Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 9 (май 2010)

Содержание

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

Проза

 

Владимир СЕЛИВЁРСТОВ

 

 

ВОЕВОДА БОБОРЫКИН

 

Исторический роман

 

(фрагмент)

 

 

С Божьей помощью

 

Роман Фёдорович занемог, напала трясея, охолонул, видно. Лёжа под чёрной овчиной, попивая отвар травяной душицы с чабрецом, думал неотступно всё о том же новом городе. Строить с Богом, значит, по Божьим дням иметь готовность сверять, просить благословение Господне. Решил Боборыкин на Прощёное Воскресенье заложить главенствующую Московскую башню, срубить первые десять венцов дубовых, дальше легче пойдёт, сосна, она мягче. Водрузить на начало хоть три пушки, ведчики грозят татарским отрядом; в степях у Савалы видано: сотни три-четыре рысью проскакали. Место для башни выбрано самое высокое, окрест вёрст на десять видно будет. Боборыкин усмехнулся своим мыслям. Да, праздники православные, наши будни работные. На Благовещенье святой Богородицы ров с южной стороны рыть. На Вербное воскресенье государев двор, воеводскую и съезжую избы рубить будем.

Нынче Пасха на 23 день апреля упала. Пусть народ погуляет, отдохнёт от трудов непосильных, а на следующий день Водяную башню проезжую почнём, а там очередь до Хопёрской и Козловской недалеко. Обе сквозные, да не забыть бы захабы, без них тяжко придётся при приступах. Разбойные так прямо и просвищут через ворота, безо всякой заминки в острог.

Февраль к концу завернул злые морозы. Мстил за близкую смерть. Крытые войлоком, выстланные медвежьими и волчьими шкурами большие воеводские сани, запряжённые в четвёрку рабочих мохнатых битюгов с широкими разлапистыми копытами, не проваливались по глубокому насту, потрескивающему и поскрипывающему под ними. Лучшие земельные знатчики Киреевский Григорий и Иван Нос везли Боборыкина на место, где должен быть заложен крепость град Тонбов.

Киреевский по давней привычке приставал к Носу:

— Ты, Ивашка, сколь я тебя знаю, всё норовишь баклуши бить. Всю жисть ешь, пьёшь, спишь и в нужнике сидишь.

— Я на Благовещенье на свет появился, кады и птичка гнезда не вьёт. Ты что, против Бога призывщик?

— Не-а, против Бога и царя идти, всё одно, что против ветра… сам себя обольёшь.

Битюги, покрытые инеем и паром, похожие на библейских чудищ, стали, выбившись из сил.

— Скатывайся на Цну. Хоть и подале чуток будет, зато доедем наверняка. Тока глядай, где полыньи, знать там и омуты. Где льда нету, там крутит, в тулупах камнем ко дну.

Ледовый путь пошёл веселее. Скользину прикрыл уже лежалый снежок. Вот где пригодились подковы с шипами, вгрызались в лёд, брызгались острыми радужными льдинками.

У Боборыкина внутри тоже зажглась радуга радости. Весь окружающий мир превратился в огромный сияющий храм. И спутники его, кряжистые мужики, воняющие рыбьим жиром, коим мазались от холодов и принимали вовнутрь, преобразились в добрых хороших друзей, желающих ему, как и он им, всякого блага и успеха. Такие редкие промежутки внутреннего и внешнего равнопорядка приходили к нему обыкновенно перед большими и хорошими событиями или вестями.

От чрезмерности чувств вынул из обитого, покрывшейся малахитовой изморозью, медью сундучка кожаную флягу.

— Ну-ка, сыскатели мест счастливых, хлебните-ка глоток радости за успешный день нынешний.

Киреевский с Носом смекалисто и догадливо переглянулись, заулыбались, потянулись сразу оба за сосудом, столкнулись руками, замешкались, рассмеялись. Пополудни въехали в вековой сосновый бор. Сверху стала спускаться густая синь, снег отемнел. Вечер подобрался незаметно. Вместо неяркого солнца появилась белая улыбчивая луна, бросившая тень даже и на малые сугробы. Мороз покрепчал, кусал незлым псом руки и уши.

Путезнатцы доложили воеводе:

— Вот тут, Роман Фёдрыч, и есть то место, о коем в царском указе сказано, и где тебе велено город построить. Помнишь? «От Шацкого в двух сотнях вёрст на Поле на реке Цне, на устье речки Липовицы на крайнем сельце мордовском Тонбове». Тута она рядышком, завтрева развиднеется, сам увидишь.

Боборыкин потянул носом:

— А вонь такая откуда? Будто болото рядом обширное и гнилое.

— Тута все места низменные, топкие, солончаковые. Потому и названо мордвой село Тонбов, топь, место сырое, вязкое, болотистое.

Заночевали у старого мордвина, ещё крепкого, ловкого в движениях, с огнём в глазах, встретившего не подобострастно, но радушно. Пропуская в холодные сени, сказал коротко с достоинством:

— Проходите в избу, гостями будете.

Кинув глаз на одежду Романа, определил:

— Никак самого воеводу Бог принёс? Чужаков в лесу не встренули? А то повадились тут пришлые приблуды озоровать по трактам. Днём спят, а ночью промышляют добычу. Вы я, смотрю, малым числом большого чина возите.

— А что за люди завелись?

— Я сам-то издаля видал. По тому берегу прошли пеше, но с лошадьми. Кони, видать по обличью, ногайские. А пахнут татарами. Может, донцы, а может, царицынские. Со староордынского шляха забрели по дурости. Кого тут грабить? В иной день и человека не встренешь. Иль со старой сакмы татарской сбились. Они там теперя друг дружку колошматят почём зря.

Боборыкин оглядел просторную горницу.

— А ты домовладыка-то добрый. Терем отгрохал, враз и не обойдёшь. Похвались-ка домом с двором. Люблю избы смотреть. Ка-
ков дом, таков и хозяин.

— Спробуй, отгрохай. Пять лет топором махал с сынами. Оба ныне в стороже уж как второй месяц. Скоро вертаться должны. Если не ухандокают их тама ногайцы иль казаки. А дом обыкновенный, у нас в деревне все такие. Особо хвалиться нечем. Похвальба, не похлёбка, к одному ведёт, к посрамлению. На похвальбе жить — битому быть.

Воевода при качающемся свете чадницы вгляделся в скуластое лицо.

— Вроде ты и лесной жилец, а мудроты побольше, чем у подъячего приказного. Грамоте умеешь?

— Нет, не привёл Господь выучиться.

— А скажи, кто сильнее — живой или мёртвый?

— Мы все пока живы, бессильны и немощны.. А мёртвые, им всё нипочём, они всё могут. Непобедимы и могучи. Кто может из живущих с царём Иоанном Грозным сравниться? Никто, и близко не видать…

— Ты, мордвин, не много ли глаголить взялся? Тебе ли о царских особах рассусоливать? Расскажи-ка лучше, какие тут у вас погоды? Сушь ли или мокрота больше? Часто ль дождь льёт, а может, солнышко чаше проглядывает? Много ли болот в округе? Замерзают они на зиму?

Мордвин долго и обстоятельно отвечал, а в конце добавил:

— Речицы тут Липовица и Тонбов, обе чистые, ровно слеза, но мелкие. Бьют из ключей и родников. Летом холодные, аж зубы заходятся, а зимой тёплые, лёд не становится.

Прощаясь на следующее утро, воевода возразил на вчерашнее:

— Нет, мордвин, жизнь, она, как малина, никогда не наешься, а у смерти и оскомины нет.

И бросил стрельцу-вознице:

— До Цны доедешь, правь по руслу в обратную сторону.

Ночь он провёл бессонно, в избе, хоть и показалось чисто, а клопы попались злющие и ядовитые, кусались больно и чеснотно. Плоские эти твари живучими оказались, будто из железа сотворёнными, как ни дави, а уползают живыми. Среди этого ночного кровавого сраженья прибластилось Роману место, которое миновали вчерашним днём, где сани на скользком льду занесло чуть не вперёд лошадей. Бросился ему в глаза берег крутой, Цной и другой речкой омываемый.

Через час примчались. Посреди реки темнела большая полынья.

— Ключи, видать, тёплые. Что за речка?

— Стюденец. Она тут недалеко из родника зачинается.

Левый берег Цны вздыбился над рекой на две-три сажени не меньше, надвигаясь почти отвесно. Забраться на него трудом было немалым.

За три дня Боборыкин со спутниками, проваливаясь по колено, а где и по пояс, исползал всю округу. От Цны в двух верстах воевода внезапно ухнул под снег по плечи. Киреевский с Носом едва успели вытащить утопца. Снег под ним тут же наполнился рыжей водой. Муторно понесло болотным духом.

Нос пояснил:

— Тут под снегом речица малая, а может, и ручей — по карте Чумарсой зовётся. Начало берёт в пяти верстах к западу. Из-под земли со ржой железной вытекает.

На четвёртый день растеплелось. Сверху заслезилось, снизу захрумтел мокрый снег. Стрельцы на радостях запекли в глине, приправив шафраном, чесноком и лаврушкой, лодыжки прирезанной занемогшей лошади. На пушке, раскаленной в костре, испекли ржаные оладьи. Запахи еды обнимали, гнали слюну.

— Город не из брёвен, а из людей творится. Будут люди, будут и брёвна. Эй, Киреевский! Всем по чарке из моих запасов, — распорядился воевода.

Мёрзлое серебро рюмицы с золотой насечкой, подарок князя Барятинского, ожгло, налипло на кожу, а ледяная водка ошпарила горло, огненным шаром покатилась по телу. С голодным ожесточением вонзил зубы в парную красную мякоть, Боборыкин не увидел, а скорее почуял многой ратной привычкой, но совсем увернуться не успел, стрела выбила у него из рук кусок конины, пробила овчину душегрейки и застряла между колец легкой нательной кольчужки.

Валясь на бок в глубокий сугроб, заорал что было мочи:

— Падай! Падай! Глядай! Поберегись!

Оглядевшись, никого не увидел. Только чистое поле и дальний лес на том берегу Цны. И лишь поднявшись, узрел десятка два всадников, быстрым галопом уходящих по льду в сторону Староордынского шляха. Льдинки порскали из-под копыт маленьких мохнатых степных лошадок, почти метущих лёд чёрными гривами. Но вот все они внезапно остановились, как вкопанные, повернулись в сёдлах в его сторону, выхватили из-за спины луки, натянули их, и Роман услышал свист приближающихся стрел. Они прилетели с неба метко, два стрельца не успели увернуться и завыли от боли, ухватившись за белое оперение стрел, вонзившихся одному в плечо, другому в ногу.

Стрельцы успели поставить пищали на рогатки и выстрелить по крымчакам. Им вдогонку завыли, запищали железными осами пули, и двое всадников покатились, закрутились на скользком льду. Один из них выбрался из-под убитой лошади и на бегу вскочил сзади подоспевшего товарища.

Донцы с гиканьем и свистом понеслись вдогон, хотя знали: зимой по снегу татар не догнать. Копыта их лошадок пошире чем у донских жеребцов, а легче они на несколько пудов.

Боборыкин крикнул стрелецкому голове:

— Прокопий, бери своих и шементом через Тезиков мост на старый шлях. По следам на дороге настигнешь их верст через двадцать. По твёрдому мы порезвее. А ежели следов не обнаружится, поставь сторожу тайную. В полон не брать. Сам знаешь, они своих не выкупают и на русских не меняют, Ну, с Богом. Разведчиков за версту держи, не меньше, — и уже вдогон, чтоб слышали все, крикнул. — Падалища в лесу оставляй, а шапку с каждого привези. За голову по полтиннику.

Воистину воинскому человеку собраться, что голому подпоясаться. На поясе в сумке пороховница, пули свинцовые, сабля. За поясом кистень, шестопёр и нагайка.

Повалил тяжёлый мокрый снег. Пока добирались до убитого татарина, труп покрылся белым саваном.

— И хоронить не надо. Занесёт, летом раки по кускам растащат. Они утоплых любят.

У лошади заряд вошёл прямо в белую звезду на лбу, она не успела и глаза закрыть. Они, ещё прозрачные, незамутнённые смертью, смотрели на мир, уже ничего на видя, но, казалось, животное следит за пришельцами, силится подняться, но не может.

Прокопий вытащил изо рта уздечку.

— Глядай, мундштук-то непростой, с наплывом и серебряный. Всадник-то не простым был. Десятский, а то и сотский. У них, у начальных людей, в поясе ярлык зашит. Ну-ка, Петро, обыщи его.

Ярлык нашёлся в кожаном мешочке, подвешенном к сабле. В нём лежала метка из трёх кинжалов в круге из двух полумесяцев.

— Ого, надо воеводе показать, он в этих знаках мастак разбираться.

— Сын это темника ордынского. Татары эти с астраханской орды. Я там был с послом постельничим Трубецким. Отныне отец сему месту и людям тутошним мстить будет, пока жив. Кровники мы его теперь. Пока нашу кровь не пустит, сыновья ему покоя не дадут. Помните! Как он только попал сюда? Вроде не место знатному человеку в шайке лесной.

Боборыкин такой вести тоже не обрадовался. Крикнул в толпу:

— Тришка! Ко мне!

От съезжей подхватился рысцой здоровый дядька в огненно-рыжей бороде. Подбежал и застыл, брякнув саблей о кистень.

— Я, Роман Фёдрыч, тута, как тута.

— Зарыть мурзёнка во льду и сторожу выставь. А как с выкупом приедут, враз ко мне, не мешкая. Ежели уведаю кто за спиной торг за сынка ханского вести станет, того лазутчиком на Дон пошлю, к казакам.

У самого входа в землянку обернулся:

— Всю рухлядь князька Никишке Струкову за меткую стрельбу. За то, что в такую мокрень пороховницу и трут сухими хранит.

Стрельнул глазом в сторону стрелецкого головы.

— Кто стрелу поймал, прострел медвежьим жиром залить и настоем травяным поить, пока струпья не отвалятся. Видали, как у басурманов стрелы летят по кривой? Кто повторить сможет, тому ефимка в награду.

Землянка грелась костром, горевшим в яме, обмазанной глиной. Огонь держался постоянно сторожевыми стрельцами, отчего земляной пол нагрелся. Дыма почти не было, хорошая тяга выдувала его в дыру в потолке. Дрова догорали, подёрнувшись сонным пеплом, но рубиновое сердце костра ещё жило.

Стольник устало повалился на расстеленный волчий тулуп, обнявший теплом. И вправду волки самые горячие и добрые звери — когда сытые до отвала. А столь волков в здешних лесах — нигде видеть не приходилось, ни в Муромских, ни Владимирских.

Боборыкин зазвонил в серебряный колоколец.

— Стряпчего ко мне, бегом!

Подьячий Флегонт Чуркин появился незамедлясь, подтвердив талант ведать замыслы и умыслы воеводовы, появляться чуть раньше, чем за ним пошлют.

— Пиши отписку государю. Сначала титул и чин весь, а потом: холоп твой Ромашко Боборыкин челом бьёт. В прошлом, государь, году по твоему указу велено мне, холопу твоему, бысть на твоей государевой службе и поставить новый город за Шацким городом на поле у устьи реки Липовицы у Цны, у крайней мордовской деревни Тонбов. Место то для крепости украинной и обороны супротив степняков татар, ногайцев и козаков непригодное. Низкое и доступное не токма разбойным людям, но и стрелам татарским. Городовых стен и рва поставить неможно, сплошь овраги и буераки, вода вниз, в Липовицу стечёт. Вокруг лес непроходимый и болота, ни засеки ни сторожу не сделаешь. Нашёл я, Ромашка Боборыкин, в двадцати верстах от места, тобою указанного, холм высокий двумя реками обмываемый Цною и Стюденцом. От Шацкого то место в 200 верстах, от Воронежа тож, новогорода Козлова в 50, от Рясского в 120, от Лебедяни в 180. В сторожевую засечную черту Белгородскую как лучше нет укладывается. Холопы твои, Биркин и Стрешнев, Козлов возводящие, в единении со мною полном. Укажи, государь, заложить крепость-град Тонбов, как уж с той деревни потянулось в новом месте, при сходе реки Цны и речицы Стюденца…

Сноровистый подьячий, упорством своим сметку селянина из глухого сельца Хабаровки превративший в стряпчую сметливость, не смевший и глаз поднять на царского стольника, чина недосягаемого, услышал храп здоровый и трубный. Воевода изволил почивать.

 

Рождение Тамбова

 

Город заложили в ясный апрельский день. Снег стаял рано, стёк ручьями в Цну и Студенец, но вековая трава волосяника ещё не проснулась, прижимаясь седыми космами к отходящей от долгих холодов земле. К десяти пополудни все наличные людишки по заунывному зову бирючей потянулись к воеводскому двору, к государевой избе, с неделю как срубленной в четверик, новенькой золотисто-медовой, наполняющей округу радостным запахом свежеструганной сосны.

Волоковые окна уже открылись первому теплу. С небо ожидаемо, но нежеланно посыпался снег, но весна быстро устыдилась такого упущения и превратила его с помощью южного ветра в мелкий дождик.

Собравшиеся на поляне, ещё в феврале раскорчёванной шацкими тяглецами, захлюпали сырыми лаптями, промокли, но никто не чихал, ни сопливился, новожильцы тонбовские люди подобрались все, как один, неслучайные хлюптяи, а привычные ко всякой погоде, работая в любой мороз до пота, в любую жару тоже до пота, охлаждающего тело.

Боборыкин взобрался на телегу и оглядел толпу. Каждого из собравшихся он знал. Недаром и государь в указах и самый последний разбойник поминают «воеводу со товарищами», одному город не поднять. Воевода есть, а есть ли товарищи? Дружина дружная, сильная, стойкая?

Вон Андрей Колода, полуполковник стрелецкий, людей своих в ровные ряды выстроил, хоть и свиреп и зол, а лихости не занимать, и против троих труса не спразднует, но чует сердце, предать может. Не за здорово живёшь, за жирную деньгу. Но начальник он толковый, проверенный. Кафтаны у стрельцов справные, зимние, на волчьем меху и подкладке, все собаки за полверсты хвосты поджимают с воем жалобным. У каждого кольчужка грудная со шитками стальными. В Московском полку таких не сыщешь. Шлемы все с бармицей. Каждый топорком за пять саженей чугунок разбивает. Из пищали за триста шагов никто в седло не промахнётся. Ручницы кремнёвые пришлось в Туле за мзду доставать. За каждую по фунту серебра плачено. Да, смерть людская всегда дороже жизни стоила. Жизнь, она и гроша ломаного не стоит.

Пороха всегда сухими в берендейках и кожаных чехлах держат, хоть в дождь, хоть в снег. В дальний поход каждый пороховницей и пулелиткой обеспечен. Полуполк под его рукою защита надёжная.

Сегодня Пасха Святая, самый большой праздник на Руси. А тут почти четверть людей в дозорах и сторожах вставлена от Лысых Гор до Мотыры.

Рядом с помощью челядинцев взгромоздился упырём с необъятным брюхом, в шубе, крытой красным бархатом, князь Мосальский-Литвинов. Воевода усмехнулся, вспомнив ссору с боярином в Москве перед обозом. Тогда он тошнотно и долготно читал столбец, скреплённый красным сургучом царской печати.

«Лета 7144 февраля в 21 день по государеву, Михаила Фёдоровича, всея Руссии, Указу память окольничему князю Андрею Фёдоровичу Мосальскому-Литвинову, да дьякам Степану Угоцкому да Савве Самсонову указал государь Михаил Фёдорович поставить город Тамбов стольнику Роману Боборыкину, а наряду указал государь в тот новый город послати: пищаль вестовую мало-больши полуторную, две пищали полуторные, ядро в шесть гривенок, две пищали, ядров по три и по четыре гривенки, четыре пищали, ядров по гривенки, да двадцать пищалей затинных, да к пищалям ядра, смотря по зелью, двадцать пудов зелья пушечного, сорок пудов зелья пищального, да против зелья свинцу по государеву указу, колокол вестовой в пятнадцать пуд, да на государевы всякие крепости тридцать пуд железа…»

Роман потому всё так запомнил, что сам писал потребность, а главное, боярин хитро-мудрый, с поездом, как уж с неделю приехав, до сих пор наряд с казною пороховою не сдал по писчей ведомости. Больно не хочется ему, сметливому, по смете всё сдавать. Ну да не на того напал, завтра всё железо до пушинки и зелья до порошинки, чтоб расчёт царский с отчётом боярским тютелька в тютельку сошёлся.

Князь в товарищи не годится, а вот дьяк Самсонов, ушлый, дошлый, хожалый видать мужик. Такого приказным стряпчим посадить — горя не знать, вся писчая часть чин-чином будет. В приказе Большого Дворца подьячим пять лет пробегал, всю подноготную постиг. Тем паче, что сам напрашивается. Оно и тревожит, знать свои виды имеет.

Воевода перевёл взгляд на разнопёрую, запестревшую в глазах, толпу. Со всей округи собралась местная владетельная знать. Помещики, купчество. Каждому посыльный слался. Гонору заносчивого в каждом, ровно и равно богачеству. Местники тут похлеще, чем в Москве. На одной десятине по нужде рядом не сядут, ежели кто по его разумению хоть на вершок пониже. Любому только пальцем погрози, враз вопить начинает про пожалования царские за службы личные, предков заслуги. В сундуках искать столбцы Поместного приказа. Все правые берега по Цне, Мокше, Ваду, Вороне, Кийе ими заселены. Вон они в полукруг стали станом стадным: Закревский, Веденяпин, Вишняков, Слепцов, Давыдов, Машкалов, Калачов, Постников, Тяпкин, Леонтьев, Иноземцев, Дураков, Скуратов.

Дружбу ведут между собой нерушимую только потому, что царская воля умно была сделана, всем по равному земли нарезано, наделено, каждый получился первым среди равных: «…у воды поместья по 100 четвертей в поле и сенных покосов по 300 копен».

Все равнобогаты. Каждый свою сторожу-дружину имеет. Вокруг них, хозяев, так и вьются, как мухи, дети боярские, козаки, беглецы всякие тёмные. Воинство сие поодаль толпится. Каждый при оружии: сабля, пистоль, кистень, кинжал и шестопёр с шипами. Оберегатели за хозяина горой, но грудью от стрелы не загородят, не подставят себя под копьё. За деньги жизнь не отдают, за деньги жизнь отнимают.

Вон идолом несокрушимым каменным возвышается Давыдов. Приехал знакомиться и сразу же жалованную грамотку под нос суёт:

«По-своему царскому милосердному осмотрению пожаловали ясмя Василия Аввакумовича Давыдова, прозвище Медведя, за его многия службы, что он, памятуя Бога и Пречистую Богородицу и Московских чудотворцев, будучи у нас в нужное и прискорбное время за веру крестьянскую и за святыя Божии церкви, и за нас и за всех православных крестьян против врагов наших польских и литовских людей и русских воров, будучи на Москве в осаде, стоял крепко и мужественно, и многое дородство, храбрость и кровопролитие и службу показал, и голод и наготу и всякое оскудение и нужду всякую терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую покусился, стоял в твёрдости разума своего крепко и непоколебимо без всякой шатости… И за те великие службы, я, царь и великий князь Василий Иванович, пожаловал ему 135 четвертей в Добринском городище на реке на Воронеже… И на ту вотчину дана ся наша царская вотчинная жалованная грамота за нашею красною печатью, ему, Василью и детям его и внучатам и правнучатам и в род его неподвижно, чтоб наше царское жалованье за их великое дородство и крепость и храбрость, служба за веру и за своё отечество и последним родам было на память их службу и терпенье воспоминали бы вперед дети их и внучата и правнучата, а кто по ним в роды их будут, також за веру крестьянскую и за святыя Божии церкви против злодеев наших стояли мужественно, безо всякого козыбания».

 

Инокиня Марфа — матерь царская

 

Людское скопище вдруг раздалось, распахнулось, новожильцы, давя друг друга, кинулись в стороны, увиливая и прикрывая головы от кнутов, нагаек, у кого-то брызнула кровь. В живой коридор въехали три кареты. Первая — чёрная с золотым разлапистым орлом, уляпанным грязью по самую клювастую голову. Из двух других высыпались стрельцы, слуги, бросились разворачивать лестницу-порог, открывать дверцу.

У Боборыкина душа ухнула куда-то вниз под телегу и затаилась там, где-то у колеса. Ошпарила шальная мысль: «Неужто царь пожаловал?». Но разум подсказал: «Дурак, забыл начальницу свою Шацкую? Матушку Михаила Фёдоровича, царицу. Сам же подарки слал с приглашением…»

Воевода резво спрыгнул с телеги, подбежал к карете и распахнул створки дверей:

— Пожалуйте, матушка Марфа Ивановна, вовремя подоспела, счас и молебен зачнётся на полный круг, как и положено при городовом основании и заложении.

— Здравствуй, воевода! Я сколь раз тебе талдычила: инокиня я, Марфа, а не царица. Я ведь уж и зареклась до тебя доехать. Если б не дозоры и сторожи конные, попала б в лапы казачков разбойных. Пару подстрелили, от остальных кони добрые унесли, а то прямо в облаву взяли под самою Моршею, шайка людишек в сто, не мене. Разбойное село!

Величественная, ещё на старая женщина, мать царствующего великого князя всея Руссии Михаила, поражала своей гордой красотой и статью. Потомица царственных бояр Романовых, вечных строителей города Романова и Красногорского монастыря, проживала свой век в селе Конобеево близ Шацка, столице всех ближних дворцовых вотчин. Села на принесённую дубовую скамью. Смотрел он на монашку-царицу, а видел себя, юного безусого ещё, скачущего в сторожевом бережении послов соборных, мальчика Михаила с матерью, нашедшихся в Костроме. Ох, и намучились они тогда. Из Кремля выехали с послами 2 марта и блукали по лесам, полям и дворам постоялым две недели. Провалились под снег, под лёд в талую воду.

Вечером 13 марта у Ипатьевской пустыни задул нежданно жаркий ветер, снег, из синего в чёрный превращаясь, на глазах таять стал. Стянул соболью шапку и, будто мать ладонью тёплой голову гладит. Двадцать лет с лишком минуло, а как вспоминал воевода воцарение Михаила, всякий раз материнская ласка душу теплила. Вот и сейчас, увидел царёву родительницу и свою матушку вспомянул. Великими трудами, тяжкотно Русь царя русского обретала. Народ, поднявши иконы, пошёл крестным ходом в монастырь. При входе стоял одиноко отрок Михаил с глазастой головой на тонкой воробьиной шее. С великим гневом и плачем молил он избавить от креста царского, повторяя многажды, что государём не рождён и быть не хочет. Мать Марфа добавила, что не даст благословения сыну на царство. Долго они упрямились за крестами в церковь идти, не желая и слышать, что Собор в Москве провозгласил Михаила царём русским. Насилу упросили. В храме говорить стали наперебой речи по наказу:

— Всяких чинов всякие люди бьют челом, чтоб тебе, великому государю, умилиться над остатком рода христианского, многорасхищённое православное христианство Российского царства от растления сыроядцев, от польских и литовских людей собрать воединство, принять под свою государеву паству, под крепкую высокую свою десницу, всенародного слёзного рыдания не презрить, по изволению Божию… и пожаловать бы тебе, великому государю ехать на свой царский престол в Москву и подать нам благородием своим избаву от всех находящих на нас бед и скорбей.

Боборыкин смотрел на царицу, монахиню Марфу Ивановну и подумал с налетевшим холодным потом страхом: а ежели б она тогда упёрлась бы оконечно и на государствование сына своего так и не дала б соизволения-благословения? Что бы стало с Руссию? Опять бы антихрист чередной на престол сел?

Уж ведь и послы слабеть стали. Всё по наказу высказали, по второму кругу пошли. Все грамотки от Собора подали, а она всё в прежнее:

— У сына моего и в мыслях нету в таких преславных великих государствах быть государём, он не в совершенных летах, а в Московском государстве всяких чинов люди измалодушествовались (это она тогда верно, ох верно, а ныне ещё более обездушились вовсе), дав свои души прежним государям, непрямо служили.

Без прикрас видно было, как княгиня-боярыня из страха и жалости за чадо своё в матерь-бабу превращается …

— Как Михаилу, человеку мягкому и неопытному на престол всходить, если были прошлым государям позор и убийства? Годунову кто изменил? Народ. Кто голову отрубил Лжедмитрию? Кто полякам Шуйского выдал? Как быть в Московском государстве государю государём?

Упрашивали, умоляли с четвертого часа до девятого, а Михаил всё не соглашался. Тогда в сердцах послы пригрозили:

— Бог взыщет с тебя за конечное разорение государства.

Тогда Марфа благословила сына, а Михаил принял посох от архиепископа.

И ведь прав народный Собор оказался. С чем юный царь государство Московское принял? Казны нет и взять неоткуда. От польских и литовских людей, от измены людей русских разорилось оно до донышка. Земля воровскими казаками кишит. Сокровища царские, долгими давними летами совокупленные, литовцы вывезли. Дворцовые сёла, чёрные волости зажиточные, пригородни, посады розданы в поместья дворянам, детям боярским и мирским людям, запустошены.

Чем ратных людей жаловать, государевы обиходы полнить и против недругов стоять?

Заруцкий с востока грозит, шведы и поляки с запада, ногайцы и татары с юга кусают лисами бешеными…

Роман смотрел на царицу Марфу и всем существом преклонялся перед нею, мудрой сыноводительницей и мужеспасительницей. Молодой царь, добрый по рождению, талантами недогруженный, хоть и не лишённый ума-разума, на престол сел едва оперившись, едва читать умел, без должного образования и воспитания. Потому и Филарета Никитича из плена польского извлекла, вторым государём-наставником ставшего. Ныне через двадцать лет ясно стало — Руссию спасла от погибели и умерщвления.

Остальная толпа состояла из тягловых крестьян и посадских, согнанных по царскому указу из ближних городов Воронежа, Ливен, Сапожка, Лебедяни, Михайлова, Данкова, Ряжска, Шацка, с каждого двадцатого двора по работнику.

Между стрелецким полуполком и дворянским ополчением, собранным для отбития всяких ратных людей, приходящих из необъятных и страшных глубин Дикого Поля, стояли ровной шеренгой солдаты иноземного строя, присланные Разрядом для усиления обороны строящейся крепости.

Старшим у них был офицер Иоганн Якоби фон Вальдхаузен, сотворивший у себя на голландской родине «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей». Пикой он владел искусно, чему учил не только своих солдат, по преимуществу литовцев, но и стрельцов, боярских детей. Но те с бердышами управлялись не хуже и почти сразу же выбивали у иноземцев их железки из рук.

Одно в глаза бросалось, баб и ребятишек почти нет. Одни подстёги московские да местные жительницы душегрешные, со всей округи сошедшиеся, румяные да червлёные в душегрейках до пят, как куклы ряженые.

Царская мать махнула рукой разрешающе. Масальский-Литвинов упёрся седой бородой в плечо:

— Начинай, воевода первый Собор Тонбовский!

Роман огляделся окрест. Вся поляна в людских головах, будто капустное поле ожившее.

— Соотчинники мои и соратники! По Божиему велению, по помазанника Его царя Михаила Фёдоровича указу закладываем мы нынче город. Дорогие мои современники! Низкий вам поклон и благодарение. Мы с вами великое дело делаем, рождаем и растим новый град Тонбов. Крепость возводим, чтоб скрепить сторожевою силою и смотрением Базароордынский и Изюмский шляхи, старые сакмы татарские столетние. Чтоб не брали боле в полон и не уводили в рабство женок наших, отцов, матерей и детишек. Не торговали ими в Бахчи-Сарае и не развозили по всему свету, лишая родных кровных и земли родной. Тонбов кольчугой и щитом служить будет на брюхе государства Московского. И земля уж слухом полнится. Бирючи вести приносят, окрестный народ верит, тут ратных людей скоплено полторы тыщи с пищалями и пушечным нарядом большим. Избы пыточные с острогами строгими для разбойных людей многие построены. Кабы не сглазить, но уж месяц как ни одного воровского человека в округе не видано.

Помолчал малость.

— В Доброе сунулись, да обожглись. В Морше отметку оставили, пять падалищ стрелецких и дюжину сволочи казацкой. Но ждать и готовиться надобно, сунутся непременно. Такая уж у них работа, людей побивать и грабить. И вам бы, соотчинники мои, на чём крест целовали и души свои дали стоять в крепости разума своего сильней, чем в крепости городовой, безо всякого козыбания служить-прямить царю нашему. Воров добрым именем не звать. Ворам не спущать и не подслуживать. Чтоб грабежей, разбоев и смертоубийств у нас в Тонбове и на дорогах не бысть, а между нами бысть бы соединение и любовь. А я вас за вашу правду и службу ревностную рад жаловать. Вобьём же кол городовой серединный в знак основы его и обережения от всяких людишек недобродейных татар крымских и астраханских, иных степняков разбойных ногайцев, калмыков и козаков гулящих, с пути службы сбившихся. Встанет Тонбов сторожем в черте засечной крепким и непроходимым. Третьего дня известие пришло об Указе государевом работных людей из крестьян Шацкого уезда с каждого пятого двора и половину козаков тамошних согнать на работы в Тонбов. Службу сторожевую поручает царь дворянству здешнему, детям боярским и помещикам Шацким. Я же начальником сторожи назначаю «медведя» нашего Давыдова Василия Абакумовича, воина храброго и многоопытного, к битвам привычного. Я же властью царской мне даденной велю с каждого десятого двора по работнику с топором из сёл Верхнеценской волости Ивенья, Русского, Сержал, Борков, Корелей, Устья, Хабарова, и Семикина. И ещё: все стрельцы, козаки и солдаты шесть недель службу бременить будут, а ещё шесть работными людьми бысть. Всем царь-батюшка кладёт заработок деньгу в день…

Дубовый молоток в крепких руках воеводы в десять ударов вогнал белый, сочащийся янтарной смолой кол в чёрную, только что вздохнувшую от зимы парную землю. И сразу же вослед понесли брёвна, рубленные в восьмерик, укладывая их на валуны, оставшиеся в здешних местах то ли от всемирного потопа, то ли от ледников, спустившихся с неведомо каких краёв. На серые гранитные камни поставили сруб-восьмерик, накрыли шатром, увенчали луковицей с чешуйчатым лемехом и православным крестом. Перетянули всем миром десятипудовый колокол.

Деятельно, ловко и быстро возвели церковь плотники моршанские. В месяц всю собрали без единого гвоздя. Рубленую в два моста колокольню построили девяти аршин в квадрате. В вышину с шатровой крышей, скатом на четыре стороны, с главою и крестом не свыше пятнадцати аршин. В колокольне окна прорубили, каждое с аршин. Из Рязани иконостас и утварь завезли с трудами тяжкими. Царские Врата местные маляры Фома с Лукою пять дней расписывали тёртыми на сурике красками в первом городском храме. Освятили Соборную церковь в том же году августа в шестой день на самый праздник Боголепного Христова Преображенья Господня.

Местоположение воевода выбрал удачнее некуда. Город-крепость, как ему и заложено было быть, занимал холм между слиянием двух рек Цны и Студенца, защищавшими его с востока и севера. Цна в этом месте распадалась на два притока: Ерик, обтекающий и обнимающий строительное место, главное же русло — Коренное, протекало у самой стены сплошной дремучего Цнинского леса, составляя вторую линию, затрудняющую проход и проезд к городу. Весной и летом 1636 года вся пойма между двумя руслами реки завалена была в неубывающем множеством дубовыми и сосновыми брёвнами, привозимых по реке и гужом из Челнавских и Кулеватских лесов. На брёвна тут же набрасывались плотники и, звонко звеня топорами, шкурили их, тесали под укладку в клети крепости. Они, голенькие, свежеродившиеся, повсюду белели, радовали глаз. Стружка и осколки не залеживались, над полем с утра витал запах булькающего в котлах на кострах кулеша мясного, каши пшённой разваристой и масляной, приправленной лавром, шафраном и перцем.

Боборыкин носил с собою неотлучно в кожаном круглом чехле чертежи с описанием и описью крепости и острога. С предрассветного часа обходил он растущий с каждым днем вверх Кремль. Вместе со срубными избами и амбарами росли и ставились службы государевы. В съезжей двое подьячих, набранных из беглецов, Ивашка Беклемишев и Феодор Прянишников, сидели и от скуки то волосы из ноздрей драли, укрякивая, то в зернь кидали на будущее жалованье в полтора медных рубля.

Перед обедом собирал дьяков и разбирал скопившиеся столбцы, писал отписки царю и в Приказы, другим воеводам, в волости и уезды, составлял сыскные списки на очередных утеклецов. Нынче, во второй день июня месяца составлял он давно назревшую заволокиченную за недосугом бумагу в Москву.

— Пиши без помарок и ошибок, бумаги в обрез. Ежели не разберу, выдеру, как сидорову козу! Пиши: «Государю, царю и великому князю Михаилу Фёдоровичу всея Руссии холоп твой Ромашко Боборыкин челом бьёт. В нынешнем, государь, в 7144 году, по твоему государеву указу, велено мне, холопу твоему, быть на твоей государевой службе за Шацким городом в степи и поставить новый город Танбов. А со мною, холопом твоим, велено быть на твоей государевой службе в новом Танбове городе мещерянам дворянам и детям боярским, и белозерцам»… вот тута впиши «и шацким помещикам». Далее пиши: «марта двадцать»… дай Бог памяти, «двадцать пятого»… нет, «двадцать седьмого ко мне, холопу твоему, в Шацкий съехались на твою государеву службу»… нет, тута про службу не пиши, тока что поминали… «в степь, где ныне ставят новый Танбов город, и я, холоп твой, тех мещерян и дворян, и детей боярских, и белозерцев, шацких помещиков смотри своего списку составил и на тое послал к тебе, государю, апреля в 17 день с мещерянным сыном боярским, с Андреем Слепцовым…»

Сочинительская мысль воеводы перекинулась на Слепцова. Было б с десяток таких, как Андрюшка, город резвее стоился бы вполовину. Вот уж от роду даровит и смышлён — и жнец, и боец, и на дуде игрец. Предан, силён духом и телом и умом, добр и честен. А, ладно, потом додумаю…

— Пиши далее: «А с апреля в семнадцатое число по мая тридцать первое которые мещеряне дворяне, и дети боярские, и белозерцы шацкие помещики в новом Танбове городе у меня холопа твоего, и которого часла у смотра объявились, и я, холоп твой, всем мещерянам дворянам и детям боярским и безозерским шацким помещикам именные списки и отписки послал к тебе, государь, с мещеряниным с Иваном Васильевым сыном Мачехиным июня во второй день. И всего, государь, мещерян дворян и детей боярских, и белозерцев шацких помещиков в новом Танбове городе по списку у меня, холопа твоего, у смотра объявилося на добрых конях восемь десятков человек, да на меринах на обычных сто шестьдесят человек, да пеших семьдесят три, а всего три сотни и тринадцать…»

Боборыкин вытер пот, пробивший при мысли о царском недоброхотстве после прочтения сей отписки. Ведь и на четверть людишек не собралось, по государеву указу положенных.

После обеда, воевода обычно садился на коня и объезжал воз-
водимый острог. Нынче спутником его подколодным и гостем словоблудным был думный дьяк Лихачёв — набольший на Москве знаток обычаев крымских татар. Многоразовый к ним хожальщик с поручениями царскими. Прибыл он по тайному царскому указу подсмотреть, подслушать и доложить о делах и словах, в новостройке творимых.

— Ты, Роман Фёдрыч, третий по величине воевода в черте засечной украйны южной. Танбов из 27 городов сторожевых только самому Белгороду да чуток Яблоневу уступает.

— Видал я, Алексей Михалыч, планы крепостей тех. Обе на равнинах стоят ровных, ровно стол обедешний. Там проще, кремль деревянный, а округ ров водяной. В Танбове же холм и мыс двумя реками омываемый. Стены то вверх, то вниз падают, приходится оврагам, буеракам кланяться и низинам болотным следовать. Яблонов-то древоземляной в четыре угла, а мы и в шесть не уложимся.

 

Крепость Тамбов

 

Крепость Тамбов спланирована была по всем правилам фортификационного искусства того времени. Кремль обносился дубовыми срубными стенами с башнями. Понизу рылся глубокий ров, заполнявшийся водой из тех же речек. Царский зодчий Фёдор Наквасин опыт градского возведения имел немалый. Учился у знатных мастеров в Москве, Владимире, Ярославле, Рязани. Все чертежи, сделанные им, носились в большой кожаной сумке и вынимались на свет Божий только по приказу воеводы.

Боборыкин изустно, не озираясь на план и чертежи, мог рассказать о своём детище всё, вплоть до каждого вершка, не говоря уж о детинце, городовой сердцевине. Всего в стенах, между тарасами, пряслами возводилось 12 башен в средности своей по 12,5 саженей. Две — высоты заоблачной: 14 и 24 сажени.

Таких в округе ещё не видано было. Самая высокая — Московская, карауловая, проезжая. Боборыкин с гордостью отцовской показывал её дьяку.

— Видишь, уж два моста сложили, ворота проезжие видны. Захабы во всех проезжих башнях поставим, так просто не проскочишь, особливо первые, на копья с бердышами сами насадятся. Чужаку время на поворот, а караулу на раздумку и оборону. Эй, Терешка, вишь в предпоследнем венце щель сквозная? Разбирай, снег с водой годов за десять всё бревно съедят. Вода, она только лжу не берёт, а остальное в гниль и ржу обращает. Люди последующие проклянут нас с тобою. В Московской семь мостов будет. В подошвенном бою пищаль железная в станку на колёсах с ядром по 14 гривенок для ближних поражений. На втором и третьем пищали медные полуторные по шести гривенок для средних целей. На пятом мосту, куда уж выше, выше уж шатёр с крышей зачинается, пищаль вестовая будет тоже в станке на колёсах. При неприятеле, разбойных людях, пожарах, сборах людских палить будет по чину положенному. Каждому случаю свой звук, смотря, сколько пороху заложить.

Подозвал:

— Трифон! Ну-тка, подойди. Десятник это. Башню плотники Елецкие строят.

С лесов ловко спустился приземистый крепкий мужик, зачастил карзубым ртом:

— Мы ельчане-сычужники. У нас радуга ушат воды испила, а на реце Сосне курица утёнка вывела. Доброго здоровья господам начальникам.

— Ты мне зубы не заговаривай. Почему медлишь? Уж третий мост завершаться должен, а ты на втором застрял.

— Вчерась к вечеру, Роман Фёдрыч, троих бревном зашибло, кому ноги, кому руки всмятку, а Митряю голову вдребезги, к утру помер, отмучился. Пока прокружились, а там уж и потёмки.

— Царствие ему небесное. Зайди в съезжую за погребальной деньгой. Пусть подьячий запишет, какого рода-племени. За город люди живот кладут. Первый герой тонбовский твой Дмитрий. Чей он был-то?

— Фокин Матвей. Наш, елецкий. Князя Романова холоп тягловый. Не жаловал его светлость Иван Никитич, Матвея. Покойный на него челом бил многажды племяннику его, государю нынешнему нашему Михаилу Фёдоровичу, дай Бог ему многая лета.

Раз есть город, должно быть и кладбище. Где живые, там и мёртвые. Где живут, там и мрут. Место погоста определил Боборыкин. Он шагал впереди ельчан по устилавшим всё вокруг цепкам и опилкам. Сотни людей были заняты одним делом — превращали срубленный лес в бревна, доски, брусья.

Воевода ковырнул острым носком сапога остро пахнущую древесную поруху и труху.

— Собрать надо. Зимой разжижка отменная.

Десятник живо обернулся к своим.

— Тащи корзины, мешки. Сваливай к нашим землянкам.

Вышли за Детинец.

— Тут, на самом устье Стюденца, слобода будет полковая козаков.

Саженей через сто воевода остановился.

— Вот тут и будет погост. Здесь танбовских жильцов упокаивать станем. Вот только берег подмывает вода вешняя. Лет через сто от этого холма ничего не останется. Уплывут косточки человечьи вместе со временем. Насади-ка десятник по обрыву и поверху ветлы поболее, лучше нет защиты, через пять лет всё сплетёт накрепко. Отпевать пока в Преображенской, а потом и здесь поставим, чтоб люди по полному кругу с земною юдолью прощались. Да, примета нехорошая. Смерть людская в город вперёд рождения человека пришла.

Десятник не выдержал, всхлипнул:

— Да он, воевода, давно в могилу глядел.

 

Боярин Романов

 

Хоронили Фокина всем миром. Первого мертвеца бабки-плакальщицы из ближнего села Бокина обмыли тёплой чистой цнинской водицей, обрядили в чистую рубаху-саван. Сапоги никак не налезали. То ли сам Матвей сопротивлялся, он их и не носил совсем, только в церковь сходит, смажет салом медвежьим и опять в сундук, так их ему и в жизнь вечную навялили. А что за жизнь, если сапоги жмут. Одно мученье и страданье. А уж на мёртвого и подавно. Пришлось намыливать. На голову водрузили корону бумажную. Запашистый свежеструганный сосновый гроб перебил леденящую душу мертвечину, убыстрённо гниющую на жаре.

Десятник поднял щепку, расщеперил у усопшего зубы и сунул в рот медную деньгу, глухо звякнувшую.

— Погодите, — остановил толпу подсоседник покойника Пронин Валяня, — кафтан-то забыли. Он его только справил. С татарином долго ладился. Тосковать по нём станет тама.

Но воевода поставил ладонь щитом:

— Ему и так хорошо. Спеленали младенцем безгрешным, а кафтан в Елец жёнке отправьте с оказией. Продаст, год без нужды жить будет.

За поминальным обедом сидевший молча дьяк Лихачёв вдруг прискользил по вытертой до блеска скамье:

— Ты, воевода, указал, где земле предавать утопленников, удавленников, разбойных, воровских людишек, убивцев, казни преданных. Иначе, сам знаешь, город бедствия постигнуть могут, мор, неурожаи…

— Кого по государеву указу умертвили, тех в лесу, кто сам на себя руки наложил, в поле. А ты-то чего об этом? Неужто вздернуться решил от пьянства безмирного?

Матвея зарыли, но не забыли. Обрёл он вечную свободу и покой, как пропел над ним первый городской причт отец Мефодий, здоровенный ражий и рыжий мужик, бывший коваль, махавший топором наравне со всеми между службами. И это была чистая правда, так как всю свою жизнь длиною в четыре десятка лет с упорной тщетою добивался Матвей той самой свободы и справедливости.

Боярин, Романов Иван Никитич, меньшой брат святейшего патриарха Филарета, российского государя, коренной вотчинник обширных владений в Липецкой, Лебедянской и Усманской волостях, нравом наделён был буянливым и самовластным. Столица воеводства бояринова располагалась в городе Романове, где благоденствовал он чернозёмным властелином почти безвылазно, окружённый неисчислимыми челядинцами.

Городище стояло среди степей полной и настоящей крепостью, обнесённое дубовыми стенами, земляными валами и водяными рвами. Боярин никого и ничего не боялся. Зато все окружные и окрестные люди любого звания и чина, живущие в широких землях вокруг его привольно раскинувшихся вотчин, трепетали его и, как Божьей милости, ждали ласкового взгляда или доброго слова.

В одном из подвластных Ивану Никитичу починков и проживал довольно безбедно довольный жизнью Матвей сын Кондрата Фокин. Нажил он непосильными долгими трудами дом-пятистенок с печкой каменной, пяток коров, три лошадки и всё прочее хозяйство, что и у других людей в наличии (свиней, гусей, уток, кур), чуток земельки имел с дикими пчёлами, рыбным и звериным промыслом. Жёнку Ксению, пригожую и работящую, принёсшую троих детишек с золотыми головёнками. Тянул он тягло семейное с радостью, а государево с тяжестью, но исправно, платя казне пятый сноп, справляя повинности, то гужевую, то сторожевую. Мужиком он был весёлым, добрым, игрывал на роговой музыке, плясал и пел песни, сыпал прибаутками направо и налево. Вечерами любил посидеть у речки на траве-мураве бок о бок с крутобедрой и ласковой супругой. Рухнуло всё в одночасье. Опричники боярские добрались и до него.

Вернулся он однажды с торжка Липецкого, а жёнка лежит в подклети простоволосая, кровавленная, нагишом — с разбитым телом и убитой душой. В хлеву тишина гробовая, никто не мычит, не хрюкает, не гогочет, не кукарекает. Ни коней, ни живности. Запасы все из погреба повыгребли и омшаник пограбили.

Дёрнулся Матвей, будто молнией ударенный, поник головой, словно кто внутри у него жилу становую пересёк. Долго ещё выносил со двора кучи дерьма, злодиями наваленные. И сколь потом в баньке ни скрёбся, ни парился, а от запаха вонючего не избавился. Так он от него и не отмылся, пока не отомстил.

— Каковские были?

— Романовские все. Митяй, Порошка, Степашка и Тришка.

Охотиться Матвея с измальства приохотил отец. Но охотиться на людей пришлось впервой. Да и не люди они вовсе, так, оболочки одни людские, а души из них сатана давно повынимал, ему осталось лишь жизни из них вынуть, чтоб не множили далее несчастья людские и в ответ за соделанное.

Готовился и раздумывал недолго. Пищаль брать нельзя — бьёт громко, на всю округу. Лук, хоть и надёжен, но велик, не спрячешь. Вот самострел в самый раз, сунул в мешок и пошёл.

Митяя пропнул он насквозь стальной трёхпёрой стрелкой на Лебедянском тракте, но промахнулся, метил в сердце, а угодил в горло. Схватился Митяй рукой за стрелу и выдернул, чем смерть свою сам призвал. Пришла она, когда кровь вся из него вышла. Может, и жив бы был, если б со стрелой ходил. Подошёл к нему Матвей, сторонясь кровяной струи, посмотрел в глаза мертвеющие:

— Эт тебе за жёнку мою. Считай, баба мужниной рукой с тобой рассчиталась. Так праведно будет.

Порошку завалил прямо на торжке в Хоботке. Прицелился в щель из ларька холщового. Тот только и успел оглянуться и ткнулся носом в пыль уличную.

Степан сам напросился. Приехал сам-друг жизни его лишать за содельников. Из пищали громыхнул, да промахнулся, а стрелу в живот поймал, последнее своё смертельное кушанье.

Оставшиеся Степан и Трифон живота своего ждать не стали, собрали людишек и нагрянули тёмной ночью в Фокин починок. Взметнулся в небо чёрное петух краснопёрый, затрещал крыльями, опаляя дубы и берёзы. Да зазря. Матвей давно уж спать ложился в землянке на задах, знал, не сегодня-завтра придут. Сам ждал, подманивал.

Подкрался темнотою лесною к пожару и всадил в спину Степану стелу, насквозь пронзившую — сблизи сила быстрая! Трифон же завертелся волчком, заверещал, покатился по траве, пополз вьюном, роняя катяхи от страха.

Ушёл в утеклецы Матвей, отдав детишек родителям в Елецкую слободу. Жёнка, спасая детишек, в огонь сама бросилась, не стала жить дальше. Каждый Божий день твердила:

— Я, Матвеюшка, снаружи-то помоюсь, вроде и чистая, а внутри грязь и черви, чернота и гнилость неубывные, несмывные…

Вошла в полымя и очистилась. Стал Матвей жить в Телерманском лесу. Прибился к беглецам разбойным из воровского острога Воронежского. Стали к ним прибиваться обиженные и побитые боярином Романовым.

Фокин отцом грамоте был обучен. На все плачи и мольбы не мучить его учением, батюшка отвечал,

— Придёт день и ты, грамотей, спасёшь многая люди…

Вся немалая лесная рать не в силах была приступить к грозному боярину. Ногайцы, черкесы, татары, козаки, по всей воле разгуливавшие по здешним привольным и беззащитным степям, вступая в бои с целыми полками стрелецкими и решавшимися на осаду крепостиц, и те рати бесшабашные обходили стороной Романовские сторожи, оставив не одно падалище сородичей своих, зная, как невыгодно иметь дело с многочисленной дружиной боярской.

Но терпенье людское, наконец, потекло через край и не кто иной, как Матвей Фокин от всего мира написал в челобитной плач народный: «Великие государи! Романовские люди и крестьяне жён и дочерей наших позорят насильством, поместья наши и вотчины жгут, хлеб в гумнах жгут и в полях стоячий хлеб топчут и жгут и лошадей и коров отымают и из денег и платья пытают нас, и многая села и деревни разорили без остатку…»

Кто-то из толпы, с благоговейной надеждой следящей за появляющимися из-под белого гусиного пера чёрными буковками, возмолил, всхлипнув:

— Напиши, идёт, мол, вся наша братия врозь от великого боярина Ивана Никитича, многоденного и ношного насильства. И от тех боярских крестьян не пройти, ни проехать, ни в который город немочно.

Выждав, пока кончится скрип пера, другой голос просяще и жалостно зашепелявил:

— Внеси, батюшка Матвей Игнатич, слёзныя наши последния просьбы… Пожалуйте, государи, нас, нищих своих богомольцев и холопей, и праведною милостию учините нам оборону. А не будет нам вашей государевой милости и пропали мы без остатку. И ещё добавь: а за себя стать и побить челом мы, холопы ваши, государевы, не умеем и не смели и уже мочи нашей не стало от Ивана Никитича насильства. Да и всё уж.

Закончил худой, как жердь, тяглец елецкий и ударил шапкой оземь.

— Нет уж, — пустил петуха бывший стрелецкий старшина одноногий Лукич, — добавь уж до кучи и от меня: какое уж было нам разоренье от Литвы и от ваших государевых недругов, теперя же от Ивана Никитича плен наш, коему и конца нет, пуще он нам крымской и ногайской войны!

Матвей дописал и добавил:

— Ладно, я сам заключу. Конец надо придумать, чтоб до самой царской души дошло.

В толпе хмыкнули:

— И до печёнки с требухою.

11 июля 1628 года перед Елецким собором с утра все обиженные и униженные, побитые и покалеченные, ограбленные и обойдённые, лишённые живота и чести, прикладывали руку к челобитной, написанной Матвеем. Мало кто две-три буквы нацарапать мог, большинство кресты ставило, народу собралось так много, что скоро и крестов ставить некуда стало.

Челобитную грамотку прочли принародно, а когда зазвучали конечные слова, то толпа неудержимо зарыдала:

— Милосердный государь и царь великий князь Михайло Фёдорович всея Руссии и великий государь светлейший государь патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руссии! Пожалейте государи нас, нищих своих богомольцев и холопей своих, воззрите в нищее разоренье, не дайте в конец нам погинути. Велите государи великого боярина Ивана Никитича от нас отвесть, оборонить нас от воровского насильства и крестьян наших и бобылей отдать нам повелите, чтобы мы, холопы ваши, вашей царской службы не отбыли. А нам стало, государи, от такого великого насильства и жить невмочь…

Ходокам — боярскому сыну Григорию Шуринову со товарищами Зиновенком Перцовым, Ивашкой Бобыкиным, Ивашкой Бехтеевым, Гаврилкой Тихоновым, Ларей Трофимовым, Володей Яковлевым и Матвейкой Фокиным — отслужён был напутственный молебен.

Крались челобитчики в Москву точно лазутчики, опасаясь погони и засады. Через десять дней достигли посланцы стольного града, где, прожившись вконец, охолодавши и оголодавши, попали, наконец, к боярину Дворцового Приказа.

Не вставая с колен прочли челобитную, а Матвей Фокин добавил:

— У нас, ваша светлость, во всём уезде холопей, крестьян и бобылей осталося треть жеребья, других же вывезли в боярские Ивана Никитича вотчины, для строения новых слобод. А воеводы наши против той дурости молчат и защиты не чинят, не смеют, и воровских крестьян Романова в тюрьму не сажают.

Боярин, перебивая, стукнул посохом по каменному полу:

— Рассмотрено будет, — повернулся к страже, дремавшей в затемнённом углу. — А этих пометать в тюрьму и числить за Поместным Приказом.

Жалоба была на царскую фамилию, потому и дошла по назначению. Велено было всем на удивленье провести самое дотошное дознание с тщательным следствием.

В сентябре 1628 года двинулся из Москвы длинный конный поезд во главе с царским «следователем важнеющим» Никитой Вельяминовым под охраной стрельцов.

Изо всех челобитчиков только немногие, единичные смельчаки и отчаянцы смогли перебороть страх и трепет от грозных окриков суровых московских следователей и показать в следующем роде:

— Романовские люди у живых мужей жён отымали, в свои новые слободы около Воронежа, Ельца и Лебедяни отвозили и за своих мужиков силостию выдавали.

Большей же частью отбоярились уклончивыми и трусливыми показами. Лебедянские окольные люди все, как один ответствовали:

— Слыхать про боярина Ивана Никитича слыхивали, а подлинно то — не ведаем.

К началу 1629 года дознание окончилось. По указу царя Михаила Фёдоровича от января 14 дня боярин Романов за недостатком улик «был оправлен». В тот же день Елецких ходоков выгнали взашей из московского острога. Но удивительная странность случилась с грозным боярином. Вместо необузданного хищника появился добрый отец, вместо бури, тишь да гладь. И потянулись недавние лишенцы и обиженцы к новорождённому боярину за судом скорым и правым.

Всю эту сказочную историю Боборыкин знал. Её частенько вспоминали при пиршествах и трапезах как чудо из чудес, но ещё более поразил его приезд Ивана Никитича. Сидел он хмурым утрецом в воеводской избе и маялся, сочиняя отписку на царское недовольство, привезённое с боярином Ромодановским:

«Известились мы, что воеводы и приказные иные люди всякие дела творят не по нашему указу, монастырям, служилым, посадским, уездным, проезжим всяким людям чинят насильства, убытки и продажи… Я, государь, польским и степным людям нынче не норовил и сроков не давал. На них теперь далеко не уедешь, чуть, что бегут купно и розно…»

За открытым окном замельтешило многолюдство, затопотали кони, к крыльцу подкатила большая, с избу, крытая повозка.

Влетел, споткнувшись о порог и растянувшись на земляном полу, ошарашенный сенной подьячий Васька Грибанов.

— Роман Фёдрыч, Роман Фёдрыч, тама боярин, царский дядька Иван Никитич пожаловал. На крыльце ждёт, просит войтить.

— Зови, да вели квасу клюквенного со льду подать.

В палату, сделавшуюся сразу тесной, не вошёл, а въехал на своих ногах необъятной величины подстарок под пятьдесят. Возраст выдавала начинающаяся согбенность, седина, будто, пролитое молоко на усах, бороде и голове. Несмотря на жару боярин парился в енотовой шубе, добавлявшей ещё больший объём старшему из царствующего дома Романовых. Всякий, глядя на него, дивился такой широте телесной, коею может иметь человек, творение Божье. Толстые пальцы, унизанные перстнями и кольцами, словно бы распухли, и снять их, видно, было невозможно.

— Ну, воевода, здравым будь. Не видались давненько. Это когда ж я к тебе в Шацкий жаловал-был? Уж годов пять как? А? Ну, ты молодец, место выбрал, лучше не удумаешь. И стройка спорится, от топоров с пилами не стук, гул сплошной катится. Ещё в лесу слышен, за версту. Ну что, Роман, время потчеваться с дороги, время уж (Романов достал из кармана часы-луковицу) одиннадцать пополудни. И в предвкушении обильного чревоугодия, запел:

Ой да ты постой, постой

На горе крутой…

 

Не дожидаясь согласия хозяина, дважды хлопнул в ладони. Почти сразу же слуги потянулись с дорожными столами, сумками, мешками. Воевода попытался было противиться, пригасить в трапезную, но князь быстро утишил его:

— Хлеб-соль, как наши деды говаривали, не только разбойника, но и воеводу побеждает. Приглашай своих товарищей, пусть с нами попотчуются. Припаса дорожного на всех хватит.

Боярин, дождавшись, пока рассядутся, поднялся:

— Я уж на правах старшего по годам и по месту. Как люди православные, осеним чело перед трапезой знамением крестным.

Романов поднял рюмицу, выпил и закусил ржаниной. День выпал скоромный. Принесли мясо с приправами на любой вкус. Блюда менялись быстро. Едоки не успевали распробовать жареные, печёные, молочные и овощные сласти. Главное угощение боярин приберёг под квасы.

— Слыхивал я, бегут от тебя людишки работные и розно и купно. Сколь раз мною в Думе говорено, крепость нужна навечная и розыск не пяти лет, а десяти. Сыщи-ка их в лесах Темниковских или Кадомских. Там сам чёрт заплутается. Их за всю жизнь не обойдёшь. Я тебе пятьдесят плотников из Романова пришлю. Топором машут, что икону мажут! Бери на год с моим коштом. Твоя забота, чтоб не разбежались и целы остались.

— Благодарю, Иван Никитич, слов нет, как. На острожные надолбы людишек не хватает. Землю рыть каждый может, а из бревна брус — в руках ремесло должно быть. Чем в благодарность ответить могу?

— Ты, Роман, молодой ещё, а мне в конце жизни на всё по иному смотрится, чем в начале. В младые года и чаша вина летать на воздусях заставляла, а ныне тока живот тяжелит и пучит. Так что живи, пока живётся. Давай-ка тоску стряхнем, музыкой удовольствуемся. Хоть и глаголят попы, что она от нечистой силы, я, грешным делом, люблю слух усладить.

Боярин серебряным ножом зазвонил о золочёный бокал. Вошли четверо с варганами, небольшими металлическими дудками и пятый с гудком. Музыканты приложили варганы к губам и поплыли приятные, чуть дребезжащие звуки, напоминающие шум ветра в лесу, плеск ручья, смех детишек, пение птиц. Гудок вступил позже. Три струны протяжно запели под смычком, принеся спокойную благостную успокоенность.

На Боборыкина, не привыкшего к музыке, опустилось колдовское оцепенение. Подкатил комок тоски по чему-то незнаемому, но влекущему, в груди занемело и засосало, показалось, что он летит в пустоте…

— После обильной трапезы по русскому обычаю полагается отдохнуть, чтоб нутро успокоилось.

Романов не был сибаритом. После обеда вся православная Русь от царя до последнего золотаря сладостно погружалась в пищеварительную дремоту. Замер и новый град Танбов. Захрапели прилежалые новые тесовые посады и старые окрестные селитьбы. В Бойкине собаки с петухами и те заснули.

Дядя и племянник государей российских поднялся с ковров первым. Свежий, моложавый, румяный, полный сил и власти, указал:

— Ну, Ромашка, обедом я тебя угостил, теперь ты меня удоволь, показывай, как крепостицу возводишь.

— Пожалуй, князь. Только под ноги глядай, не заметишь, как  наколешься на щепу.

От боярина, как от племенного быка силою, густо тянуло властностью. Боборыкин аж передёрнулся от пробежавшего по спине озноба. Идущий чуть позади человек, родной брат недавно почившего государя-патриарха Филарета Никитича, родного отца царя Михаила Фёдоровича, запросто, как к себе в дом, войти может в хоромы и палаты царские, никого не спросясь и днём и ночью. Одно слово молвит зловещее, и нету воеводы Боборыкина.

Роман давно, с дурашливой младой поры, различал людей не столько по внешности или речам, сколько по запахам, ими источаемым. Нюх на людей имел безошибочный. И себя самого по запахам распознавать стал. Душа у него по разному пахла. Перед битвой испускала она через дырку на шее махонькую злость пахучую, похоже кабан в лесу пахнет. При бое кровавом волком мускусным вонял и, учуяв себя, удержу в храбрости и натиске уж не знал. Сам-один на многих бросался. Другая отдушина за ухом выходила. В самые радостные, счастливые дни, редко выпадавшие, доносился оттуда аромат то ли душицы, то ли медуницы. Зная точно, как жизнь пахнет, не ведал, как завоняет, когда помирать будет. Всё в этом мире свой запах имеет. Радость и горе по-своему пахнут, не спутаешь. Только смерть ни с чем не спутаешь, всех одним запахом примиряет — падалища людские одинаково смердят, что царя, что золотаря. Ещё ни один труп ладан не источал.

— Добрые брёвныши! И пудовая пушка не осилит. Когда, в конце зимы рубили? Молодцы, то-то бунят, будто до сих пор морозом схвачены. Не древо — камень!

Посмотреть уже было на что. Завиднелись первые венцы клетей Кремля. Главная проезжая Московская башня проросла до четвёртого моста и высоко светилась ещё свежей золотой сосной, похожая на девицу-красавицу в длинном сарафане, ещё не превращённую в серую бабу дождями, снегом, ветрами и пылью. Отовсюду доносился стук топоров, молотков, заливистая звень пил, натужный скрип воротов, поднимавших наверх брёвна, зычные голоса десятников: «Эх, взяли, ещё раз!»

Каждый ворот имел длинные держаки, в которые упирались десять работников. Брёвна захватывались по концам пеньковыми, в руку, верёвками. Мерно щелкала стопорная щеколда, не дававшая подъёму обратного ходу.

Князь долго наблюдал за людским муравейником.

— Да, воевода, в обрат тебе ходу нету. Придётся до конца ворочить. Когда Кремль под навес срубишь?

— До белых мух должен сверстать. Самая больная мозоль — народец работный. На первый глаз вроде и есть с кем царский указ вершить. Одних воинских людей со мной больше тыщи пришло. Эти исправно служат и робят, а как инако? Государево жалованье в три рубля, чай на дороге не сыщешь. Им через десять лет каждому вотчинку окрест нарежут по царёву указу. Поди плохо? Тут земля тучная. Кругом пустоши, порожни. Станового зверья видимо-невидимо. А рыбы, осётра хоть руками лови.

Замер на миг воевода пред тем, как со скалы в воду бросаться, пригласить боярина на смотр. Вдруг согласия не даст?

— Давно я смотра не учинял по наличию и отсутствию людишек, больше месяца, хочу тебя, Иван Никитич, пригласить.

— Да мне-то зачем? Сам считай, сколь пришло, сколь в бега подалось.

— Ко мне уважение враз вскинется, ежели ты рядом побудешь.

— Ну, репей, веди уж.

У воеводы от согласия боярского и впрямь душа вверх взлетела.

На ровном, как стол, месте, обрывающегося с одной стороны в Ерик, а с другой в Студенец, негромко гомонила толпа, одетая по большинству в длинные до колен серые холщовые рубахи, редкого плетения летние лапти. Некоторые ходили голышом по пояс, то и дело поддёргивая порты, показывая грязные, покусанные ночью клопами лодыжки.

Деловцы, подневольно согнанные с окружных городов и селений по одному с «двадцатидворки», работали неутомимо по шесть дней с утра и по шесть с обеда. Десятники, а иной раз и сам вое-
вода с бездельными и ослушными расправлялись нещадно и немилосердно плетьми, а то и щётками от пищалей. Непосильная жизнь заставляла деловцев пускаться в бега, не дожидаясь, то ли смерти под необхватными брёвнами, то ли калечения под железными палками стрельцов на правеже в сыскной избе на дыбе у губного старосты.

Перекличка взбесила не только Боборыкина, но и Романова.

— Ивашка сын Силантия Петров из Темникова?

— Нетути на работах третий день как.

— Терёшка сын Федоров Трусов из Семыкина?

— Вчерась ночью ушедши со своим мерином каурым.

По мере смотра число нетчиков и утеклецов прирастало столь быстро, что к концу оба начальника еле сдерживали гневную дрожь. У последнего строя Романов не выдержал и огрел плетёной плёткой старшака из сельца Перкина, стоявшего в одиночестве.

— А ты, околотень, всех упустил? Почто сам-то остался?

За ужином, после первой рюмицы белого вина, запитого бокалом клюквенной медовухи, дождавшись отмягчения гнева боярского, Боборыкин приступил к своей задумке:

— Я, Иван Никитич, прошу государя и Думу, чтоб позволил ввести мне крепкие записи поручные. Всем дворянам и жильцам с государевой службы без отпуску не съезживать. Иначе полное лишение живота наступить должно, а вотчинку в Дворцовый Приказ отказать. И ещё много чево задумал. Завтра, слыхал, ты впрямую на Москву отъезживать изволишь? Передай из рук в руки государю Михаилу Фёдоровичу отписку мою о розыске нетчиков и утеклецов из Танбова, а? Почеломничай, чтоб государь указ принял о наборе работных людей в град новостройный. Притока нету насельного, одни убытки. А без народу Танбову не бысть!

Боярин смотрел на крепкого воеводу, в горящие верою в деле делаемом тёмные, но ясные глаза, слушал его речи и завидовал. Завидовал его упрямой силе, устремлённости в делах и убеждённости слов.

— Гляжу я на тебя Роман, мне бы твои годы, я бы, может, и свои по-иному прожил. Только Господь каждому по одной дороге отпустил, второй не дадено. Моя, вот, вишь, на исходе. Потому и завидую, что твоя на входе.

И, смиряя тоску на милость, потребовал:

— Давай-ка мне список. На все твои указки моя поддержка будет. По нраву ты мне пришёлся. Люблю сильных. Государю расскажу похвально, как ты тута справляешься. Указы жди скоро. Пришлю со своими гонцами. Они в пять дён от Москвы долетают. Тут, я смотрю, через Михайлов ближе, чем через Шацкий-то твой с Переславлем Рязанским.

Царский дядька слово сдержал. В середине августа, когда лето ещё полыхало теплом, отдавало людям урожаи, а кровопийцы комары ещё жалили безжалостно, чуя близкую гибель, ещё доводили до исступления людей, лошадей и коров своей упрямой назойливостью и зудящими укусами оводы и слепни, оставляющие под кожей у своих жертв потомство, два гонца на четырёх дончаках несносливых принесли царский указ.

Как написал Боборыкин, так и осталось, обретя могучую силу всего государства Московского.

«Лета 7144 августа в 4 день по государеву, царёву и великого князя Михаила Фёдоровича всея Руссии указу, память дьяком думному Ивану Гавренёву да Григорию Ларионову. В нынешнем, в 144 году июня в 13 день писал государю… из Танбова стольник и воевода Роман Боборыкин. По государеву указу велено ему за Шацким в степи на речке на Студенце поставить город Танбов, а для береганья городового дела и всяких крепостей велено быти с ним Романом мещерянам дворянам и детям, боярским и бещозерцам шацких помещикам и шацким беломестным атаманам и казакам половине. И у него де не объявилось на смотру мещерян дворян и детей, боярских и белозерцев шацких помещиков и беломестным казаков 127 человек. А кто именно у смотру не объявился и тому послан к вам в Разряд именной список июня в 16 день. Да в нынешнем же 144 году июля в 30 день писал к государю воевода Роман Боборыкин, что у него после того объявилось у смотру и записались в приезд июля в 4 день мещерян, дворян и детей боярских, белозерцев шацких помещиков 19 человек. Да июля в 17 день бежали из нового Танбова города дворян и детей боярских 13 человек. И государь бы велел ему свой государев указ учинить. И государь Михаил Фёдорович отписки Романа Боборыкина слушал и указ для сыску нетчиков и беглецов послано с Москвы нарочно из Разряда дворянина или жильца добра и тех нетчиков всех, и которые сбежали, сыскав, отвести к Роману тотчас и за ослушание указал учинить им наказание без пощады.»

Второму столбцу воевода обрадовался особо, до ликования. Растёр до обжига ладони, заходил гоголем, приговаривая:

— Ну, теперича ужо я вас! Теперь вы у меня попляшете, черти немазаные! Народец валом сюда повалит, и мужики и бабы, а значит, и мальцы скоро пойдут. Там, где двое — баба и мужик — жди третьего.

Читал воевода второй царский указ, а между строк виделось: стекаются со всех сторон, лесами, степью, болотами, реками плывут…

«Лета 7144 года августа в 4 день писал к государю Михаилу Фёдоровичу из Танбова стольник и воевода Роман Боборыкин. По государеву указу велено ему в новый Танбов город называть в служилые и всякие жилецкие люди вольных и охочих людей. От отцов детей, от братья братья, и от дядей племянников и подсоседников, и захребетников. А в городах на Воронеже, на Ельце, на Лебедяни, в Донков, в Рясском, на Михайлове, велено кликать биричем, чтобы в Танбов город шли на житие всякие вольные и охочие люди.

И воеводы же в городах без указанных грамот биричем кликать не велели, а которые де охочие люди приходят в новый Танбов город из разных городов и те люди ему Роману сказывают, что де многие вольные и охочие люди в тот новый Танбов город слышали про городовое строение и про всякие крепости, и про добрую землю и про всякие тутошние угодья поднялись и тех де городов воеводы вольных и охочих людей в новый Танбов не пускают.

Которые люди из тех городов без отпуску в новый Танбов город пойдут, и воеводы те за ними в погоню посылают, и с дороги их ворочают назад, и приведут их в те города бьют батоги и в тюрьму сажают. А которые люди и уйдут, и как будут в Козлове и Иван Биркин и Михайло Спешнев тех людей с дороги емлют к себе в Козлов и осаживают их у себя сильно. А которые де люди в Козлове жить не похотят и они тех людей бьют же и в тюрьму сажают и отсылают их из Козлова назад.

И государь Михайла Фёдорович отписки Романа Боборыкина слушал и указал послати в городы в Воронеж, на Ливны, на Сапожок, на Лебедянь, на Михайлов, в Донков, в Рясский, в Мценск, в Новосиль из Разряда и из дворца в Шацкой и в иные города, свои государевы грамоты воеводам и в городах бы воеводы велели бирючам кликать в городах и на посадах, и в слободах по многие дни, чтоб охочие всякие люди шли в новый Танбов город на житье в служилые и жилецкие люди а им там будет его государево жалованье, а жилецким людям пашня добрая и льгота и торг и промысел новолоный.»

Боборыкин на радостях велел отцу Прокопию отслужить в Преображенской церкви молебен во здравие боярина князя Романова Ивана Никитича и стал думать, как же отблагодарить его.

Вскоре во всех окружных городах, посланные воеводой зазывалы посреди базарных площадей, не жалеючи горла, скликали всех желающих в новоставленную крепость, суля по обыкновению, если не золотые горы, то уж серебряные холмы непременно.

Соседние воеводы стали неукоснительно выполнять указ царёв:

«…А буде тамбовских беглецов на заставах учнут пропускати, и тех заставщиков бить кнутом и сажать в тюрьму до указу».

Добрым дворянином для сыска нетчиков и беглецов, посланным царём, оказался Василий Безобразов, стольник и стрелецкий полуполковник. Боборыкин памятовал его по Ивановской площади в Кремле. Знать не дождался Василий воеводства, а вроде бы метил в Каширу. Да и с нынешним делом, сослали, видно, в Танбов, порученьеце-то мелкое, могло и без посланца царского решиться-обойтись. Сам ловить не станет, не по чину, а сыщики местные и без него под воеводовой рукой ходят.

Встретил Роман его хлебосольно, сытый враг лучше голодного приятельника. После телячьей ноги, запеченной в капустных листах, и четверти в себя влитого двойного вина из Васьки полилась всякая погань:

— Круто ты, Ромашка, завернул! Куды ни придёшь, в какой Приказ, о тебе всё речи. Тока ты не забудь, царская милость, что милостыня, един раз бывает.

— То-то ты её, аки нищий на паперти, уж почитай пятый год ожидаешь.

Безобразов вскинулся, вспыхнул, скрежетнул зубами, но сдержался, пересилился. А Роман ошпарил по новой:

— Ежели царский указ будет, пойдёшь вторым воеводой в Танбов?

Того кинуло из огня да в полымя, и слова не смог выдавить, лишь досадно махнул рукой да всхлипнул.

 

Кремль

 

К первому листопаду очертание нового града вчерне очертилось явственно. Окружность, задуманная по думским чертежам и планам в 585 саженей, получилась на 32 сажени больше. Бревна, инструмента в лом уйдёт больше, гвоздей и тех пудов на 10 перерасход потянет.

Городовые башни поднялись, как двенадцать апостолов. В самом городе дворы, воеводский и съезжий, архиерейский, житница. Десяток изб для духовных и мирских лиц.

Кремль отделился от лесов, рек, болот, полей высокими дубовыми срубными стенами, сложенными из клетей, заполненных землёй. Под стенами копался глубокий, пятисаженный ров. По его готовности, с двух сторон отроют перемычки и затопят водой из Цны и Студенца. Дно и стены рва щетинились острыми дубовыми зубьями, глубоко и крепко вбитыми кольями, против коней и людей, захотящих перебраться через воду к стенам. Когда спрячутся острия под водой мутной и загнившей, люди с конями сами на них нанижутся с порчей всей крови и гибелью неизбежной.

До рва и стен Кремля перед напавшим врагом затруднительно вставали острожные надолбы, подпоясывающие город с трёх сторон — северной, южной и западной. Состояли они из высоких, врытых впритык друг к другу брёвен, толстых и островерхих. Плотники притёсывали брёвна, что ни щелочки, ни дырочки, травинку не просунешь, хоть всё обойди. Всякому, видевшему золотые, сочащиеся янтарной смолой острожные стены приходила на ум сказка про сто богатырей дружною дружиной выступающих на защиту земли русской.

С внешней, южной, стороны, называемой ногайской, надолбы поставили двойные, покрыли суриком и синей глиной несмываемой, от огня заслонившей дерево, благо этой глины по берегам Цны имелось неиссякаемо. Стрелы огненные татарские втуне в эту глину воткнутся, зашипят и потухнут. Старой не по годам, а по умению мастер Фока из Бойкина, рубивший всю жизнь избы то в Семикине, то в Устье любил повторять про глину-хранительницу:

— В древности как глину звали? Зодь. От него и звание зодчий пошло. Глина — она всей стройке голова. Из глуби века деды предков наших дома из плетней вязали и глиной обмазывали, теплее дома не сыщешь. Эй, Прохор, чёрт конопатый, подтеши-ка врубку, вишь во врез не ложится. Ивантей, в уширку на башне добавь бревно, не то в бойницу сверху вниз не стрельнуть, ни смолы кипящей не вылить. Ты чем маракуешь? Задницей иль головой?

 

Кудеяр Караулка

 

До благословенного царствования боголюбимого и милосердного царя Михаила Фёдоровича, учнувшего град Тамбов, окрестные места далеко вширь, на сотни верст располагались на полной природной свободе и воле. Много веков никто не ведал, не полагал, что на мысу крутом невысоком, поросшем соснами и дубами, смыкающем две речки Цну и Студенец, город стоять будет, крепость пограничная, государство Московское укрепляющая. Не малая, но великая крепость, крепящая, на ноги становящая весь народ русский на сто верст в округе.

В этих диких и пустынных местностях зверь и птица непуганными ходили, летали, с бесстрашным мирным любопытством приближаясь к появившимся людям. Но люди путные испокон веку по этим местам — по сакмам, лесным дорогам и степным трактам, Староордынскому шляху проходили, ездили большими поездами и длинными караванами. По одиночке боялись, и не зря: одному в путь — сгинуть под ножами и рогатинами татей лесных и разбойников степных, не говоря уж про живот и иной какой товар. Редкие жильцы по редким праздникам и после трудов праведных, но тяжких по зимней поре, ездили друг к другу в гости в починки, устроенные по берегам речек.

Первым и первейшим здешним разбойником задолго до основания Тамбова остался в памяти людской Тяпка. Происходил он из донских казаков, сильнеющих в те времена по окраинам Московского государства. Обширные леса, тучные поля, зверь, рыба, бортные ухожаи, тракты, соединяющие Крымское, Астраханское, Ногайское ханства с Москвою и Рязанью, поживу представляли лакомую и обильную. Всё это питало живительную связь Дикого Поля с Вольным Доном. Для гультяев, от жизни праведной оторвавшихся, душегубов и злодеев, на Дон пробирающихся, были эти края последним пристанищем. Лихие людишки на Дон стремились, а донцы в эти края пробирались, где гуляли, грабили, беспутничали на полной мере. Набрав же годов и куль грехов неподъёмный, к старости поближе, строили в дебрях лесных у чистых ручьёв, озёр, родников, ключей монастыри и постригались в монахи.

Вообще-то держали донцы в этих краях сторожевую окраинную государеву службу. На них она и держалась без малого двести лет. Бойцы они отчаянные. Воинское дело знали дотошно. Битвы, сражения, дозоры, сторожи почитали своей работой и делали её доподлинно. Русские цари им жалованье платили, землю жаловали.

Но сбивались, зачастую, гулящие сыны вольного Дона с пути истинного, сшибались в шайки отчаянные опасные и, бросив сторожную службу, ударялись в разгульный разбой «добывать зипуны».

Сладостно громили и грабили они кадомских, темниковских татар и мордву, вдоль Цны и Мокши расселившихся. Стакнувшись в разбойные сотни, ловко орудующие саблей и пикой, метко из пищалей и ручниц разящие, на резвых и выносливых, как верблюды, выведенных для дальнего бега, донских лошадках, внезапно налетали на Добрый, Сокольск, Лебедянь и Романов, в первую голову начинали насиловать женщин, а потом уж собирать всё ценное. Самых пригожих и молодых уводили в наложницы.

Месяц-два сами услаждались, а потом продавали крымским или астраханским татарам. В черноморских портах венецианские купцы русских женщин ценили особо за красоту, доброту, трудолюбие и выносливость.

Обретались козаки «беспрестану в пребезмирном пьянстве». Брали города они приступом неистовым, как потом взяли Азов. Засылали загодя сподвижников, так что на Базарной площади тайных татей больше торговцев толклось. Ждали знака условного. С ним особо лукаво не мудрствовали. Забирались на Соборную колокольню, кто мешал, пономарь или монах, за колоколами ходивший, вниз летел оземь, и били в набат свой разбойный. Через полчаса казачьи сотни с воем гиком и свистом врывались в город и бросали его «на поток и разграбление».

У русского государства в те времена были три беды: татары, поляки и козаки.

Ко времени закладки Тамбова на севере края, только оправившегося от лихолетья польского короля Сигизмунда, объявились воровские козаки под твёрдой рукой атамана Караулки. Находился он в том возрасте и в том разуме, когда грехи набираются, а не отмаливаются, и в противоположность древнему Тяпке богобоязненностью и благочестивостью не страдал, а собственноручной жестокостью и палачеством личным не мучился, а наслаждался.

К тому времени, когда допёк он до края воеводу Боборыкина, вынудив заняться им, совершенно разграбил он десятка три монастырей и пустошей, в том числе и Андриянову, Дмитриевскую, Борисоглебскую на Стану, Риз-Положенскую и Чернеевскую. Грабил подчистую и дочиста. Из бедных монастырских келий слюдяные окончины и те выламывали.

 

Пушкари

 

С поднятием ввысь сторожевых и проезжих башен пушкарские дельцы плотницкое дело побросали, занявшись главным своим ремеслом, коему обучились кто в Москве, кто в Рязани. Сам воевода стрелящным делом владел доподлинно и занялся им дотошно. Оборона и нападение в пушках заключены.

Каждое утро, ни свет, ни заря выстраивал он на площади всех двенадцать пушкарей для урочных занятий.

— Со мною чёртова дюжина как раз и вышла.

В строю Роман знал, на что каждый горазд.

— Дело пушкарское дурака не терпит. В нём нрав нужен гордый, глаз верный, сила изрядная, а главное — смекалка быстрая.

Пушкари слушали вполуха. Избоченился в гордыне Федька Тацитов из Москвы-матушки, «лепший мортирщик» в Кремле был среди стрелецкого войска. По «безмирному пьянству» сослан в Тамбов за то, что по воронам кремлёвским палил в непотребном виде, да с церкви крест сшиб. Федька щеголь записной. На нём расписные замшевые сапожки, порты плисовые, рубаха шелковая алая с пуговицами из речного жемчуга. За ним два близнеца форносых Микитка и Мишатка Устиновы, шацкие лошадники. Давние знакомцы. Оба не глаза имеют, а дальномеры безошибочные. Спросит их Фома-строитель сколько вершков в бревне, они тут же и ответят; промерит — тютелька в тютельку, будто линейка в голове.

Следом высился Макарка Злодеев, присланный из Касимова, знаменитый силой Ильи Муромца. Сам-один пушку за вертлужную часть ворочает. Спросят его:

— Тяжко, Макарка, такую прорву железа таскать?

Богатырь смеётся:

— Пушка, она что? Дырка чугуном обёрнутая.

Из-под Макаркиной руки ухмыляется хитрован Климка Толмачёв, арзамасский пушечник. Из мортиры стрельнет вверх, а точно знает на какую муху ядро вниз упадёт.

Чуть поодаль святая грешная троица сгуртовалась — Тимошка Жмаев, Ивашка Лаптев и Терёшка Калуженин. Подтянутые туго под живот широкими толстыми свиными поясами, с отвислыми брюхами, они, подвыпив, сами над собой подтыривали:

— Мы, рязанцы кособрюхие, мешком солнышко ловили, а луну поймали. Блинами острог конопатили…

Самым же искусным нарядчиком слыл Ефим Микитин, туляк, стальная душа, знавший глубоко не только пушкарское, но и литейное дело. Все десять пушек готовились на тульском железоделательном заводе под его рукою и бдительным присмотром. Привёз он их в Тамбов самолично по последнему санному пути с грязью мартовской пополам. Не уступая рязанцам, бил себя в крутую грудь в кабаке и орал:

— Хорош заяц, да тумак, хорош малый, да туляк!

С воеводой рядом стоял вальяжно вяло, зевотно подьячий Пушкарского приказа Ефим Прошкин, присланный из Москвы в помощь по нарядному делу. Был он умён, зол и тощ. Людишек люто ненавидел с такою же силою, с коею любил себя самого. Чуть что не по нём, сразу же впадал в гневливость трясучую и сучил костяными кулаками:

— В железа закую, в остроге сгною, чаво осклабился, я тебе носопырку-то расквашу!

Воевода слабость его знал и иногда, когда надо было, подначивал, выводил из себя, а когда пушкарь начинал прыгать козлом, брызгать слюной, учинял спрос:

— Ну, Ефим, наряд в полном готове? Ежели завтра враг с четырёх сторон привалит, как отмахиваться станем? Доложь и помажь.

— Изволь, Роман Фёдрыч. Третьего дня, как мортиры окончил пристреливать, сам, небось, слыхал. Все вороны оглохли.

— Сам чуть слухом не повредился. По ушам бьёт, чисто гром небесный.

— Не по ухам, а по тракту Староордынскому, по Астраханскому и Большому мостам.

На помосте из дубовых плах стояло железное жерлистое, похожее на наклонённый чугунный котёл украшенный узорами, с двумя скобами-дельфинами по бокам. Это была мортира — короткоствольное, мёртвой стойки орудие, метающее бомбы и ядра только на продольном прицеле навесом. Дальность стрельбы рассчитывалась мерою порохового заряда.

— Бомба побивает всё по дороге и по мосту, по самой серёдке.

С того места, где стояла мортира, дороги, ведущей от Цнинского моста к крепости, из-за двойных надолбов видно не было. Боборыкин дал приказ ударить снарядом за пять саженей до моста, а сам полез на Водяную башню зреть бомбометание. Ефим заорал на пушкарских, и они сноровисто смазали жерло изнутри дёгтем. Подьячий отмерил зелья ценного на весах по заказу Микитина в крепкий ковш, засыпал в мортиру, сверху положили толстую прокладку из сухого сукна, на неё бережно опустили тяжёлое чёрное ядро.

Воевода дал отмашку, и Ефим поднёс фитиль к отверстию в туше мортиры. Из него посыпались искры, превратившиеся в длинный огненный хвост. Пушка стала похожа на библейское чудовище. Оно вдруг изрыгнуло из круглого рта дымный огонь, вздрогнуло, подпрыгнуло, ударив по ушам глубоким громом. Все повернули головы вслед чёрному шару, взлетевшему сначала вверх, а потом, зависнув неподвижно, убыстряясь, опустившемуся невдалеке от моста. На наезженной телегами колее взметнулся султан пыли.

Воевода велел всем вновь построиться.

— Ну, чего раззевались? Чтоб с петухами вставать, надобно с курами ложиться. Тогда и рука будет крепка и голова ясна. И на ночь глядя вина крепкого не пить. Оно не ночью, утром выходить начинает, не низом, а верхом, через голову и дых. От вас такой смрад тянет, хуже пороху всякого. Запомните, вино пушкарю не товарищ. Ему глаз и голова чистые нужны. А теперь стрелять будет Васька Лутошкин. С четвёртого мосту Козловского столпа. Ну-ка долож, чем и как врагов поражать станешь?

Василий, молодой парень со смышлёной, хитрой заячьей мордочкой, сверкнул радостно смородиновыми глазками, подтянул холщёвую длинную, до колен рубаху, заправил порты в козловые сапоги с тяжело звякнувшими подковами и затараторил:

— Из двух пищалей полуторных. Ядра в шесть гривенок. Зелья на ядро по две гривенки. Прицел по дальности по глазу мерить! По первому выстрелу вторым целься!

— Сколько надо зелья, чтоб за сто саженей в телегу угодить?

Лутошкин сначала поднял глаза к небу, наморщил лоб, потом сдвинул их к носу, делая вид непосильной думы, хотя и знал ответ заранее:

— Три с половиной гривенки.

Роман уточнил:

— Это ежели зелье польское, а на турецкое, на три сажени меньше брать надобно. У турков порох шипит-злится, но не горит, вспыхнет белым пламенем, а уголь чёрный остаётся. Ну-ка, всем на Водяную, на четвёртый мост подняться. С неё нынче метать ядра будем. Каждый по два. Кто верней выстрелит, гривенник в награду от службы государевой.

Водяная башня стояла особняком на южном углу Кремля. Ворота её выходили прямо к мосту через Ерик, дальше в полутора верстах, вдоль привольной, широкой старицы реки Цны вставала сплошная стена Большого Цнинского леса, тянувшегося необъятно вплоть до муромских и владимирских чащоб. Из этого леса и ждался враг — татары, ногайцы, козаки. Эти места, оголённые, вырубленные ещё с весны для обзора предупредительного, пристреливал Боборыкин со своими пушкарями. Удобнее места для Водяной башни тут не придумаешь. Она и возводилась для забора воды из Ерика и поражения любого врага вплоть до леса.

— Воооон, зришь две ёлки у яружки малой? Целься в левую.

Васька вытянул правую руку с поднятым указательным пальцем и попеременно зажмуривал то правый, то левый глаз.

— Девяноста три сажени. Тута надобно три гривенки зелья.

Пороховщик отсыпал из бочонка, обмотанного мокрыми тряпками, сизую муку в глубокую деревянную лохань. Василий высыпал припас в дырку на чёрном теле пушки. Подручные чуть раньше закатили в ствол ядро, продвинув его до конца деревянным толкачом. Василий чиркнул кресалом над тем местом, куда ссыпался порох. Чугунка вздрогнула, чуть припала к помосту, потом встала на дыбы норовистой кобылой, попятилась и, испустив дымно-огненный вонючий язык, замерла. Водяная заскрипела, задрожала, ссыпала с крутых боков глинную пыль, могуче вздохнула, выдохнув эхо от пушечного грома. Все застыли, устремив взгляды на далёкие ёлки. Одна из них вдруг подскочила, перевернулась в воздухе и повалилась, засучив предсмертно руками-сучьями.

Потерявшие слух, едва услыхали истошный крик снизу:

— Бяда! Ох, бяда, воевода! Караулка со своими козаками воровскими все проезды в Тонбов затворил, закупорил. Торговых людей грабит, над бабами насильничает, всех донага раздеёт. Дозорные с Фомой Зарубиным уж восемь падалищ нашли, кто пикой пропнут, кто рогатиной зарезан иль голова проломлена. А купцы воронежские Иван Гарденин и Пётр Васильев саблями порублены в капусту. Кресты нательные и те, ироды, посрывали.

Боборыкин, услыхав страшную весть, сорвался с места, взбежал на верхний шестой мост и заполошно, зло, прерывисто, не за верёвку, толкая рукой тяжёлый ребристый чугун языка, забил в вестовой колокол.

В который уж раз заметил он за собою: в тяжкий час из глубин его души поднималась могучая бесконечная сила, в чём-то равная Божьей, и ощущал он тогда непобедимость безграничную.

 

Злодии

 

Сонно потрескивали сучья в костре, подёргиваясь серым пеплом. Вкусно побулькивал в большом котле наваристый густой кулеш из убитого накануне кабана. По странности ночь выдалась теплее дня, и обманутые одинокие комары исчезали в пламени. Сидевшие вкруг наблюдали за их гибелью и страшились собственной, недалекой, ходившей по пятам смерти то ли от заряда стрелецкого, то ли на плахе царской. А то и по велению взгальному атамана грозного Караулки удавят свои же товарищи по разбойному промыслу и не спросят и имени, чтоб помолиться за упокой.

В тридцати верстах от большого дворцового села Морши, в глубинных дебрях непроходимых чащ жили неисчислимо уж сколько разбойные душегубные люди. Весь век свой они били баклуши, ничего не творя полезного. Жизнь их была больше похожа на волчью. Нападали они тайно, внезапно, по-звериному со спины. Рвали в кровь, в клочья, утаскивали узорочье, рухлядь. Жили они в земляных норах. Вырытые в отвесных стенах лесных яров, степных оврагов или речных берегов топились они по-чёрному. Потолки и стены лоснились масляно толстым слоем сажи. Спали атаманцы на пригнанных плахах-полатях, устеленных шкурами медвежьими и волчьими, укрывались одеялами, сотканными из собачьего меха.

Караулка обладал редким даром умной жестокости. В тайной селитьбе обитало пять баб, по одной на пятьдесят козаков. Караулка по-своему усмотру жаловал «лохматкой», награждал отличившихся в разбое одной блудной ночью. Баба же в награду от кратковременного любовника получала грош, а от атамана «сытный, обжорный день» — возможность наедаться до отвала сладостями, напиваться допьяна.

Караулка собрал начальных, приближённых людей и держал речь:

— Тута мы все крестоотступники. Каждый царю крест целовал, да душу не запродал. Все зарубку, клятву воровскую на крови приняли. Нету отседова никому и никуда ходу. Ни тпру, ни ну! Татьба сплошная до смертного часа. А потому неча по сторонам зырить. Проведаю про кого, так блябну — из ушей кровь брызнет. Кто лапти захотит сплести, допрежь пускай пораскинет, что к чему. Того две казни ждут — Караулки и Боборыкина…

Атаманцы слушали в два уха. На каждом из них загубленных душ, что блох. Никто из них в даль жизненную не заглядывал,
страшился, потому что знал: нет этой дали, не будет многих лет, а будет многая лета…

— Бирючи и взапрямь в Тамбове, Козлове, Шацке, Кадоме наши прозвища, к топору приговорённые, выкликают.

— Откель им знать про нас?

— Боборыкин сыщик ушлый. За лето наших казачков переимал с десятка два.

— Ты эту хинь брось пороть. У него ярыжки-дельцы хитромудрые. Их у него с полста из нашего брата набраны.

— Ты чё хвостом-то крутишь? Где узорочье с разбоев заховал? Под Моршей в холме мордовском? Я знаю, сам видал. У тебя на Дону табун гуляет и под Вешками отара… Ты на меня хлопалками-то на зырь, не зырь…

— Ты меня за свисток не дёргай. Хлобыстни-ка лучше зверяевки. Добыл шмеля (добычи большой) и молчь-молчь.

А рядом в просторной землянке, устланной сверху донизу турецкими двойными коврами, обогретой голландской печкой с голубыми изразцами, где на горных лугах пастух обнимал пухленькую пастушку, думал тяжкую думу атаман Караулка, проливший столько крови христианской, что утонул бы в ней с головой. Атаман лежал на медвежьей шкуре, в богатой, чёрного бархата рубахе, шёлковых синих шароварах, красных сафьяновых сапогах, усыпанных горящими в пламени печи драгоценными камнями.

По случаю запрета пьянства в разбойном стане воровское собрание шло в непривычном безвинном страдании и злобе на атамана за муку невыносимую трезвенности.

Караулка допрашивал захваченного в плен тамбовского сыщика подьячего съезжей избы Трещалова, подстарка под пятьдесят с козлиной бородой и злыми зыркающими глазками.

— И долгонько, ты, квочка, у нас косяки бросал?

— Инок я Фарсонофий из Черниевой пустыни. Игумен Феофан меня знает. Вот вам истинный крест.

Трещалов истово закрестился и не мог остановиться от страха.

— Илюха, кто сей перст, монах иль сыщик?

— Подьячий эта Сыскного Приказу. Он меня месяц назад на дыбе в Тонбове правил. Ох и злостен! Руки выворачивает, да с оттягом, с оттягом. Рёбра до сих пор ломят. Удавить его и весь сказ, а падалице стрельцам-сидельцам в яму бросить, пусть своего жрут..

— Слышь, Трещалов, а хорь-то нынче в норе, аль в отъезде?

— Откель мне ведать, где он? Боборыкин царский стольник, можа в Москве, можа в Тонбове.

— А ночует он где? В избе государевой иль в повалуше Хопёрской?

— Откель мне знать-то?

— Оттель! Вола водишь? Ты нам счас всё, как перед Христом Богом, расскажешь. Всю подноготную. Прохор, раскали-ка иглы.

Прохор вытащил из кожаного кошеля три чёрных закопчённых иглы, употребляемых только для дел подноготных, зажал их в клещах и сунул в огонь. Как только они закраснели сноворовисто, схватил правую руку Трещалова, зажал между ног и вонзил под ноготь большого пальца раскаленную иглу.

Визг убиваемого поросёнка заполнил всё вокруг и длился нескончаемо. Прекратился он сильным ударом по голове, от коего Трещалов закатил глаза и, потеряв себя, повалился тощим кулём на пол.

— Ежли убил, следом пойдёшь! Дудора дурья. Этова алтырщика, на живой свет ежели вертается, пытать, пока не обдрищется.

После третьей иглы Трещалов обгадился и телом и душой. Из проткнутых повдоль пальцев обильно текла, не останавливалась кровь, от чего руки его казались длинными, до земли. Трещалов осипшим от непереносимой, неперенесённой боли голосом прошептал:

— Воевода Бобёр десяток козаков ваших подзорщиками к лесным людям разослал. Кажному по рублю обещано и вина на кабаках пить без меры и платы. Ежли хто с десяток разбойников сдасть, али одного атаманца, тому починок в пять десятин у Кулеватова урочища и ухожаи разные, бортные, рыбныя, зверныя…

— Он рубли сперва роздал, али когда возвернутся?

— Где там, так, алтушки на балушки. По четверти вина и подстёгу на раз. Свой елдак в её лоханку влындить.

— Ты сам-то чей? Видать нашенский, раз по-свойски калякаешь.

— С соплёй вшиварём на Китай-городе бегал, тырил у тезиков, что плохо лежало. Потом лишаком стал, в разбой подался в Каширские чащобы. Заломал меня десятник Луков, хитрован непобедный, он и заставил крест целовать и душу царю отдать в службу тайную… Эх, ухандокали вы меня, вахлаки проклятые! Кады ботва голову покинула от летов больших, воевода в Тонбов взял на кормление от губного старосты… Одно сказать… новогород с первого на второй день октября пустой остаётся. Стрельцы и козаки городецкие менять сторожу уходят по черте украинной. Эти уходят, а энти ещё не придут. На Тонбове пушкари да иноземного строю немцы остаются. Чуть поболе полстони голов. На государевом дворе жалованье в сундуках всем людям военного чина в пяти кошелях. Рублёв под пятьсот…

Караулка и верил и не верил Трещалову. Не верить обязан был. На кону не карта козырная, жизни всего его грешного воинства, а главное, его жизнь, единая, единственная и от того ценнее всех остальных. Верил, потому что сам видел, подноготной лжи не бывает, перед смертью все правду глаголют. И ещё потому, что не единожды, уходя со своей шайкой из гнездовья на добычу, натыкался на земляные валы высотою под три сажени, обрытые с ногайской стороны глубокими рвами, утыканные острым частиком. Через каждые пять вёрст встречались сторожевые городки со смотровыми проезжими башнями, укрытые зелёным дёрном, вестовыми колоколами и пищалями,

Вал обойти было невозможно. Часами рысью вдоль ехали, без конца и краю, пока не выбрав удобного тихого перелаза, кое-как перемахивали незаметно. И то раза два с нарядом конным стакнуться пришлось, их побили, но и своих потеряли, без падалищ не обошлось. При бродах речных между валами и надолбами по дну частик острый, рогатки непроходимые, вода от конской крови враз красной делается.

Караулка догадывался, что в воровских набегах натыкался на малую часть обширных пограничных укреплений Московского государства. Скакал он со своим разбойным войском вдоль непрерывной засечной черты, берущей начало от реки Ворсклы и тянущейся через Белгород, Воронеж, Козлов, Нижний Ломов и Тамбов до самой Волги, заканчивавшейся возле Симбирска. Длилась Белгородская черта 956 вёрст. 205 из них приходилась на Тамбовский край.

Тамбовская сторожа начиналась у слободы Кузьмина-Гать и длилась 20 вёрст. На всей длине поруки расположились 30 острожков. Каждый гляделся маленькой крепостью, имея в окружности примерно 30-35 сажень. С дубовыми надолбами, боевой проезжей башней повалушей. На верхнем мосту имелись обламы для прицельной стрельбы. На самом верху постоянно бдел караульный, имевший вестовой колокол и «стременты» для быстрого разведения сигнального огня. В каждом несло службу 30-40 стрельцов, козаков, солдат, боярских детей.

Боборыкин слушал подъячего, читающего отписки в Разряд-Приказ, ведающий всеми военными делами.

— Всего на кормовом довольстве числится 1475 человек. Из них в стороже — 1175. В нынешнем годе 25 человек смертию пали при бое с татарами, ногайцами и разбойными козаками, померло от злых болезней и 1 руки на себя наложил удавлением…

— Где погребли?

— Кого? За отечество павших?

— Нет, удавленника.

— Кака смерть, таки похороны. Десятник в Цнинский лес отвёз. Закопал и заровнял без креста.

— Плохая примета, не дай Бог, мор с неурожаем постигнет.

Вспомнились похороны девяти стрельцов, зарубленных саблями и пропнутых рогатинами разбойных козаков атамана Караулки. Вот уж кого и сама сыра матушка-земля не примет. От Трещалова нету что-то никакого «трещалова». Проведал весть нужную иль нет? Вроде всё предусмотрено. И лжеподлазчиков сдать и войско из Тонбова увести… Клюнет ли? Щука жирная, но и наживка сладкая, крючок не враз разгадаешь.

Через два дня ранним, уже захолодевшим утром перед дворами ратных людей у южной стены кремля выстроилось всё наличное войско. Город провожал караул на сторожу. Впереди в красных суконных, ниже колен кафтанах стояли в шесть рядов стрельцы. Каждый держал в правой руке свежеточёный бердыш, вспыхивающий в лучах только что вставшего из-за Цнинского леса солнца, а в левой ружьё. За плечами висела ручница, на двух перекрёстных перевезях держались пороховница, патронница, сумка для провизии и круглая кожаная фляга с казённым вином, только что выданного из погребов.

За пехотой прядали ушами от непривычного кусачего холода лошади городовых козаков, облачённых в казакины на множестве крючков, обутых в мягкие без каблуков с низкими голенищами сапожки. У каждого слева висела тяжёлая кривая сабля, с правой стороны блестел камнями и серебром длинный кинжал. Мелодично перезвякивались шпоры. Половина из воинов была новообращённой из крестьян слободы Кузьмина-Гати и села Бойкина. Указал воевода, и в одночасье сделались они из землепашцев, охотников, бортников воинскими людьми. От тягла освободились, да в другой хомут попали, не легче, запряглись в государеву службу. Конь свой, оружие на свои кровные, только сабля и зелье ружейное казённое. К Рождеству Христову обещал воевода по три рубля. Они всё покроют с лихвой, и останется больше чем тратилось в пять раз. Если, конечно, не сгинут в сшибках и сбивках с врагами, а врагов, как собак небитых в Полковой слободе, у каждой избы по десятку.

Вторая половина состояла из казаков опытных, из Шацка приведенных, обученных бранному делу и окученных привычке к службе и порядку воинскому. На них и держался конный строй.

Тамбов рос по дням и по часам. В первом часу пополудни к воеводской избе, едва продрав глаза, стягивались все начальные люди. Боборыкин привычно, но неравнодушно распекал десятников:

— Опять у третьей клети за Московской башней пятый венец вглубь уехал! Глаз косой иль пьяный был? На целый вершок выперло, околотни полосатые! Сроку тебе до захода светила нашего, не перетянешь клеть, я тебя кнутом перетяну. Чего наостробучился, ровно чёрт на попа? Вину берёшь на себя иль я в сём грешен?

Строптивец, мордвин Терёшка Елагин норовисто закрутил башкой, но выдавил натужно:

— Стёпка рубил. Придётся в клин тесать, некуда деваться.

— Мы города не на себя строим, для потомков, на века столетние. Они судить будут. Обо мне и о тебе со Стёпкой. Твой навес на них рухнет, клонясь неспешно. Вот тогда и помянут нас недобрым словом. А про воду с мокротой забыл? Всё, что ниже, мы помереть не успеем, в гниль пойдёт. Мужикам передай: с них вычета не будет, с тебя всё сдеру, за всю ватагу мордовскую.

В предпоследний день октября по Староордынскому тракту, никого не боясь, и по Ордобазарной тайной сакме из Цнинского леса, небыстрой рысцой, с саблями в ножнах, ружьями за плечами вытянулась походная змея разбойных казаков атамана Караулки.

Боборыкина в городе не было уж третий день. Каждые три часа прибывали к нему вестовые и докладывали о местообретении воровской ватаги. Тайными соглядатаями насчиталось их 236 душ грешных. Воевода ждал лишь удобного времени, чтоб все они отдали бы их Богу. Жалости к ним он не испытывал ни малейшей, потому что души свои они уж давно чёрту запродали и на совести каждого загубленных душ христианских было несчитано.

Он с отрядом шацких козаков, детей боярских и дворян в пять сотен спрятался в Бельском городке. Бельский, самый великий из Козловских сторожков. Лежал в 8 вестах от Козлова, заложенного уж как два года на месте Урляпова урочища. Крепость успела обрасти посадом и слободками — Донской, Борщевской, Стрелецкой и Заворонежской.

Крепостица имела по кругу 462 сажени и пять башен. Через реку Польной Воронеж на длине шести вёрст тянулся косой острог со рвом и семью остроженками в виде вестовых башен с зимними избами. Далее тянулись надолбы и лесные засеки, тянущиеся 14 верст до сельца Кривец, где начинались укрепы, длящиеся через село Каликино и до самого города Доброго.

Козловские воеводы Биркин со Стрешневым встречали Боборыкина в Бельском. Царь Михаил Фёдорович, назначая в один города по два воеводы, далеко смотрел. Два начальника — четыре глаза. Друг дружке дремать не дадут и воровать больше другого. Для Козлова сия двойственность в выгоду пошла, за год город возвели, за два оборонительную линию до Челнавского городка. С двойным усердием работали, друг перед другом выхваляясь.

Когда обед перевалил за половину и все трое воевод повеселели от сытости и вина, Боборыкин, давно ждавший встречи, дал волю словам и чувствам:

— Вам какого рожна надо было, когда царский указ нарушали, всяких людей ловили и ко мне в Тонбов не пущали? Ладно, ещё кто к вам в город зашёл-заехал, а по дорогам караулы со сторожами зачем выставляли, всяких охочих людей, ко мне идущих, всех без разбору к себе емлели и сильностию в Козлове осаживали? Зачем бирючей моих на базарной площади про городское строительство тонбовское, про тутошние угодья обильные, землю добрую, корма тучные, кликать не велели, хоть и имели они грамотки, а?

Первым стал отнекиваться Биркин:

— Ты, Роман, остынь. Неправду глаголешь, не тахто всё было. Наши люди тягловые без отпусков к тебе намылились, соблазнившись тремя рублями. А кому охота податных людишек терять? Может, ты нам своих десяток, другой отдашь? То-то! Их-то мы и не пускали. А кое-кого и в острог сажали, чтоб поостыли. Ты тоже хорош, на обмане заманиваешь. Зачем про три года бестягловых врёшь, а?

— Всё истинно! В указе царском про льготы указано. У вас тут тоже места селитьбенные, нехужей наших. Тока вы до царя не дошли.

— Где уж нам, в стольниках не ходим.

— Ну-ка умолчь! Не лезь, куда не просят. Знай край, да не падай. Я и челом-то бить на тебя не могу, больно много чести. Давайте лучше про разбойных людей и козачков воровских условимся. Мои пределы на Челнавском городке прерываются, а ваши зачинаются. На стыке верста слабая — ни вам, ни мне до неё дела мало. Думаю, совокупить надобно по пять стрельцов и пусть по совместности службу несут по смотринам этого места.

— Ох, Роман Фёдрыч, любишь ты верх держать! Мы, ить воеводы тож, как и ты. Пока начальники равныя.

— Пока? А вы что, указа государя нашего всея Руссии Михайлы Фёдоровича не видали?

— Каковского? — в один голос попали воеводы козловские.

— А таковского. На Диком Поле царём три уезда объявлены: Тамбовский, Козловский и Шацкий, да две волости — Верхоценская дворцовая и Залесские сёла. Предводить над всем мне вменено.

Стрешнев в сердцах ударил ладонью об столешницу, да угодил в глиняную тарелку, разлетевшуюся на куски.

— И тута ты нас, Ромашка, на кривых обскакал.

— Знать такие скакуны, если кривые вас резвее. Это вы норовите всё по зауглам навонять. Угодья почему за мзду раздаёте, Приказом Большого Дворца прикрывшись? Государев запрет переступили. Видно, корысть сильнее верности оказалась? Про вас в посадах слухи ходят: «Коль карманы сухи, то и воеводы глухи!»

— Наговор и облыжка!

— Облыжка? А кто служилым людям Фильке Слащову, Ефремке Перегудову, Сёмке Самотееву и иже с ними ещё десятку по десяти четверти земельки отвёл, сельцо, назвав Большой Лавровкой? С каждого по пяти рублёв стребовано, с кого серебром, с кого и медью.

Первым поумнел Биркин:

— Ладно, Роман Фёдрыч, худой мир лучше доброй ссоры. Давай поднимем рюмицы за примирение и согласие. За нами города с народом в тыщи голов. Собачиться будем, всё прахом пойдёт.

— Выпьем. С вами, как в той прибаске: с медведем дружись, а за топор держись. С вас две пищали полуторных и пяток плотников кровельных для закрепления дружбы. И бирючам своим прикажите, чтоб про Тамбов слова добрые кричали два дня в неделю. А дальше слушайте в три уха. Усилить надобно сторожу повсеместно, а особо на Сухинском и Спорном острожках. Сотни полторы в каждом, не меньше. Через них утеклецы и разбойные людишки бегут, там болота и топи, не уследишь. Караулы в цепь ставить надо. Пошлите разведчиков в Перкино, там в церкви отец Фарсонофий за порядком приглядывает, в Сукино Кулеватского десятку, Русское, что на реке Отьясе и в Борки, там звонарь в церкви Святого Илии наш подсмотрщик. Я же под своё крыло возьму Сержалы, Черкино, Ивенье, Княжное, Крюково, Сокольники и Моршу, где валовая крепость. Испокон веку те места разбойными числились.

— Ты, Роман, всё загадками да недомолвками.

— Караулка со своей ватагой вокруг кружит. Кто его возьмёт живым иль мёртвым, на того и дождь милостей царских падёт. Тогда и станете стольниками. А кто упустит козаков гулящих, сам рядом с плахой очутится, чтоб на ней окочуриться.

Боборыкин махнул прямой глоткой весь кубок, куснул, брызнув соком, краснощёкое яблоко и вышел из-за стола. Пора в Тамбов. И, как чуял, едва отряд вытянулся из проезжей Козловской башни Бельского городка, подлетел запылённый стрелец Петька Пронин из третьей городской сотни:

— Роман Фёдрыч, Караулка с ватагой! Кулеватово проскакал, скоро в Тамбове будет.

Воевода вонзил шпоры в бока лошади, с места в карьер.

— За мной! Не отставать!

В час с небольшим от разбойничьей рати, много лет грабившей и убивавшей почти по всей серединной Руси, ничего не осталось. Как только ватага с атаманом во главе втянулась на Цнинский Большой мост, грянули мортира и пушки с раскатов Водяной, Хоперской башен, со всех бойниц затрещали ружейные залпы. Спереди и сзади затрещали многозарядные «сороки», поливая прямой наводкой свинцовым дробом и пеших и конных. Мордва, спрятанная в речных кустах, поражала почти без промаха из луков тяжёлыми стрелами с оловянными зазубренными наконечниками, вымоченных в гнилом мясе.

Уцелевшие тати бросились обратно, в Цнинский лес, прыгали под мост, в воду, но со всех сторону неслись всадники — воевода поспел вовремя. С южной стороны сплошной стеной выкатился стрелецкий полк Андрея Колоды.

Караулка с полусотней самых запятнанных кровушкой православной, по ком плаха с петлёй давно плачут, тут схитрил, бросился через мост в город, где уж и не ждали его ни ружейщики, ни пушкари. В раскрытой проезжей Водяной башне десяток полковых казаков тут же были порублены, пропнуты саблями в предсмертном разбойном натиске. Так и ушёл бы смелый атаман с ближними соратниками через Хопёрскую башню и дальше, через болота в степь ногайскую, да захаб (поворот) помешал. Сгрудились, налетели, насели друг на друга в тесноте всадники спешащие от смерти спастись, да к смерти прискакали. Первые насадились на крючья острые в стене торчащие. А тут на их беду третья часть войска тамбовского, ждавшая своего часа из Кузьминой Гати, слободы Донского казачества, подоспела.

Караулку с пятью содельниками взяли в круг неразрывный. Боборыкин перекрыл шум боя:

— Живота не лишать! В полон брать!

Стрельцы выставили перед собой острые бердыши, казаки пики и начали стягиваться. Как ни махали сабельками и дубинками попавшие в загон волки двуногие, всё бестолку, скоро прижали к земле, положили, распяли, растянули уколами жалящими. Обвязали захваченных цепями, замками по рукам и ногам.

Допрашивал и пытал Караулку воевода самолично. В санном сарае съезжей избы пахло дёгтем, сыромятными кожами, кровью и страхом. Тут же теснились разные пыточные орудия, три дыбы, тщательно скоблёные, чтоб ни гнили после каждого правежа покрывающиеся кровавой краской. Рядом стояли две костоломные «кобылы» с запасными кольями. На станах висели батога, кнуты, продёрнутые стальной проволокой с метёлками на концах. В углу горел горн для раскаливания щипцов, печатей со словами «вор», «тать», закования в кандалы ножные и ручные. В дальнем углу красовалась дубовая глаголь и плахи для кнутования. За широким берёзовым столом сидели судьи: губной староста, стрелецкий полковник Колода и дьяк Разбойного приказа.

Сначала по обычаю Караулке заломили назад руки, связали пеньковой верёвкой и вздёрнули через матицу.

От нестерпимой боли атаман сначала взвыл, кроя на чём свет всех, потом, повиснув на вытянутых сухожилиях, жалобно заскулил нашкодившим щенком, пнутым ногой.

Воевода дал знак палачу, чтоб ослабил верёвку.

— Имя, отечество, лета от роду? Чей рожак? Есть ли сродники?

Караулка натужно засипел гусём со свёрнутой шеей:

— Ивашка Фефелов, годов тридцать с полтиной, ни отца, ни матери не было, ни родичей, сирота рязанская.     

— Ну, Иван, сказывай, и где шайки и ватаги в Верхнеценской волости располагаются?

— Нетути на тебе Христа! Сказал бы словечко, да волк недалечко! Смилостивься, всё одно ведь иль под топор аль вервие накинешь.

— На мне креста нет? Да за тебя мне Божья благодать выйдет. Ты когда жёнок насиловал и животы им вспарывал, на тебе крест был? А когда причту чёрному в Мамонтовой пустыни в храме святом головы рубил, тоже по-Божески? Фока, ну-ка на кобылу его! Я смотрю, ты гусей гнать мастак.

— Не надоть! Я дугу не гну! Христом Богом клянусь. По воронежской дороге, в верстах десяти, в лесных ухожаях сельцо есть Липяги. Тама таторове разбойные живут. Навроде обычные людишки, а на деле настоящий кильдым, связники и доносчики Крымского Ханства. Панком у них Ахмат. Под каждым домом в подполе тюрьма, русский полон держат, пока не угонят в Астрахань на продажу. Как накопится голов сто, дают знать, чтоб приходили за ними. Полон ведут лесными сакмами тайными, просеки в засеках есть, через степь на конях, тока по ночам гонят. Ахмат на всё горазд — и жало вставить, и яд оставить…

— Как эти Липяги отыскать?

— Тока показать могу. На семьдесят второй версте в лес свёртывать к дубраве круговой, от неё по яруге глубокой с версту сельцо и откроется на взлобке.

— И сколь дворов?

— Да за сотню будет.

— Что ещё скажешь?

— Верстах в тридцати от Лебедяни Ерусалим (склад ворованного) есть для гулящих людишек. Как кто шмеля добудет, то враз туда. Там подземный дом в три моста (этажа). Рухляди и оружия всякого — немеряно.

— Отвести туда сможешь?

— А не боишься, что кочергу забью (убегу)?

— А куда ж ты, злодей, один-то? За тобой сродники убиенных тобою в охоте непереставаемой. Тебе от них ни в Кузьминских гатях, ни в Челнавских глушах не скрыться, везде отыщут. У них глаза и уши, сам знаешь, везде вывешены. И казни почище нашего будут. Да и награду за тебя уж как с три года объявили в десять рублей. Может, мне позариться? Деньги-то немалые. Ведь такого выродка как ты во всей Мещере не сыщешь.

Казнили Караулку и пятерых его приспешников на городской площади в базарный день при скоплении всякого здешнего и заезжего люда. С раннего утра оружные стрельцы окружили майдан кольцом, отстоя друг от друга на длину бердыша, дабы любого острием достать.

Крепостные плотники прибили шесть тележных колёс к столетним пенькам. Землю под ними обильно посыпали песком и утоптали до тверди, чтоб после казни унести с кровью вместе.

Не мужик царю платит, а топор. Топор всему городу голова. От топора и голова с плеч.

 

Заботы воеводские

 

День 12 ноября 1636 года начался по обычности с судных дел. Со съёзжей привезли беглых, фальшивомонетчиков и разбойных, напавших на поезд торговый, ехавший из Борисоглебска. Стал Роман замечать за собою с недавних пор гневливость острую в ответ на любое слово супротивное. Яростность вырастала откуда-то снизу от живота, бросалась в голову, ослепляла разум, делала жестоким.

Вот и сейчас, глядя на двоих подделывателей медных копеек, задержанных по навету в Белом Острожке, что в десяти верстах от Козлова, он хоть и знал приговор — смертный, другого за это не предусматривалось, всё же спросил:

— Зачем творили, исход зная?

Два черкаса в заплатанных халатах и облезлых заячьих треухах глубоко вздохнули, а старшой попросил несмело:

— Ты, воевода, вели нас иль в воду пометать, аль саблей…

— Не могу, за подделку денег только одна казнь — свинец в горло. Знали, на что шли. А вот за что шли, дурьи головы? За две деньги и кувшин двойного вина не купишь! Зато жизни свои продали! Ведите их в кузницу, да падалища зарыть в Цнинском лесу подальше.

По разбойникам допросил потерпевших купцов и, отправив виновных на каторгу гребцами на Волгу, укорил:

— Вы, московские гости, люди богатые, а денег на жалованье ратных людям пожалели. Копейку пожалели, а рубль потеряли.

На широком дубовом столе, сработанном на прошлой неделе городовым столяром-краснодеревцем Федотом Некрасовым, отполированным сукном до зеркала, лежали три столбца, три указа, давно подготовленные.

Когда все дела были рассмотрены, воевода позвал стрелецкого голову Андрея Колоду.

— Вести с Поля плохие идут, крымчаки, ногайцы, казаки неприкаянные опять зашебуршились, да и не было от них спокоя никогда, а оборона наша, как борона. Созвать надобно в Тамбов по приказным станичным спискам голов и вожей, которые ездят из Рязани, Мещеры и иных украинных городов на Поле к разным урочищам и тех, кто преж сего езживали лет за десять аль пятнадцать. Старых и увечных ратников, долгую выслугу и заслугу имеющих.

 

Татарский набег

 

Рядом тяжко застонало, взвыло, будто струна оборвалась. В вершке от головы затрепетала, забилась в промашной злобе рыжая татарская стрела с чёрным вороньим оперением. Роман дёрнулся с запоздалым страхом: и на этот раз со смертушкой разминулся. Едва успел спрыгнуть вниз, на его место вонзились в пронизной силе, не на излёте, затрепетали хвостами ещё две вещуньи гибельные.

Воевода кубарем скатился с острожного надолба и не помня
себя как оказался на пятом мосту Водяной башни.

От увиденного голову бросило в жар, а ноги в холод. По заливному лугу за рекой скакали редкой, затруднительной для подстрела, цепью около сотни татар. Со свистом и гиканьем они неслись к мосту. Попавшиеся на их пути косцы, в широких прокосах, не успели и косами взмахнуть, пали зарубленные широкими кривыми саблями. Подъёмный мост у Водяной башни, скрипя брёвнами и звеня цепями, начал медленно подниматься, преобращаясь в неприступные ворота. Заполошно заголосил вестовой колокол, ему ответил второй, третий. Звон вселил тревогу и страх. Служилые забегали по кремлю, занимая места, расписанные по «планту» обороны.

Конные татары, пустившиеся вплавь, наткнулись на острый частик, воткнутый в дно. Лошади от боли жалобно ржали, метались из стороны в сторону, кровеня воду, сбрасывая седоков.

Воеводу будто стукнули по затылку: подозвал ближнего стрельца, послав за той стрелой, что воткнулась первой — только теперь сообразил, что тот татарин промахнулся с умыслом. На принесённой стреле желтел ярлык: «Боборыка выбирай — полон или смерть».

Вот дурни — полон хуже любой погибели. Да и нету у них сил Тамбов брать — так, себя тешат и его пугают, чтоб страшнее казаться. Всё никак от ордынских привычек не отойдут, хоть и уж сколь поколений прошло, как Золотой Орды и в помине нету.

 

Воеводские тайны

 

Боборыкин как зеницу ока хранил от сторонних, да и от ближних в скрытности глубокой содержал подземный колодец на случай осады, пушку «орган» и карту кладов. Водяной тайник нужен был на случай осады. В глубоком подземном ходе, вырытом под восточной кремлевской стеной по склону холма до уровня реки.

Жил на посаде старик-тархан, пробивался мелкой торговлей, подворовывал из дальних ухожаев мёд. Варил из него вино и сбывал украдкой стрельцам. О кладах он знал всё и все клады в округе тоже.

— Места кладистые только в одну ночь в году отрываются. Их бродячие огни показывают. И огни эти тоже не всякому светят. На клад знахаря надобно. Клад иногда наружу огоньком выходит, неймётся ему в земле ненайденному. На сколько голов клад положен, на столько и подавай. Клад кладётся с зароком. И только тому даётся, кто зарок исполнит.

 

Давно минувшее

 

Любил воевода до дрожи в поджилках, до жара в голове, затаивая душу, очевидеть рассветы и закаты. Люди русские той поры сутки на 24 часа не делили, тем и были счастливы. Жили проще — время считали по ночным и дневным часам, от восхода до захода солнца. Утро раннее радость приносит светлую, вечер — грусть притемненную. Поднимался он затемно, а на душе светлело, когда восток ещё не посерел сначала робко, потом смелея, розовея, наливаясь багровой силой. Это чудо рождения и смерти маленькой жизни — дня заставляло его смутно провидеть сквозь край земли давно ушедшие времена, когда Поле было никем ещё немеряно дневным конным переходом, мерилом хоть и ненадёжным, но верным и всегда под рукою имевшимся. Смутные тени отживших свои неповторимые жизни людей начинали мелькать перед ним. Умерев, превратились они в деревья, кусты, траву, червей, всякую насекомую тварь. На этой земле ничего бесследно не исчезает. Был человеком, стал жуком. И так до бесконечности. Никто не проживает свою жизнь, не изменив мир хоть на йоту малую, хотя бы одним тем, что был, существовал, пусть даже и не создав ничего, кроме кучи удобрений и померев, удобрив собою землю, какая-никакая польза, жирная пища для дерев, трав, цветов.

А вокруг необозримо и невидимо, скрытые песком, камнями, перегноем изо всякой бывшей живности, укрытые переплетёнными змеями-корнями, лежали кости много тысяч лет назад бродивших, живших, любивших, добывавших в поте лица пропитание в этих краях. Если человек жил десять тысяч лет назад и прожил пятьдесят, сколько ему? Пять тысяч пятьдесят или пятьдесят?

До воеводы будто доносились невнятные голоса отживших. Иногда ему приносили окамнелые ракушки или раковины. Хоть он и видел море всего один раз при походе в Астрахань, но представил, что когда-то в этих местах бушевало море. В одном только сомневался — солёное или пресное? Говорят, море на вкус, как рассол из-под огурцов.

Родился Тамбов не в девственных местах. Человек издревле селился в этих благодатных, плодовитых на растительную и животную жизнь местах.

В Шацких, Кадомских, Темниковских, Мещерских местах натыкался он многажды на курганы, высокие, до десяти саженей, маленькие, округлые, как хлеба-караваи, чуть больше роста человеческого. Понимал — большие люди, начальные под большими курганами зарыты, людишки поменьше — под малыми, остальных ничтожных ровная степь скрыла. Станичники со сторож приносили топоры, наконечники каменные, при рытье рвов найденные, серёжки и кольца медные, а то и золотые. Однажды нашлась уздечка бронзовая с позолотой со странным загубником, будто не для лошади, а Змея Горыныча. Всё это заставляло душу воеводскую замирать оторопно. Роман жадно всматривался во все находки, стараясь проникнуть в их прошлую жизнь, ощущая острую пытливость, как говорил отец Мисаил, к «седой стародавности».

Но он не поверил бы, если сказали, что на том месте, где он сейчас стоит, на слиянии Цны и Студенца когда-то лежали верстовой толщины зеленовато-голубые льды. А по ним бродили мохнатые гиганты мамонты, поводя грозно железной прочности бивнями по десять пудов каждый. Открывая шерстяные рты, щерились они зубами-лопатами. Ходили и шерстистые когтистые носороги с метровыми рогами-саблями. Служили они им то оружием, то плугом по добыванию сладких кореньев.

В Шацке притащили ему однажды водокопы рыбью кость жёлтую в косую сажень — то ли зуб, то ли клык, а от какого чудища, не то, что сказать, додумать никто не мог.

Были и иные шутки, с прошлым связанные. В степи стояли бабы каменные, все зарядами пищальными испещрённые, путали их ночью путники со злодейскими людьми. А днём, бывало, стрельцы в меткости упражнялись. Но бабы эти древние стойкость и мужество проявляли непобедимое, гордо стояли побитыми и щербатыми.

Не столь отдалённые времена, лет триста-четыреста назад, известны Боборыкину стали из грамоток митрополитов Феоктиста и Алексия, оставивших память не только о себе, но и о временах тех. Из их писанин следовало, что в те поры леса, поля и степи этих мест не были безлюдными, населёнными только птицей и зверем. При первых русских князьях рязанском Святославе Ярославовиче и муромском Юрии Святославовиче обитала тут на полной воле и процветании мордва, мещера, буртасы. Но потихоньку между инородческих селений обживались русские люди — вятичи.

Читывал Роман в Поместном Приказе летопись Несторову:

«Я по Оце реце седять Мордва, свой язык…, иже дань дают Руси».

«Иде Святослав на реку Оку и налезе Вятичи и рече Вятичем: кому даёте дань? Они же реча: Козарам по шелягу от рада даём… И победи Святослав вятичи и дань на них возложи».

Жили испокон веку по берегам Оки вятичи, не ведая никакого тягла и повинностей. Видно, свобода у них весила дороже жизни, не говоря уж про злато-серебро. Подняли они оружие против Киева.

«В лето 982-е заратинилась Вятичи и иде на ня Володимир и победи я второе.»

Потом смута разобщения пришла на Русь. Через сто лет муромские князья вступили в войну с камскими болгарами.

«В лето 1088-е Болгаре взяли Муром.»

В те же годы усобицы междурусские вспыхнули с новым огнём. Пустоши Цнинские, Воронские, Мокшанские сделались полем битвы. Князь Мстислав, сын Владимира Мономаха, по притокам Оки воевал с Олегом Святославовичем (Гориславичем). Ольговичи надвигались с юга, от Медведицы и Донских притоков.

Видя такое несогласие между русскими князьями, мордовские и мещерские панки в который уж раз решили освободиться от гнёта.

«Лета 1103 бися Муромский князь Ярослав Святославович с Мордовою и побеждён бысти Марта 4 дня…»

О стались от тех времён городки и городища, где путные люди, непогодой застигнутые, скрываются в обвалившихся домах и землянках.

Показывал дьяк Поместного Приказа Форсонофий и Софийскую летопись:

«В лето 1380-е прииде из орды ордынский князь Мамай с единомысленники свои Буртасы…»

Тогда-то и понял Роман, почему в Кадоме буртасы по-татарски изъясняются и на татар сильнее махают, чем на мордву. Воевода мордовских, татарских и мещерских княжеств не застал. Давно уж народцы эти находились то ли под покровительством, то ли под игом московским. Гнали их всё дальше на восток с обжитых, затенённых дубами в три обхвата и плачущими вётлами, изобильных рыбою и бобровыми семьями Цны, Вороны, Хопра, Мокши, Вячки. Сам Боборыкин к мордвинам приязнился и охотился. Мужики у них работящие, рукомесла знающие, умельцы на все руки. И воины из них добрые, потому что когда надо злыми становятся. С незапятных пор и поныне роспись ведётся на сторожу и службу охранную мордовскою силою в необъятном Телерманском лесу. Целый городок воинский, из них состоящий, при впадении Вороны в Хопёр разбивать людей путных разбойникам в округе расходиться через меру не даёт.

В те времена почти весь север Поля покрыт был дремучими лесами. Древесное строительство дешево было и изобильно. Плотницкий десятник Дмитрий Околелов, родом из Сосновки, что притулилась к большому дворцовому селе Рыбная Пустошь, прислонился лбом к венцам только что срубленной избы. Не переставал он удивляться: на дворе мзга, холод волчий, а дерево живёт, тепло хранит и людям отдаёт. И древесный век намного дольше людского. Вон в Сосновке, Кулеватове избы стоят уж по двести, триста лет. Сколько в них родилось, отжило, почило вечным сном? Крепче железа, цвет и тот с серебряным отливом, а железо из стали в ржу рассыпается, одного цвета с землёй становится.

Околелов что топором, что мечом владел одинаково. Сабелька за ненадобностью висела над палатью хоть остра и тяжела, но невостребованная. Рука не к рукояти, а к топорищу приросла. Одиннадцать топоров до обушка сточил, избы ставя. Помаши топориком двадцать два года — поневоле мастером станешь верхним.

Околелов рожак был из тех краёв, куда воевода наведывался нечасто, только по нужде крайней и крупной. Крупной была черта засечная со сторожей станичной зимней обреталась из десяти казаков шацких возле Троицкой Вихлайки в круглой и густой как шапка дубраве, им отобранных перед отьездом, людей проверенных и доверенных. Прибегал он к их услугам редко, приберегая на крайний случай, коим обычно являлось лишение жизни ненужного ему, а значит очень нужного кому-то человека. Крайней нуждой была душевная потребность иметь друга, наставника, учителя, к коему пожалковаться, приклониться, посоветоваться о жизни прошлой, настоящей и будущей. Именно такой благодетельный попечитель души его и проживал в здешних местах. Держал нынче путь Роман Фёдорович к окольничему трёх царей, всевестному в ханствах Крымском и Ногайском, главному воеводе Юрьеву, старому чреслами, но могучему мыслями, боярину думному.

Дорога пустяшной не была, вела она как раз вдоль засечной сторожевой черты, тянущейся почти что на сто верст, вдоль-посерёдке Цнинского леса, переходящего в Мокшанский, вливающийся в бескрайние Муромские лесовины. Дорога вилась, то отдаляясь, то прижимаясь к тихой, пахнущей свежестью и травяным настоем Цне. Чем дальше к Мещерским местам двигался воевода, тем чаще среди леса попадались чёрные выжиги, раскорчёвки с громадными пауками корневищ, полосатые от пахоты поляны. Следы людского труда виделись повсюду, но ни единой души за всю дорогу так и не встретилось. Лишь всесущее вороньё сливалось с чёрной землёй изредка, страшась чего-то, только ей ведомое, поднималась с противным граем в небо чёрной тучей. Впереди на холме завиднелась дозорная вышка. Лесная сторожа станичная.

На смотровом мосту никого не было. Воевода озлился, но проехал мимо, проверка службы задумалась им на обратном пути, если уж и тогда в другой раз надзора за засекой не будет, туго голове засечному придется.

Боборыкин расписал каждый шаг при несении службы и требовал неукоснительного исполнения «Наказа сторожевого». Им были составлены точные инструкции, обязательные для всех посылаемых на службу в Поле сторожей и станичников. Прежде всего от них требовалось соблюдение крайней осторожности и бдительности. Дозорные обязаны были, прибыв на пост, стоять на сторожах, «с конь не сседая, переменяясь и ездити по урочищам, переменяясь же на право и на лево по два человека по наказам, каковые им дадут воеводы». И далее: «А станов им не делати, а огни класть не в одном месте, коли каша сварити, и тогда огни в одном месте не класти двожды, в коем месте кто полднивал и в том месте не ночевать, а где кто ночевал и в том месте не полдневати. А в лесах им не ставится, а ставитса, в таких местах, где было б усторожливо. А где которые станичники или сторожи воинских людей подстерегут, и станичником с теми вестями посылати в государевы и украинные городы Танбов, Козлов, Данков, Темников, Шацк, Ряжск и Кадом, в которые ближе своих товарищев, а самим сзади неприятельских воинских людей на сакмы ездити и по сакмам и по станам людей измечати, ездив по сакмам и сметив людей, да с теми вестями и в другой отослати ж своих товарищев в те же городы, в которые ближе, а велети ехати, покиня тех неприятельских воинских людей вправе или влеве, которыми дорогами поближе, чтобы перед воинскими людми, чтобы в государевы украинные городы весть была ранее, не близко перед ними. А которые головы и сторожи у них на праве или на леве стоят, и им к тем головам и к сторожам с вестью от себя отсылати…»

ВВЕРХ

 

 

Hosted by uCoz