия Михайловича сразу его забраковала, но
одолеть
упорство своего супруга не могла. Это была их первая супружеская ссора,
и
случилась она тотчас после свадьбы, в самые первые медовые дни, когда
вдруг
обнаружился пред нею Блюм, до тех пор тщательно от неё припрятанный, с
обидною
тайной своего к ней родства. Андрей Антонович умолял сложа руки,
чувствительно
рассказал всю историю Блюма и их дружбы с самого детства, но Юлия
Михайловна
считала себя опозоренною навеки и даже пустила в ход обмороки. Фон
Лембке не
уступил ей ни шагу и объявил, что не покинет Блюма ни за что на свете и
не
отдалит от себя, так что она наконец удивилась и принуждена была
позволить
Блюма. Решено было только, что родство будет скрываемо ещё тщательнее,
чем до
сих пор, если только это возможно, и что даже имя и отчество Блюма
будут
изменены, потому что его тоже почему-то звали Андреем Антоновичем. Блюм
у нас
ни с кем не познакомился, кроме одного только немца-аптекаря, никому не
сделал
визитов и, по обычаю своему, зажил скупо и уединённо. Ему давно уже
были известны
и литературные грешки Андрея Антоновича. Он преимущественно призывался
выслушивать его роман в секретных чтениях наедине, просиживал по шести
часов
сряду столбом; потел, напрягал все свои силы, чтобы не заснуть и
улыбаться;
придя домой, стенал вместе с длинноногою и сухопарою женой о несчастной
слабости их благодетеля к русской литературе…»
Фамилия Блюм образована от нем. Blume — цветок.
Прототипом персонажа послужил, вероятно, чиновник по особым поручениям
при
тверском губернаторе П. Т. Баранове
— Н. Г. Левенталь. Недаром, видимо, Степан
Трофимович Верховенский однажды, обмолвясь, назвал Блюма —
Розенталем.
БОБЫНИЦЫН («Чужая
жена и муж под кроватью»), любовник Глафиры
Петровны
Шабриной — «господин бесконечного роста» и с лорнетом. Муж
Глафиры
Петровны Шабрин и другой её любовник Творогов
вдвоём застали её в обществе Бобыницына, познакомившись друг с другом в
сей
печальный момент.
Фамилия этого персонажа явно
перекликается с
фамилией «Бубуницын» из пьесы Н. В. Гоголя
«Утро делового человека».
БУБНОВА Анна
Трифоновна (мадам
Бубнова) («Униженные
и оскорблённые»),
хозяйка
дома, где в подвале проживали-ютились Нелли с
матерью. И,
видно, недаром мадам Бубнова — тёзка Анны Фёдоровны
из
романа «Бедные люди»: она тоже промышляет
сводничеством и
для этого забрала к себе Нелли «на воспитание» после смерти её матери,
начала
наряжать для показа «гостям» в кисейное платье. Маслобоев,
знавший её преотлично, пояснил Ивану Петровичу:
«Эта
Бубнова давно уж известна кой-какими проделками в этом же роде. Она на
днях с
одной девочкой из честного дома чуть не попалась. Эти кисейные платья,
в
которые она рядила эту сиротку (вот ты давеча рассказывал), не давали
мне
покоя; потому что я кой-что уже до этого слышал. <…> А ты что
думал? Да
уж мадам Бубнова из одного сострадания не взяла бы к себе сироту. А уж
если
пузан туда повадился, так уж так…» И дом Бубновой, и сама хозяйка с
первой же
минуты производят на Ивана Петровича отвратительное впечатление: «Дом
был
небольшой, но каменный, старый, двухэтажный, окрашенный грязно-жёлтою
краской.
В одном из окон нижнего этажа, которых было всего три, торчал маленький
красный
гробик, вывеска незначительного гробовщика. Окна верхнего этажа были
чрезвычайно малые и совершенно квадратные, с тусклыми, зелёными и
надтреснувшими стёклами, сквозь которые просвечивали розовые
коленкоровые
занавески. Я перешёл через улицу, подошёл к дому и прочёл на железном
листе,
над воротами дома: дом мещанки Бубновой.
Но только что я успел
разобрать надпись, как вдруг
на дворе у Бубновой раздался пронзительный женский визг и затем
ругательства. Я
заглянул в калитку; на ступеньке деревянного крылечка стояла толстая
баба,
одетая как мещанка, в головке и в зелёной шали. Лицо её было
отвратительно-багрового цвета; маленькие, заплывшие и налитые кровью
глаза
сверкали от злости. Видно было, что она нетрезвая, несмотря на
дообеденное
время. Она визжала на бедную Елену, стоявшую перед ней в каком-то
оцепенении с
чашкой в руках. <…>
— Ах ты, проклятая, ах ты,
кровопивица, гнида ты
эдакая! — визжала баба, залпом выпуская из себя все накопившиеся
ругательства,
большею частию без запятых и без точек, но с каким-то захлёбыванием, —
так-то
ты за моё попеченье воздаешь, лохматая! За огурцами только послали её,
а она уж
и улизнула! Сердце моё чувствовало, что улизнет, когда посылала. Ныло
сердце
моё, ныло! Вчера ввечеру все вихры ей за это же оттаскала, а она и
сегодня
бежать! Да куда тебе ходить, распутница, куда ходить! К кому ты ходишь,
идол
проклятый, лупоглазая гадина, яд, к кому! Говори, гниль болотная, или
тут же
тебя задушу! <…>
И в исступлении она бросилась
на обезумевшую от
страха девочку, вцепилась ей в волосы и грянула её оземь. Чашка с
огурцами
полетела в сторону и разбилась; это ещё более усилило бешенство пьяной
мегеры.
Она била свою жертву по лицу, по голове…»
С помощью Маслобоева и
удалось вырвать Нелли из лап
вечно пьяной и жестокой сводницы: «Эта Бубнова не имела никакого права
держать
эту девочку; я всё разузнал. Никакого тут усыновления или прочего не
было. Мать
должна была ей денег, та и забрала к себе девчонку. Бубнова хоть и
плутовка,
хоть и злодейка, но баба-дура, как и все бабы. У покойницы был хороший
паспорт;
следственно, всё чисто…»
БУМШТЕЙН
Исай Фомич («Записки
из Мёртвого дома»),
арестант, еврей по национальности,
острожный «ювелир, он же и ростовщик», имя его вынесено в название
главы IX первой части — «Исай
Фомич. Баня. Рассказ Баклушина». «Нашего жидка, впрочем, любили
<…>
арестанты, хотя решительно все без исключения смеялись над ним. Он был
у нас
один, и я даже теперь не могу вспоминать о нём без смеху. Каждый раз,
когда я
глядел на него, мне всегда приходил на память Гоголев жидок Янкель, из
“Тараса
Бульбы”, который, раздевшись, чтоб отправиться на ночь с своей жидовкой
в
какой-то шкаф, тотчас же стал ужасно похож на цыплёнка. Исай Фомич, наш
жидок,
был как две капли воды похож на общипанного цыплёнка. Это был человек
уже
немолодой, лет около пятидесяти, маленький ростом и слабосильный,
хитренький и
в то же время решительно глупый. Он был дерзок и заносчив и в то же
время
ужасно труслив. Весь он был в каких-то морщинках, и на лбу и на щеках
его были
клейма, положенные ему на эшафоте. Я никак не мог понять, как мог он
выдержать
шестьдесят плетей. Пришёл он по обвинению в убийстве. У него был
припрятан
рецепт, доставленный ему от доктора его жидками тотчас же после
эшафота. По
этому рецепту можно было получить такую мазь, от которой недели в две
могли
сойти все клейма. Употребить эту мазь в остроге он не смел и выжидал
своего
двенадцатилетнего срока каторги, после которой, выйдя на поселение,
непременно
намеревался воспользоваться рецептом. “Не то нельзя будет зениться, —
сказал он
мне однажды, — а я непременно хоцу зениться”. Мы с ним были большие
друзья. Он
всегда был в превосходнейшем расположении духа. В каторге жить ему было
легко;
он был по ремеслу ювелир, был завален работой из города, в котором не
было
ювелира, и таким образом избавился от тяжёлых работ. Разумеется, он в
то же
время был ростовщик и снабжал под проценты и залоги всю каторгу
деньгами…
Персонаж этот настолько
колоритен, что
повествователь (Горянчиков) чуть далее ещё раз
возвращается к его портрету: «Господи, что за уморительный и смешной
был этот
человек! Я уже сказал несколько слов про его фигурку: лет пятидесяти,
тщедушный, сморщенный, с ужаснейшими клеймами на щеках и на лбу,
худощавый,
слабосильный, с белым цыплячьим телом. В выражении лица его виднелось
беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже блаженство.
Кажется, он
ничуть не сожалел, что попал в каторгу. Так как он был ювелир, а
ювелира в
городе не было, то работал беспрерывно по господам и по начальству
города одну
ювелирскую работу. Ему всё-таки хоть сколько-нибудь, да платили. Он не
нуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал под заклад на
проценты
всей каторге. У него был свой самовар, хороший тюфяк, чашки, весь
обеденный
прибор. Городские евреи не оставляли его своим знакомством и
покровительством.
По субботам он ходил под конвоем в свою городскую молельную (что
дозволяется
законами) и жил совершенно припеваючи, с нетерпением, впрочем, ожидая
выжить
свой двенадцатилетний срок, чтоб “зениться”. В нём была самая
комическая смесь
наивности, глупости, хитрости, дерзости, простодушия, робости,
хвастливости и
нахальства. Мне очень странно было, что каторжные вовсе не смеялись над
ним,
разве только подшучивали для забавы. Исай Фомич, очевидно, служил всем
для развлечения
и всегдашней потехи. “Он у нас один, не троньте Исая Фомича”, —
говорили
арестанты, и Исай Фомич хотя и понимал, в чём дело, но, видимо,
гордился своим
значением, что очень тешило арестантов. <…> Его действительно все
как
будто даже любили и никто не обижал, хотя почти все были ему должны.
Сам он был
незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к себе, даже
куражился, но
с таким простодушным комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка,
знавший
на своем веку много жидков, часто дразнил его, и вовсе не из злобы, а
так, для
забавы, точно так же, как забавляются с собачкой, попугаем, учёными
зверьками и
проч. Исай Фомич очень хорошо это знал, нисколько не обижался и
преловко
отшучивался…»
Персонаж под фамилией
Бумштейн (еврей-ростовщик)
уже фигурировал в «Дядюшкином сне». Прототипом
его
послужил И. Ф. Бумштель.
БУРДОВСКИЙ
Антип («Идиот»),
«сын Павлищева».
При поддержке
своих приятелей Докторенко, Келлера
и Терентьева этот мнимый сын Николая
Андреевича Павлищева
задумал вытребовать с князя Мышкина часть
наследства,
полученного им после смерти своего воспитателя и опекуна. «Это был
молодой
человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке, с засаленными до
зеркального
лоску рукавами, с жирною, застегнутою до верху жилеткой, с исчезнувшим
куда-то
бельём, с чёрным шёлковым замасленным донельзя и скатанным в жгут
шарфом, с
немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно
так
выразиться, с невинно-нахальным взглядом. Он был не низкого роста,
худощавый,
лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не
выражалось в
лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же
время
нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и
чувствовать себя
постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как
будто не
совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец,
хотя,
впрочем, был происхождения совершенно русского…» И далее во время
безобразной
сцены шантажа князя этой компанией вымогателей в доме Лебедева,
когда Гаврила Ардалионович Иволгин
(занимавшийся этим
делом по просьбе Мышкина) разбил все доводы Бурдовского и доказал, что
он никак
не может быть сыном Павлищева, добавляется ещё немало отвратительных
штрихов в
портрет Бурдовского: «— Но права не имеете, права не имеете, права не
имеете!..
ваших друзей... Вот!.. — залепетал вдруг снова Бурдовский, дико и
опасливо
осматриваясь кругом и тем более горячась, чем больше не доверял и
дичился, — вы
не имеете права! — и, проговорив это, резко остановился, точно оборвал,
и
безмолвно выпучив близорукие, чрезвычайно выпуклые с красными толстыми
жилками
глаза, вопросительно уставился на князя, наклонившись вперёд всем своим
корпусом…» Но вместе с тем, проявляется и нечто симпатичное в этом
человеке:
выяснилось, что Павлищев действительно любил Бурдовского, когда тот был
ребёнком, «косноязычным» и «жалким» (по словам Гани Иволгина), и Антип
икренне
считал себя его незаконнорождённым сыном; выяснилось и то, что
Бурдовский
содержит старуху-мать, живущую в Пскове… Да и, в общем-то, сам
Бурдовский
первым из компании вымогателей наотрез отказался от притязаний, как
только
прояснилась истина.
Позже Бурдовский, можно
сказать, сдружился с
Мышкиным и был даже назначен-выбран шафером Настасьи
Филипповны
на её затеваемой свадьбе с князем.
БЫКОВ («Бедные
люди»), «господин Быков» — богатый помещик, за которого Варенька
Добросёлова вынуждена идти замуж. Кроме того, он — настоящий
отец Петра Покровского: совратил его мать,
служившую в их доме
горничной, а затем выдал её замуж за чиновника Покровского. Макар
Алексеевич Девушкин так о нём
пишет: «…видел я его,
как он от вас выходил. Видный, видный мужчина; даже уж и очень видный
мужчина.
Только всё это как-то не так, дело-то не в том именно, что он видный
мужчина…»
Хамская, сластолюбивая и деловая натура этого денежного мешка ярко
характеризуется
в сцене «сватовства» его к Вареньке, описанной ею в письме к Девушкину:
«Он
сидел у меня целый час; долго говорил со мной; кой о чём расспрашивал.
Наконец,
перед прощанием, он взял меня за руку и сказал (я вам пишу от слова и
до
слова): “Варвара Алексеевна! Между нами сказать, Анна Фёдоровна, ваша
родственница,
а моя короткая знакомая и приятельница, преподлая женщина”. (Тут он ещё
назвал
её одним неприличным словом.) “Совратила она и двоюродную вашу сестрицу
с пути,
и вас погубила. С моей стороны и я в этом случае подлецом оказался, да
ведь
что, дело житейское”. Тут он захохотал что есть мочи. Потом заметил,
что он
красно говорить не мастер, и что главное, что объяснить было нужно и об
чём
обязанности благородства повелевали ему не умалчивать, уж он объявил, и
что в
коротких словах приступает к остальному. Тут он объявил мне, что ищет
руки
моей, что долгом своим почитает возвратить мне честь, что он богат, что
он
увезёт меня после свадьбы в свою степную деревню, что он хочет там
зайцев
травить; что он более в Петербург никогда не приедет, потому что в
Петербурге
гадко, что у него есть здесь в Петербурге, как он сам выразился,
негодный
племянник, которого он присягнул лишить наследства, и собственно для
этого
случая, то есть желая иметь законных наследников, ищет руки моей, что
это
главная причина его сватовства. Потом он заметил, что я весьма бедно
живу, что
не диво, если я больна, проживая в такой лачуге, предрёк мне неминуемую
смерть,
если я хоть месяц ещё так останусь, сказал, что в Петербурге квартиры
гадкие и,
наконец, что не надо ли мне чего?
Я так была поражена его
предложением, что, сама не
знаю отчего, заплакала. Он принял мои слёзы за благодарность и сказал
мне, что
он всегда был уверен, что я добрая, чувствительная и учёная девица, но
что он
не прежде, впрочем, решился на сию меру, как разузнав со всею
подробностию о
моём теперешнем поведении. Тут он расспрашивал о вас, сказал, что про
всё
слышал, что вы благородных правил человек, что он с своей стороны не
хочет быть
у вас в долгу и что довольно ли вам будет пятьсот рублей за всё, что вы
для
меня сделали? Когда же я ему объяснила, что вы для меня то сделали,
чего
никакими деньгами не заплатишь, то он сказал мне, что всё вздор, что
всё это
романы, что я ещё молода и стихи читаю, что романы губят молодых
девушек, что
книги только нравственность портят и что он терпеть не может никаких
книг;
советовал прожить его годы и тогда об людях говорить; “тогда, —
прибавил он, —
и людей узнаете”. Потом он сказал, чтобы я поразмыслила хорошенько об
его предложениях,
что ему весьма будет неприятно, если я такой важный шаг сделаю
необдуманно,
прибавил, что необдуманность и увлечение губят юность неопытную, но что
он
чрезвычайно желает с моей стороны благоприятного ответа, что, наконец,
в
противном случае, он принуждён будет жениться в Москве на купчихе,
потому что,
говорит он, я присягнул негодяя племянника лишить наследства. Он
оставил
насильно у меня на пяльцах пятьсот рублей, как он сказал, на конфеты;
сказал,
что в деревне я растолстею, как лепёшка, что буду у него как сыр в
масле
кататься, что у него теперь ужасно много хлопот, что он целый день по
делам
протаскался и что теперь между делом забежал ко мне…»
Не успела ещё Варя стать его
женой, как господин
Быков уже совсем перестал церемониться и прикидываться бескорыстным —
Варенька
умоляет Девушкина: «Ради бога, бегите сейчас к брильянтщику. Скажите
ему, что
серьги с жемчугом и изумрудами делать не нужно. Господин Быков говорит,
что слишком
богато, что это кусается. Он сердится; говорит, что ему и так в карман
стало и
что мы его грабим, а вчера сказал, что если бы вперёд знал да ведал про
такие
расходы, так и не связывался бы. Говорит, что только нас повенчают, так
сейчас
и уедем, что гостей не будет и чтобы я вертеться и плясать не
надеялась, что
ещё далеко до праздников. Вот он как говорит! А Бог видит, нужно ли мне
всё
это! Сам же господин Быков всё заказывал. Я и отвечать ему ничего не
смею: он
горячий такой…»
Прототипом господина, Быкова,
возможно и в какой-то
мере, послужил П. А. Карепин.
БЬОРИНГ (барон Бьоринг) («Подросток»),
флигель-адъютант; жених Катерины
Николаевны Ахмаковой. «Катерина Николаевна сходила вниз, в своей
шубе, и
рядом с ней шёл или, лучше сказать, вёл её высокий стройный офицер, в
форме,
без шинели, с саблей; шинель нёс за ним лакей. Это был барон,
полковник, лет
тридцати пяти, щеголеватый тип офицера, сухощавый, с немного слишком
продолговатым лицом, с рыжеватыми усами и даже ресницами. Лицо его было
хоть и
совсем некрасиво, но с резкой и вызывающей физиономией. Я описываю
наскоро, как
заметил в ту минуту…» А минута та была злой для Подростка:
он узнал, что Ахмакова приказала его не пускать в дом, и когда он
попытался
остановить её и выяснить недоразумение — барон Бьоринг сильно и
оскорбительно
толкнул его. Аркадий даже мечтает,
предполагая, что барон
откажется («побрезгает») с ним драться на дуэли (перед этим он
отказался даже с Версиловым драться), подкараулить
его на улице и убить из
револьвера. На этот раз дело ограничилось мечтаниями, но впоследствии
дошло до
того, что, вступившись за честь сестры Анны Андреевны
Версиловой,
которую Бьоринг оскорблял, Аркадий кинулся на барона с кулаками, попал
из-за
этого в полицию и провёл ночь «на нарах».
В финале романа надменный
барон, став почти
свидетелем (немного опоздал) ужасной сцены, когда Ламберт
шантажировал его невесту, а Версилов из-за неё в себя стрелял, очень
«обеспокоился» и даже «испугался» возможных последствий этой истории
для своей
репутации. «Вот тут-то, как нарочно, ему вдруг удалось узнать о
происходившем
свидании, глаз на глаз, Катерины Николаевны с влюблённым в неё
Версиловым, ещё
за два дня до той катастрофы. Это его взорвало, и он, довольно
неосторожно,
позволил себе заметить Катерине Николаевне, что после этого его уже не
удивляет, что с ней могут происходить такие фантастические истории.
Катерина
Николаевна тут же и отказала ему, без гнева, но и без колебаний. Всё
предрассудочное мнение её о каком-то благоразумии брака с этим
человеком
исчезло как дым. Может быть, она уже и давно перед тем его разгадала, а
может
быть, после испытанного потрясения, вдруг изменились некоторые её
взгляды и
чувства…»
<<< Персонажи (А)
|