Николай Наседкин


ПРОЗА


АЛКАШ 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Глава I

Как я продался


1

И вот, спустя много лет, в таком же апреле, когда я очнулся и решил, что так жить нельзя, наутро после деньрождественской пьянки с Митей Шиловым, меня встряхнул ото сна нахрапистый стук в дверь. Дурацкий звонок, так внезапно всегда бьющий по нервам, я давно уже сам оборвал с корнем и продал.

Мгновенно, ещё со сна, я порешил не откликаться — я никого в гости не ждал и лицезреть не имел охоты. Но долбёж в мою худую дверь не прекращался, кто-то отбивал уже пятки, настойчиво и бесцеремонно добиваясь моей аудиенции. Конечно же, это не Митяй и уж тем более не Валерия — только этих двух людей я мог бы видеть сейчас без раздражения. Разумеется, припёрся этот сивобородый пролетарский козёл. Пускай подолбит напрасно — я же вроде как в Москве нахожусь.

Стук прервался, и вдруг послышался скрежет отпираемого замка. Ничего себе! Впрочем, я уже подозревал это. Я нашарил очки, охая, сполз с матраса, кое-как встал на две конечности: проклятый псевдо-«Смирнофф» запёкся в теле и особенно в башке сгустками тошнотной боли. Машинально я привёл в порядок свой домашне-повседневный костюм: подтянул затёртые джинсы-варёнки, расправил ворот серого, вязанного когда-то женой, свитерка. Поплёлся к двери. Второй замок уже тоже был отперт, в щели над цепочкой — харя Михеича. Он осклабился и в момент сунул копыто в проём, заклинил дверь.

— Во! А я уж печалюсь стою, — не помер ли с перепою? Сколько ж дрыхнуть можно, а, парень? Давай-ка, открывай — разговор есть.

— Ногу уберите, пожалуйста.

Он секунду помедлил, но всё же вынул из проёма свой чудовищный — 47-го нумера — американский армейский сапог. Моя издевательски подчёркнутая вежливость действует на этого костолома всегда обескураживающе.

Я скинул цепочку, впустил незваного гостя, демонстративно заслонил вход в комнату, выжидающе уставился в его кабаньи глазки. Странно, что он был один — обыкновенно, хотя бы Волос его сопровождает. Хотя, впрочем, какой из Волоса-глиста охранник! Когда я с ним, с Михеичем, ещё только столкнулся-познакомился (будь проклят тот злосчастный день!), в его свите-банде крутились штуки три чеченца, но как только вспыхнула война в их крае, они мгновенно испарились-сгинули.

Михеич прикрыл входную дверь, сам, по-хозяйски, запер замок нижний, накинул цепочку, для чего-то, скорячившись, выставив бычий зад, глянул длинно в глазок, удовлетворённо хрюкнул. Повернулся ко мне с уже, как всегда, масленой улыбчивой физиономией. Правда, при улыбке его этой под колючим злобным взглядом становилось сразу смурно на душе.

— Откуда ж это у вас ключи?

— Э-э, да ты и впрямь ничё не помнишь? Сам же мне по пьяни запасные отдал: дескать, возьмите, Иван Михеич, будьте другом, а то помру, никто и в квартиру не войдёт. Неужто позабыл? А-а-а, понятненько — именинничек… Головка-то бобо? Щас подлечим, подмогнём.

У меня не находилось сил спорить с ним и драться.

Борода расстегнул свой безразмерный кожан, выудил из недр его бутылку «Русской». Миллионер этот мафиозный всегда покупает водку самую дешёвую, суррогатную. И откуда же он про день рождения унюхал?.. Впрочем, он, гад, всё уже про меня знает лучше меня самого. Михеич сунул мне в руку бутылку, сдёрнул с плеч куртку, подвесил в шкафу на гвоздь, сверху пристроил неизменную свою разбухшую сумочку-визитку и прикрыл её кепоном клетчатым, клоунским, с нашлёпкой-помпончиком. Затем деловито пригладил клешнями седые космы вокруг мощного сократовского лба, распушил капиталовскую бороду. Я молча наблюдал, дождался, пока кончит он охорашиваться, протянул «Русскую» обратно.

— Я не пью.

— Чего-о-о? Хорош ерепениться-то! С ним, как с человеком, а он — кошки в дыбошки. Давай, давай стаканы — сполосни токо, а то опять, поди, в одеколоне.

Он, довольный подначкой, хохотнул, прошёл в комнату, мимоходом отстранив меня с пути.

— Ого! Да туточки целый банкетище был! Хорошо живёшь, парень, богато. Хотя, ты ж на вагоне сэкономил, я и позабыл. Ну — садись, будь, как дома. Закусь есть, стакашки, гляжу, — в чистой иностранной водке. Всё путём!

Он, опять же по-хозяйски, прошествовал на кухню, прихватил там табурет, вернулся, устроился над газетой-самобранкой, принялся ковырять жёлтыми броненогтями фольговую бескозырку бутылки. Я сел со вздохом на матрас, вылил в свой стакан остатки «Херши».

— Ты чего? — вскинулся Карл Маркс.

— Я не стану пить — бросил, — коротко повторил я.

— Ну брось чудить! Как не похмелиться-то?

— Я пить не буду, — жёстко, с ненавистью проговорил я и залпом хлебнул шипучки.

— Ну, на нет и суда нет. Упрашивать не люблю. Не пойму токо, чего ты, парень, кочевряжишься?

Он набухал себе до каёмочки, выдохнул на сторону из пасти углекислый свой вонючий газ, двумя глотками закачал в себя водку, уткнулся волосатыми ноздрями в ломоть хлеба. Потом, наклонив банку, выловил двумя жирными пальцами невинный пупырчатый огурчик, сладострастно его оглядел, сунул в жернова челюстей и, причмокивая, захрустел-заперемалывал сочную огуречную плоть.

Я молча на него смотрел.

Мерзавец подзакусил ещё рыбой, сжевал кус колбасы, взял, повертел в корявых лапах пустой баллон из-под «Херши», высосал из горлышка остатние капли, вытер сальные пальцы о штаны, полез за сигаретами.

— Ну, вот теперь и погутарить можно. Закуришь?

— Вы же знаете, что я не курю, — я старался говорить ровно, без придыхания, — и в квартире моей вообще-то — ноу смокинг.

— Это чего такое? — задержал он на полдороге зажигалку.

— Это значит, что здесь не курят. Я, кажется, имел уже удовольствие об этом предуведомлять. Так что, Иван Михеевич, вы меня фраппируете тем, что так явно, напоказ, манкируете правилами моего дома.

Висельник бородатый секунд десять таращил на меня зенки и всё же зажигалку загасил.

— Ну ладно — зачал придуриваться. Пойду, уж так и быть, в уборной курну. Да и надо мне по надобности.

Он ушёл в туалет. Я мигом схватил бутылку, прямо из горлышка сделал три больших горячих глотка. Поперхнулся, зажал себе рот. Чёртова водка застряла сразу прямо под кадыком. С полминуты я боролся с ней, пока не протиснул дальше в пищевод. Перевёл дух, вытер слёзы. Эх, все мои вчерашние намерения, решения и планы — насмарку…

Впрочем, почему же? Я ведь пить-напиваться не собираюсь, а без этих трёх живительных глотков мне решающий словесно-деловой бой с Михеичем ни за что не выиграть.

В туалете зарычал сливной бачок. Я глубоко вдохнул три раза.

И — приготовился.

2

 

Михеич, устроившись опять на шатком табурете, сразу ухватил быка за рога.

— Ну, парень, подобьём бабки? Сколь уж ты мне должон — знаешь-помнишь?

— Сколько… тысяч двести пятьдесят, я думаю?

— Ха! Шуточки шуткуешь? Ровнёхонько пятьсот пятьдесят две тыщи и пятьсот рубликов. Вот они, расписочки твои, все туто-ка.

— А пятьсот-то откуда взялось? — кисло усмехнулся я. — Да и вообще — не многовато ли?

— Так ведь, почитай, три месяца ты, парень, на мой счёт живёшь-то — а? И не худо живёшь. Вот и накапало…

— А-а-а, ладно, — брюзгливо прервал я. — Лишние только разговоры. Должен так должен… И — что дальше?

— А дальше-то всё попроще репы пареной будет: возвернуть надо должок-то, да и — разбежимся. У меня свои дела, у тебя — свои.

— Вот что, Иван Михеевич, в кошки-мышки играть перестанем. Я примерно предполагаю, какие гениально-дальновидные планы рождаются-клубятся в ваших талантливых, ваших изощрённых мозгах, так что давайте без обиняков. Итак, что конкретно вам от меня надо?

— Ну, что ж, — деловито построжел Михеич, степенно огладил сивую бороду, — давай по-деловому. Денежки ты мне возвернуть не могёшь. Ждать, пока ты их где-нибудь закалымишь — я не могу, времени нет. А продать у тебя нечего, акромя себя самого да квартирёшки, нету. Тебя, парень, я и за рупь двадцать не возьму: в делах ты валенок, для охранника кулаков у тебя нехватка. Вот и получается, касатик, остаётся одна лишь толечко квартирёнка твоя. О ней и — разговор.

— А если разговор о том, что никакого разговора между нами не получится? Видите ли, милейший, я вас знать не знаю, а расписки ваши дурно пахнущие без печати нотариуса, мой вам совет, — используйте по назначению в сортире.

Откровенно говоря, я не хотел, да и не собирался залупаться, но вот сорвался.

Нервы тоже — ни к чёрту!

Карл Маркс смотрел на меня с выделанным недоумением, улыбка растворялась в бороде, багровая темь наползла на бугристое лицо, глаза сузились. Он вдруг рывком нагнулся, кинул через газету-стол лапу, ухватил скрюченными пальцами меня за горло. Дыхание прервалось. Я захрипел. Михеич поднял-подтянул меня к себе и, глядя в упор в мои вылезшие на стёкла очков глаза, прорычал:

— Р-р-разом убью, сучар-р-ра! Шутки шутковать вздумал?

В последнюю — предсмертную — мою секунду он ослабил железный захват, оттолкнул меня. Я упал на матрас, долбанулся затылком о стену, схватился рукой за изломанное горло. Под зажмуренными накрепко веками наплывали позорные слёзы.

Я сглотнул шершавый ком, вдохнул раз и ещё во всю мощь лёгких, взял стакан, встал, молча прошёл в ванную, наструил ледяной воды, медленно, с болью сделал несколько глотков, посмотрел на себя в зеркало. Всё, парень, шутки кончились! Началась борьба не на жизнь, а на смерть…

Михеич встретил меня настороженным взглядом. Я сел на матрасе по-турецки, твёрдо встретил его взгляд.

— Я вас попрошу больше так никогда не делать. Не надо. Во-первых, это не интеллигентно, а во-вторых, вы можете не рассчитать в следующий раз — а кому от этого польза? Пускай убивать вам не привыкать стать, я это предполагаю, но квартирка-то моя, хвала Богу, ещё не приватизирована, так что…

Боров хотел что-то вякнуть, но я выставил щитом ладонь.

— Минуточку! У нас деловой разговор, а он не по-деловому затягивается. Я к нему, признаться, приготовился. Вот мои условия, от которых я не отступлюсь. Сколько там за мной? Пятьсот пятьдесят две с половиной? Значит так: вы мне сейчас, немедленно, выкладываете наличными миллион четыреста сорок семь с половиной тысяч. Это будет всего — два, как вы выражаетесь, лимона. Я живу в этой своей квартире ещё три месяца, ровно три — до пятнадцатого июля. Затем я квартиру, уже приватизированную, продаю вам или обмениваю и получаю ещё три — всего три — миллиона. И плюс какой-нибудь угол для проживания. Квартира моя по нынешним ценам стоит миллионов пятьдесят — это самое скромное. Думаю, пять лимонов — это по-Божески и вас не разорит. И ещё…

Михеич опять хотел перебить, но я не позволил.

— И ещё: эти три месяца напоследок я хочу и намерен пожить по-человечески, поэтому требую, или, если хотите, прошу поставить в квартиру какую никакую мебель — стол, стулья, диван. Всё равно это ваше будет и вам останется. Я же расписку напишу, что не запачкаю, не порву и не продам. Вот все мои условия.

Я с надеждой впился взглядом в похабное лицо бородатого нувориша: ну, ну же, заспорь, поторгуйся! Оставь мне, да и себе шанс… Однако ж он, посопев, хлопнул ладонью по толстомясой ляжке.

— Чего ж, хозяин — барин. Тем паче, я Валерке намерен квартирёшку твою подарить, а у неё аккурат в июле, шешнадцатого, день рождения-то. Годится.

Он поднялся, протопал в прихожую, вернулся со своей кожаной потёртой сумкой-кошелём, уселся вновь на табурет, вынул запечатанную пачку 50-тысячных, надорвал полосатую обёртку, поплевал на заскорузлые пальцы, принялся отсчитывать новенькие купюры, придерживая сумку локтем. Отслюнявив двадцать восемь радужных бумажек, он глянул на меня.

— У тебя сдача-то будет?.. Скоко это?.. Две с половиной тыщи?..

— Нет, — отрезал я, даже не заглядывая под матрас.

— Ну, нет так нет, — легко согласился доморощенный гангстер, — завернул остатние полусотенные в упаковочную ленту, спрятал в сумку, взамен достал пачку разношёрстных ассигнаций, отделил ещё сорок семь тысяч. Пошарил, меньше тысячной банкноты не нашёл, усмехнулся похабно и вытряс на ладонь мелочь.

— Ну вот, двухсот семидесяти рубликов и не хватает. Простишь?.. Хотя, погодь, я вон бутылку тебе пустую оставлю — триста пятьдесят целковых. Да ещё и магарыч получился мой. Так что — в расчёте. Считай, а потом и расписочку нарисуешь.

Я принял кучу дензнаков, деловито пересчитал, демонстративно просмотрел все полтинники на свет, попробовал на вшивость-фальшивость мокрым пальцем. Нет, пока этот Кырла Мырла со своей бандой фальшивую монету не чеканил.

Я сунул капиталы под матрас, накорябал, подложив под листок бумаги его сумку-кошель, докУмент, дождался, пока Михеич хлебнёт-обмоет сделку, наотрез опять отклонив собутыльничание, проводил его к выходу. Уже закрывая за ним дверь, я предупредил:

— Надеюсь в эти три месяца вас не видеть, не встречать. Знаю — присматривать будете, но в гости больше не пущу — и не стучитесь. Кстати, и замки завтра сменю.

Этот вонючий новый русский не успел ничего хрюкнуть в ответ, как я захлопнул дверь.

Потом быстро прошёл в комнату, решительно ухватил за горло мерзкую бутылку с остатками паршивой водки, отнёс в ванную и вылил всё до капли в раковину.

Травись ты ею сам, козёл сивобородый!

 

3

 

Первым делом я добросовестно умылся и выскоблил зубы.

Хотелось ещё испить освежающей водицы, но я изо всех сил себя сдерживал. Затем отыскал под матрасом клочок газеты с телефоном, давно уже сохраняемый, набрал номер. Ответил мужской голос:

— Вас слушают.

— Здравствуйте! Скажите, это — «Оптималист»?

— Да, это клуб «Оптималист». Что вас интересует?

— Будьте добры: когда у вас следующий набор и сколько всё это стоит?

Мужчина нисколько не удивился сумбурности вопроса, охотно ответил:

— Следующие занятия начинаются у нас в среду, девятнадцатого, в шесть часов вечера. Родственников мы приглашаем накануне, во вторник, также к восемнадцати ноль-ноль. Курс на сегодняшний день стоит сто пять тысяч. Вы родственник или?..

— Спасибо, — прервал я, — до свидания.

Ну, вот и слава Богу, что не с сегодняшнего дня. Значит, я осуществлю-таки мечту идиота — опохмелюсь напоследок по-царски, по-королевски.

Я скидываю домашние портки и затрапезный свитеришко, пристёгиваю-прилаживаю на место протез в светло-жёлтой лайковой перчатке, которая, увы, уже потёрта и замызгана. Ничего-ничего, теперь финансы появились, — обновим-заменим. Костюм парадно-выходной у меня, само собой, не шибко моден, но вполне опрятен. В трезвом человеческом виде, вот как в это утро, я появляюсь на людях только в нём.

Впрочем, про человеческий вид — это я перегнул. Облик мой, конечно, страшен — в зеркало смотреть неохота: курдюки под глазами, по впалым щекам вновь проклюнулась щетина, космы нестриженые и плохо мытые уже по ушам свисают, усы какие-то прокисшие

— Э-э-эх, гадина ты гадина! — говорю я сам себе с укоризной и ещё раз убеждённо выдыхаю. — Всё! Чёрт меня побери — всё!

Накинув плащишко, обувшись и прихватив старую спортивную сумку, я выбираюсь из своего логова. Лифтом я давно не пользуюсь — чего ж дышать на соседей-попутчиков перегаром, да и застревает он то и дело без причины. Спускаюсь по лестнице. Тут запахи витают-клубятся пошибче самого тошнотного перегара: подъезды в доме нашем идиотском выходят прямо на улицу, без дверей, так что по лестницам справляют малую и большую нужду все, кому не лень.

Я выхожу на белый свет, на апрельское безудержное солнце. Дом наш громоздится в самом центре города. По радиусу, буквально в двух шагах — вокзал, рынок, облбиблиотека, университет, театр, местный Белый дом, два ресторана, памятник великому вождю, барановский пешеходный Арбат, именуемый здесь улицей Коммунистической. Короче — центр города. Хотя из окон моих, кои смотрят во двор, виднеется панорама частных хибар, особнячков и усадебок с садами, огородами, гаражами, сараями и стайками.

Таков уж этот город — Баранов.

В последнее время я всё реже и реже выбирался на улицу и особенно не любил выходить из дому с утра, когда в организме всё перекручено, зыбко, надломлено и шершаво. В этот раз три воровских глотка водяры взбодрили меня, но всё равно недостаточно. Идти тяжело: и координация движений развинчена, походка неловкая, напряжённая, плетущаяся, да и всё мнится-кажется, будто каждый встречный-поперечный поглядывает-смотрит на тебя с больным интересом, с недоумением, насмешкой.

И особенно, конечно, ненавистны в этакие минуты знакомые лица и физии. Раньше у меня очки были фотохромные, темнели на свету, и я чувствовал себя чуть защищённее за ними, безопаснее. Да вот с месяц тому, как раз последние мартовские заморозки ударили, — размозжился прямо лицом о застывшую лужу. Хорошо, ещё глаза целы остались, а то бы и вовсе круглым инвалидом заделался. Ну, а эти старые запасные очки, тоже, разумеется, неспроста треснули.

На этот раз, слава Богу, знакомых рож я не встретил. Пересёк весь рынок. Сквозь толпу прямо-таки пробираться надо — словно бы и не рабочий день. Впрочем, давно уже никто у нас не работает: все — такое впечатление — превратились в торгашей и покупателей. Орут цыганки, предлагая свитера, косметику и сигареты. Вопят местные барановские бабы в засаленных маскхалатах, уверяя, будто в их облупленных бачках лежат горячие, да ещё и — вот уж умора! — мясные беляши и чебуреки. Говорливые золоторотые мужики черномазые просят-требуют табличками на животах и голосом ещё и ещё золота. Вот такому же скупщику хапужному отдал-отдарил я год назад задарма, за гроши буквально обручальное бесценное кольцо жены…

Чем только не торгуют на рынке: дрожжами, газетами, баночным кофе, семечками, сникерсами, рыбой сушёной, часами, пивом… И кругом — фрукты, фрукты, фрукты. Вот уж несомненный плюс дурацкой перестройки! Эх, как же я люблю, как я обожаю яблоки, груши, апельсины, лимоны, как я хочу каждый день обжираться бананами, киви и манго, как я мечтаю каждодневно съедать на завтрак целый ананас!..

В моём сибирском детстве и отрочестве, в моей студенческо-московской полуголодной юности, в моей проклятой запойной молодости я не доел, не добрал страшное количество фруктовых витаминов.

Страшенное!

Но ничего-ничего, теперь наверстаем-облопаемся. И хотя дома ещё оставалась парочка бананов, я, не откладывая дела в долгий ящик, свернул к ближайшему торговцу райскими плодами, молча схватил крайний увесистый ананас за зелёный чуб, взгромоздил на весы. Торгаш, высокий холёный парень — в тёмных очках, с золотой фиксой меж сочных губ — лениво глянул на меня сверху вниз.

— Тут, без малого, на восемнадцать штук.

Я, опять же молча, сгрузил панцирно-ребристый заморский плод в сумку, достал из брюк мелочь, кинул на весы две 10-тысячные бумажонки и, даже не взглянув на реакцию ананасного купчика, пошёл прочь. Мразь! Двух стихов Пушкина наверняка не помнит наизусть, а смотрит Александром Македонским.

В супермаркете — первом и единственном в городе — народу толпилось немало, но раскошеливались редкие: цены здесь не то что кусались, они жалили сердце покупателя позлее сколопендры, скорпиона и гюрзы. По крайней мере, преподавателю института с окладом в 140 тысяч, литератору-неудачнику или, тем более, безработному ловить здесь нечего, в этом торговом Вавилоне.

Я прошагал прямиком в тот отдел, где уже не раз давился слюной, забредая сюда на экскурсию в поддатом состоянии. Все мои мечтательно-вожделенные товары покоились-красовались на витрине, отпугивая барановцев бесконечно-наглым рядом нулей на ценниках.

Продавщица — размалёванная проститутка в фирменной голубой униформе, скрывающей лишь треть её телес, равнодушно смотрела сквозь меня, думала свою куцую думу.

— Девушка, будьте любезны…

Она вскинула удивлённо выщипанные бровки, обмерила меня взглядом с ног до головы и обратно, прищурилась на поношенный мой светлый плащишко.

— Значит, так, — невозмутимо приступил я к делу, — для начала завесьте мне, пожалуйста, парочку угрей.

Дива размышляла целую минуту. Я буквально слышал поскрипывание и шелест в её маленькой птичьей головке. То ли, мучилась она, заведующую крикнуть, то ли охранника, то ли попросить алкаша этого деньги вперёд показать?..

— Милочка, — повторил я, — завесьте мне две рыбки копчёных, вон тех, датских, по сто двадцать три тысячи семьсот пятьдесят рублей за килограмм. Только, будьте уж так добры, выберите покрупнее — я люблю сочную рыбу.

Девица более-менее наконец уравновесилась, выудила из витрины-холодильника двух змеевидных угрей, запакованных в хрустящий целлофан, потюкала маникюрчиком по клавишам электронных весов: выскочила яркая цифирь — 49 500. Она сняла драгоценные рыбины, положила-спрятала за весы. Вот ведь какая!

— А теперь, красавица, выберите мне ещё и парочку омаров, вон тех, из Канады, — опять же покрупнее, покрасивше. Омары ведь чем толще, тем вкуснее.

— Они все одинаковые, стандартные, по триста пятьдесят грамм — там же написано, — провяньгала супермаркетная гёрл.

— Ну, что ж, давайте стандартных, раз таких в ихней загнивающей Канаде штампуют, но тогда — три. Да — три штуки.

Три красных и тоже запечатанных в прозрачную упаковку заокеанских рака потянули — матушки светы! — на 131 тыщу и легли рядышком с угрями за щитом весов. Мамзель намакияженная уставилась уже даже с каким-то любопытством на меня. Сзади столпилось уже и пять-шесть зевак.

— Тэ-э-эк-с… Ну и теперь под такую закусь надо и пивко выбрать. Какое, хозяюшка, вы порекомендуете?

— Ну, я не знаю… — протянула та, — у нас всякое пиво импортное, сертификатное. Вот хоть «Бавария» — баночное… Возьмите, оно самое дешёвое.

— Цена товара, милая моя, абсолютно меня не интересует. А подайте-ка, будьте добры, во-о-он тот вместительный сосуд за двадцать одну тысячу.

О, я давно уже приглядывался к этому двухлитровому пластиковому кувшину со светлым английским пивом «Монарх». Неужто наконец-то я его испробую!

Девушка-раскрасавица — я, уже опьяневший от процесса траты денег, да и в предвкушении похмельного пира стал вмиг благодушным и мягким, — девушка милая подбила бабки, подняла на меня недоверчивые свои воловьи очи.

— С вас двести одна тыща пятьсот рублей.

— Ох уж эти пятьсот рублей — никуда от мелочёвки не денешься, — добродушно ворчнул я, хотя сердчишко, по инерции, дрогнуло.

Но я вальяжно достал свои капиталы, широким жестом швырнул на весы четыре полтиничных купюры, а сверху ещё и две тысячных бумажки.

— Сдачи, девушка, не надо — жвачку себе купите с неизменно устойчивым вкусом, — сказал я и, укладывая деликатесы в свою затасканную сумку, добавил: — Только прошу вас, улыбайтесь почаще — улыбка вам очень к лицу.

Она, глупышка, посмотрев купюры на свет, и впрямь растерянно улыбнулась, а потом вдруг помахала мне ладошкой: мол, чао! Я рассмеялся, в ответ вскинул протез — но пассаран!

И, довольный, направился нах хаус, устраивать шикарный праздник опохмеления.

Прощальный праздник!

4

 

Сознаюсь, поступил я не весьма хорошо.

Да что там говорить — плохо я поступил, дурно, предательски. Я не позвал друга Митю на английское пиво. Нет, я хотел-намеревался звякнуть земляку, даже трубку изолентную снял с треснутого аппарата, но тут меня остановила здравая мысль: если Митя придёт на великобританское пиво (а он придёт, он прилетит, можно не сомневаться), то пивом, само собой, дело не обойдётся, а мне этого совершенно не хотелось.

Так что я сказал мысленно другану Мите «прости!», отвинтил крышку с импортной посудины, набухал в стакан густой ароматной жидкости, секунды три, а то и все четыре любовался пористой пеной — настоящей пивной пеной, клубящейся над стаканом, — и выцедил заламаншский сладко-горький напиток маленькими сладострастными глоточками.

У-у-ух, ну и блаженство!

Когда-то, когда импортное баночное пиво только-только ещё появилось у нас и только в Москве, я длительное время ходил вокруг да около, пока, наконец, не махнул рукой на нищенскую свою скупость и не купил банку «Гёссера». Стоила она по тем временам невозможно сколько — дороже водки. На вкус же пиво хвалёное забугорное оказалось водянистее нашего «Жигулёвского».

Уже в последнее время я покупал раза три вынужденно, с похмелюги, баночное пойло, и каждый раз это действительно оказывалось препаршивое пойло. Так что первые глотки вот этого английского эля я делал с опаской. И тут же я понял-ощутил наконец — что такое настоящее пиво, хотя выхлебал за свою жизнь жидкости под этим названием целый Байкал.

А уж когда я отпилил тупым ножом круглый пластик копчёного угря, да потом опять заглотил стаканчик пива, да затем взялся потрошить аппетитного омара — у меня зазвенели-заиграли все фибры души и все фиброчки советско-пролетарского желудка. Эх, так бы всю жизнь — фирменное пивко да марочное винцо с доброй закуской, тогда бы и мучиться-завязывать не пришлось. Да куда там! Хорошо бы хоть на этот раз удержаться от продолжения, остановиться, как наметил. Впрочем, судя по этикетке, этот эль с Туманного Альбиона по градусам не уступал сухому вину, так что кайф я словлю в полной мере и с лихвой.

И тут, не успел я обсосать одну омарью клешню, в дверь дробно постучали. Кого же это чёрт принёс? Автоматически, без раздумьев, я прикрыл датских угрей и канадских омаров краем газеты, придавил пустой банкой из-под огурцов. Ананас и пиво спрятать было некуда.

Стук повторился — слабенький, но настойчивый и длительный. Я со вздохом пошёл открывать. Очки я забыл прихватить, но всё же углядел через глазок в полумраке коридора женскую фигуру, одну. Ещё супружница, бывало, ругала-костерила меня за то, что я распахиваю настежь двери неизвестно кому. Но я так и не приучился осторожничать с цепочкой, тем паче, когда за дверью — дама.

Открыл. Валерия. Она с неуверенной размытой улыбкой смотрела на меня.

— Можно? Я на минуту.

— Ну, раз на минуту — проходи, — буркнул я и, пропустив её в прихожую, выглянул на всякий пожарный в коридор. Никого.

— Что это вы сегодня поодиночке приходить вздумали? — ещё неприветливее пробурчал я, запирая дверь.

— Так он уже был, был у вас?

— Кто — он? Михеич был, а Волос ваш, поди, ещё сны похмельные досматривает. Попозже, видно, припрётся — раз пошла такая катавасия.

Валерия застряла у порога, смотрела на меня своими кошачьими глазищами, ждала.

— Ну, здравствуй, коль пришла, проходи в горницу.

Валерия расстегнула плащ, но снимать не стала, прошла в комнату, пристроилась на табурет, нагретый ещё утром Бородой, оправила короткую пышную юбку, сняла сумочку с плеча, прижала на колени. Колготки её прозрачные, донельзя выставленные, тревожили невольно мой близорукий взгляд. Да и вообще рядом с девахой этой вполне можно было стать косым, ибо и полная грудь её из-под щедрого выреза цветастой кофточки притягивала мой голодно-холостяцкий взор. Притом, лифчики Валерия, как я давно заметил, не признавала, так что при малейшем её наклоне картинка получалась ещё та.

Я, впрочем, нацепил на нос очки.

Что ж, скрывать не буду: эта особь мафиозная с первой ещё нашей встречи принялась помимо моей воли подогревать мою кровь. Особенно привлекал-поражал в ней контраст между вызывающей, яркой, проститутской внешностью и тихой, плавно-скромной, полусонной манерой держаться. Притом лицо она имела не стандартно-кукольное, совсем нет: зелёные, как у той Тони-лимитчицы, распахнутые глазищи, вздёрнутый носик, толстые, прямо-таки африканские губы, светлые крупные веснушки, обильно усеявшие нос и пухлые щёки, а светло-каштановые, с рыжинкой волосы она, против моды, свободно распускала по плечам.

— Пиво будешь? — спросил я. — Английское.

— Буду, — она облизала пунцовые губы.

— Тогда иди, сама стакан сполосни. У меня — самообслуживание.

Пока она ходила на кухню, я покромсал одного угря, омаров же выуживать из-под газеты не стал.

Валерия отхлебнула глоточек, другой, третий, закатила глаза.

— Ой, какая прелесть! Не то, что наше — даже бутылочное.

— Девушке неприлично разбираться в пиве, — угрюмо сказал я, выхлебав свой стакан.

Гостья смотрела на меня, пытаясь понять — шучу я или нет. Мне не хотелось возбуждаться. Я снял очки, положил рядом с собой на резину.

— Ну, так какое у тебя дело?

Я собрался вовсе построжеть, но какая-то барабашковая сила заставила-таки меня перегнуться и вновь хлебосольно наполнить её стакан. В голове уже приятно пошумливало — пенился пиво-хмельной прибой.

— Рыбку-то, рыбку попробуй.

Валерия взяла протянутый мною кусочек угря, но не откусила.

— Я… я, Вадим Николаевич, предупредить вас хотела… Не берите больше денег у Ивана Михеевича…

Валерия упорно смотрела на свои розовые коленки.

— Почему же? Я деньги люблю, у меня их нет, а Михеич — человек добрый, щедрый, меценат. Почему бы и не одалживаться у него?

— Не надо… — почти прошептала Валерия. — Это очень опасно…

— Скажи, — вдруг спросил я, — тебе нравится моя квартира?

Она с недоумением глянула на меня, осмотрелась вокруг, вздохнула:

— Грязно очень, запущено.

— Ну, грязь — дело не вечное. А так, вообще — ты хотела бы здесь жить?

— С вами? — распахнула она ресницы.

— Почему со мной, можно и без меня. Просто жить и всё.

— Я вам правду говорю, — как-то жалобно, совсем по-детски протянула Валерия. — Иван Михеевич шутить не любит. Он очень… сильный человек. Не берите у него деньги…

— Валерия, забываю всё спросить: тебя родители как в детстве звали — Валерой?

— Нет — Валей, — улыбнулась светло она. — Это мне отец имя придумал, в честь кумира своего — Валерия Ободзинского, а потом и сам не рад был. Валей называли — и он, и мама.

— Да-а, Валерий Ободзинский был певец что надо! А вот с Михеичем, Валя, мы между собой сами разберёмся — не встревай. И вообще, зачем и почему ты с ним? Вы что — вместе живёте?

— Нет, не вместе… — она смотрела всё на коленки. — Я одна в домике живу, в Пригородном…

— Но ты живёшь с ним, спишь? — я почему-то злился всё надрывнее.

— Он… он меня выкупил… Меня в карты проиграли, а он выкупил… Пятьсот тысяч заплатил — ещё в прошлом году… Большие деньги…

От её слов пахнуло чем-то удушливым, смрадным. Боже мой, ведь этот киношный мафиозно-уголовный параллельный мир действительно совсем рядом, тут, вокруг. И попасть в него — один шаг, один только неверный заплетающийся шаг.

— Не хочу, не хочу, не желаю знать никаких подробностей! — прервал брезгливо я. — Скажи только, а что тебе от меня-то надо — а? Ну, чего ты вот сейчас припёрлась? Я хочу, я желаю, — всё выше поднимал и утоньшал я голос, — чтобы вы все оставили меня в покое! Все! До единого!

Я набухал прыгающей рукой пива в стакан и залпом заглотнул. Валерия посмотрела на меня исподлобья и вдруг выдохнула:

Как много может человек,
Когда он полюбил –
Любить и жить хоть целый век,
Казалось, хватит сил…

 Мало сказать — я обалдел. Я онемел, я потерял дар речи, я олигофренно выпучил на гостью глаза. Она пошарила в сумочке, вынула белую книжечку-брошюру — мой единственный отдельный сборничек стихов «Четвёртая тризна», который только-только выпустила местная издательская фирма писателя Алевтинина «Книжный трактир».

— Я вот купила на днях, прочитала… Мне очень, очень, Вадим Николаевич, ваши стихи понравились. Сейчас всё больше заумь какую-то печатают, белиберду — даже без рифм, без смысла… А такие стихи, как у вас, я очень люблю. Я и не знала, что вы поэт…

— Ну, какой там поэт, — махнул я небрежно рукой, но голос мой предательски дрогнул. — А скажи: почему именно эти строки ты сейчас прочитала? Почему эти?

— Я могу и другие…

— Не надо! Всё это чушь. Всё это — старьё. Я уже давно стихов не пишу — выздоровел… Так что — не будем бередить старые раны, — я странно взбодрился. — Давай-ка ещё пивка дерябнем, а? Ты не опьянела? Нет?

Чёрт, как бы глупостей не натворить! Я чувствовал, что сам уже плыву довольно хорошо. Надо не омаров доставать, а — выпроваживать её, пока соображаю. Я наполнил стаканы, поднял свой.

— Ну, на дорожку, как говорится?

Она как-то странно, как-то томительно длинно глянула на меня, выпила пиво, показав мне белое пульсирующее горлышко, утерла губы платочком и, уже вставая, спросила-попросила:

— А вы не подпишете мне книжку вашу?

— Давай, — усмехнулся я, — только ручку искать надо.

— У меня есть, есть, — заспешила Валерия, отыскала в сумочке фломастер.

Я взял и, прижав «Четвёртую тризну» протезом к колену, накорябал чёрным безрадостным цветом на обороте обложки: «Валерии, красивой девочке, губящей свою судьбу, с надеждой, что она очнётся. Автор. г. Баранов. 1995 г.»

— Только сейчас не смотри, потом, — сказал я, протянув ей мои поэтические вздохи, — А сейчас, извини, у меня дела.

Она покорно кивнула головой, плавно, глянув в зеркальце, мазнула по губам помадой, упаковала сумочку. Я проводил её до двери. Уже на пороге она всё же спросила:

— Он сегодня опять дал вам деньги?

— Ва-ле-ри-я, — жёстко остановил я, — это мои заботы. Не омрачай свои нежные мозги. Прощай!

И я почти вытолкал её прочь. Тоже мне — будет корябать душу! Да и — чёрт меня побери! — в голове распухло и заполонило всю черепную коробку лишь одно желание…

А — ладно! В самый наипоследний разочек, до среды просплюсь…

Я прямо так, в домашнем тряпье и без плаща, прихватив лишь сумку, выскочил из дому, промаршировал двором к соседнему гастроному, закупил бутылку своего любимого пьянящего напитка «Рябина на коньяке» и пять бутылок «Барановской» — завтра буду отмокать.

Дома я эль англицкий пока отставил в сторону, принялся потягивать «Рябину», подналёг на колбасу и сыр, не чувствуя их вкуса. И всё — думал, думал, вспоминал. Эх, как разбередила мне душу своими, вернее — моими стихами эта малохольная бандитка. Дурацкими стихами!

Мало им убить человека, они ещё в душу хотят к нему залезть, потоптаться там.

Негодяи!


<<<   Часть 1. Гл. IV
Часть 2. Гл. II   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru