Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 9 (май 2010)

Содержание

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

 

Проза

 

Валерий АРШАНСКИЙ

 

 

КУПАНИЕ ИМПЕРАТРИЦЫ

 

(Из цикла «Золотые сны детства»)

 

 

В летний предутренний час, когда вокруг старого парка тишина стоит заповедная, щедро разлитая по всем уголочкам, как густая сметана в миске с варениками, сладко спит себе, почивает ласковая чаровница речка Сумка, водной подковой огибающая места прогулок отдыхающего люда. Извилистая, в тысячах проток, впадающая в Днепр (вторую после Нила реку, как считал великий Геродот), наша несудоходная шалунья разметала во сне натруженные бесконечной стиркой илистого русла рученьки-притоки. И поджала под себя, к груди поближе, натоптанные бесчисленными обходами капканов болотистой ряски, хитросплетений водорослей ноженьки-истоки.

Этот благостный часок отдыха до наступления зари для красуни-реченьки — самое то, самое желанное забытьё. Широко распахнутые днём, с детским любопытством вглядывающиеся в мир вежи, сейчас без зазоров и прорех монолитно склеены цепко вяжущим, как клейстер, раствором. Крепко-накрепко сомкнуты обычно говорливые уста.

 

И всё вытянутое тело школьницы-акселератки уютно свернулось калачиком, не позволяя колыхать себя лодочной волне, тем более, крутить-вертеть бесцеремонным «моторкам» и катерам. Река безмолвно упреждает любого, пытающегося нарушить её заревое безмолвие — отстаньте, днём успеете ещё нагуляться, набалуетесь!

Заботливо подоткнута под бока реченьки пахнущая волей шальных ветров и гулом немереных просторов свежая туманная простынка, настоянная на зелени целебных лесных трав, знойного степного ковыля, луговых васильков и колокольчиков. Выглажены зеркальной подошвой утюжка все морщинки, все складочки-рябинки на просвечивающей материи. Уложен замысловатым фасоном, вроде как треугольником, полог занавеса. Но сизоватое по краям, то есть у обоих испещрённых птичьими гнёздами берегов, обильно накрахмаленное и всё же однообразное в своей серости покрывало ближе к середине меняется: здесь оно уже чётко прострочено ровным швом стремнины. И это вам не та пепельная кайма, расплывающаяся рваными клочками во все стороны с первыми прикосновениями к ней лучей солнца, а решительная, уверенно выполненная конструкторской рукой чёрно-синяя линия, прочерченная до самого конца холста. Туда, где горбится над Сумкой железнодорожный мост. И уходят дальше (только там уже зигзагом), до обрыва, за горизонт, электропровода. Уходят они, говоря языком Тараса Шевченко, «за обрий, де вже ничого немае». Где уже ничего нет.

Вот такой неожиданно форсистый завиток-завитушечку с добавлением небесной синьки, вот такой фортель выкинула капризуля-кисть искусницы натуры. Захотелось ей оживить унылость пейзажа речной «ночнушки» — и, пожалуйста. Без примерки нашла подходящий мазок для очеловечивания тёмно-серого крестьянского рядна. С грубоватой заботливостью, хотя и плотно, укрыла грудь и плечи спящей девочки-речки.

И ещё, смотрите! Ни влюблённые пары, до рассвета так и не покинувшие подвернувшуюся постель — усердно примятую их совместными усилиями, пребывающую всю в росном серебре прибрежную мураву, ни кучевые облака, спешно слетевшиеся в пустынном небе на рабочую планёрку (быть ли, не быть дождю), ни фанатики-рыболовы, глубокомысленно замершие в позе египетских фараонов, захороненных на недоступной глубине пирамид, ни старающееся особо не шуметь, не топать копытами стадо общественного животноводства, величаво несущее к луговине рогатые свои головы — ничто из окружающего мира не мешает реке всё так же безмятежно спать. Да что там «спать»… По-простецки говоря, кемарить, кунять, дрыхнуть без задних ног, набираясь новых запасов сил для нового дня. Вот самообладание!

Угадать бы ещё, что видит Сумка во сне? Ой, наверное, многое. А как иначе, если, что ни река, то — безмолвная свидетельница всего сущего на Земле, бесследный летописец и безгласный репортёр случившихся ужасов и восторгов, бесстрастный историк, внимательный хроникёр. И каждая река, точно так, как вечен воздух, как неизменна поступь времени, как не нарушаема очерёдность морских приливов и отливов, ежедневно и ежечасно безропотным тружеником почтальоном уносит с собой загадочные свитки памяти. Чего в них только нет! Таинственные письмена эпох. Закодированные послания вулканов, цунами, селей и оползней. Клинописные изображения сражений, знаки радостей, обид, восхищения, возмущения, побед и поражений, боли и страданий.

По самому дну иных рек, еле пошевеливаясь, ползут махровым мхом покрытые протоколы особо мрачных дел, составленные в единственном экземпляре, содержание которых человечеству лучше бы, наверное, и не знать. Плывут секретные водяные свитки, обрывки зашифрованных листков и уцелевшие закодированные страницы. Проплывают рулоны бумаг — и все по одному и тому же маршруту: из минувшего через настоящее в будущее. Не важно, вверх они плывут или вниз по течению, главное — безвозвратно. И очень жаль, что, подобно древнегреческим покойникам, все эти свидетельства былого, попадая в Лету-реку, навсегда теряют память.

Сколько увиденного, услышанного, но людьми так и не узнанного, унесли за свою жизнь в ледяное безмолвие, в небытие, в Арктику, проторив из Сибири океаническую тропу, Лена и Енисей. Громогласные исполины с могучими волнами, всевидящими глазами-бакенами, маяками-спасителями терпящих бедствие, блуждающих грузовых и пассажирских судов. Сколько великих тайн запечатала в недоступные кладовые скрывающая коварные гранитные пороги и валуны, обманщица самых достоверных штурманских карт и лоций, уральская Кама. Какие секреты хранят затонувшие отважные казацкие парусники-струги? Что могут поведать останки бом-брам-стеньг первого Петровского флота, кили резных судов Стеньки Разина и грузные карбасы Ермака, бороздившие Волгу, Дон, Оку, Цну? Втрое, вчетверо обмелели с тех пор эти реки. Иссохли их притоки под Рязанью, Тамбовом, Саратовом, Воронежем…

И так везде, что на севере, то на западе и на востоке. А если бросить взгляд на юг? Туда, где текут воды Кубани-реки, её больших и малых спутниц. Которые легко добираются не только в огромные, испокон веку сытые курортные города и в лоснящиеся чистотой и довольством станицы, но и в самые глухие деревеньки. Которые прилепились у склонов высоких гор в виде аула, сакли, крохотных, напоминающих беззащитные ласточкины гнёзда, безымянных селений?

Среди речного покоя и неправдоподобной тишины неожиданно возникают фантомные реки, непредсказуемые, как и народности, их берега населяющие. Эти дальние родственницы Куры, Риони, Арагви, то почти до мелких камешков на недели, месяцы, годы пересыхают, болея своего рода гриппом, ангиной, скарлатиной и дифтерией в тяжёлой форме. То вдруг, в одночасье оживают, переполняясь выше ординара потоками тающего льда и горного снега. И уж тогда — берегись!

Несутся ещё вчера находившиеся в коме реки осатанело, разъярённым зверем, неистово бурлящие, клокочущие, пенящиеся длинными языками, наподобие огненной лавы, извергаемой со склонов бухнувшего взрывом вулкана. Прут напролом, захлёбываясь в ужасающем львином рыке, зловещем рокоте, гортанном клёкоте, переполненные подспудной мощью, дикарской энергией, варварской жаждой разрушения. Их услада — в неукротимом, яростном сумасбродстве уничтожить, залить, затопить, снести всё окрест. И унести в открытое море. Чтобы очевидцы хорошенько силу стихии прочувствовали и надолго запомнили учинённый погром.

Таковы они, реченьки буйного Кавказа, смуглолицые южанки, ничуть не похожие на своих отливающих холодным серебром северных сестриц. Одинаковые лишь в том, что тоже ныряют в Лету, забирая с собой в подводные схроны километры киноплёнки, где загадочного, тайного, невысказанного хватило бы на гигантскую книгохранилище или громадную фильмотеку, в которой каждая серия документального кино — на три часа с лишним.

Сумка-река спит и видит часто навещающий её в последнее время один и тот же сон (к чему бы, кстати, это, когда, как известно, сны сбываются, да ото сна не сбудется?)…

Летняя жара. Июль. Очень далёкий век. Вдоль речных берегов, тогда ещё не таких размытых и пологих, а крутых, высоких, покрытых густыми зарослями кошачьего колчедана и дикого овса, житняка, костреца, конопли и донника, тянется громогласный караван охраняемых со всех сторон карет. Поезд великой императрицы. Его путь — на юг, по встречному курсу перелётных птиц, весной так же шумно возвращавшихся после сытой средиземноморской зимовки в оголодавшие из-за бесснежной зимы деревушки Малороссии. К своим родимым гнёздам.

Путешествие Ея величества из северной столицы, хладного Санкт-Петербурга, лежит до белых раскалённых песков Крыма, сказочной Тавриды. Где который день изнывает в ожидании царицы пылкий фаворит Григорий Потёмкин. Поход царского обоза долог и тягуч. К тому же, в пути-дороге даже высочайшим особам приходится время от времени делать вполне понятные остановки, известные солдатскому окружению по команде: «Снять ремни, оправиться!». Барышни-кокетки в такие минуты со смущённым хохотком грациозно удаляются за кустики налево, подальше к высоким опахалам папоротника и мшистым куделям травушки-муравушки, откуда не просматривается ни-че-го! В смешанный лесок. Там можно полюбоваться белыми стволами склонённых в хороводе юных берёзок. Очарованием блондинов среди клёнов — яворов. И красотой настоящих, природных клёнов (если хорошо присмотреться — сплошь исклёванных большими любителями полакомиться его сладким соком, неутомимыми долбёжниками  дятлами).

Мальчики нестроевым шагом отправляются направо, под сень громадин-дубов, лиственниц и упирающихся шоколадными пиками прямо в небо карандашных по контуру сосен. Там послушно хрустит под ногами хвоя старого сухостоя, трещат под сапогами хрупкие былочки осыпавшихся после грозы ольховых серёжек и приятно пружинят на каждом шагу залежи палой листвы. Ка-ва-ле-ры! Не подглядывать! Кому сказано?

Кучера-форейторы вмиг раскинули походный бивак, повара щедро потчуют наготовленной на полк солдат стряпнёй всех желающих. А перекусить, право, нелишне, потому что до вечера предстоит ещё ой сколь песка да глины с чернозёмом на колёса мотать. И будут ли впереди остановки да когда будут — никто не поручится. Так что, суют тебе черпак каши — бери, не пожалеешь.

Венценосная степенно, неторопливо — где это видано, суетливая наместница Бога на земле? — спускается к воде, заученно поправляя недавно подоткнутые юбки. Наклоняется к перламутровому зеркалу, любуясь стрёкотом перепуганных предшественников лягушат — головастиков, их паническим отступлением от облюбованного берега (вот, все враги бы от России так!), зачерпывает в ладоши освежающую — ой, прелесть какая! — прозрачную влагу. И исхитряется долго-долго держать её, живую воду, в пригоршнях. Но умеет светла водица бесшумно и незаметно ускользать, деликатно извиваясь, даже из державных дланей.

Почему-то захотелось царице здесь же, на песчаном островке, и хорошенечко умыться. Даже, пожалуй, помыться в этот адски жаркий июльский час, несносное полуденное пекло, усугубляемое настырным звоном гнуса, липким комариным маревом. Но освежиться не как дома, в дворцовых покоях: по-светски чопорно, манерно, степенно, держа высокую господскую марку в англицкой ванной при услужливых фрейлинах, приторно внимательных до каждого её шага. А, как это умеют русские, широко, раздольно, ухарски, беззаботно и бесшабашно. Во всю Ивановскую! Взять, например, вот так, да щедро обрызгаться пригоршнями незатейливой простенькой, без мыльной пены и ароматических добавок, тёпленькой, как парное молоко, естественной речной парфюмерией. Так плещутся в купальнях — она не раз видела — все дворовые, да и крестьянки. А-ах, как сразу свободно, легко задышало лицо, лоб, шея. Теперь бы ещё протереть кое-какие места, начиная с тех, что поглубже за воротом… Эй, девки, ну-ка, живо, тащите мне сюда несессер. Да, сумку вон ту большую, сумку кожану. Цвета жёлтого!

Благоухал тысячами запахов старый смешанный лес, помнящий нашествия безмолвных печенегов, громогласных гуннов, жестоких галлов, псов-рыцарей, смертоносные римские когорты и визг конных орд Мамая. Лес жил своей жизнью; на отмирающих делянках сужался до размеров неполной сажени, непроезжей для телеги-одноколки, но годной для пешего прохода путника. А в местах тянущегося ввысь подроста расширял границы просек, образуя зелёные лагуны, развёрстые на добрую сотню поприщ (вёрст). Летом изумрудный мыс овевала прохлада, зимой сохраняли затишье от ветров и вьюг сомкнувшиеся в плотном строю верные солдаты роты охраны — ольшаник, березняк, дубняк. По весне вечнозелёный самшит по-братски обнимался с мохнатым можжевельником, калина роднилась с рябиной, орешник с черёмухой, а ива смыкалась с иргой, укрывая от проливных дождей переплетения малины и смородины. Удивительные целебные травы, от мяты и будры до черники и череды, вырастали и разрастались разноцветными ожерельями в таком изобилии, что их запросто хватило бы для сотен и тысяч аптек России, Африки, Азии и Латинской Америки. А крупным зверям, будь то лось или олень, косуля или кабан, медведь или волк и всякой мелкой живности, от зайца до белки, вполне доставало своего лесного добра, чтобы запасти съестного на полную зимовку с лишком. Не заглядываясь на крестьянские закрома близлежащих деревушек.

И такая безмятежная жизнь продолжалась до той самой поры, пока вездесущий человек с зубастой пилой, жалящей косой и без устали тюкающим по брёвнам топором не добрался сюда для заключения выгодного ему, сулящего невиданные блага насильственного брака с дикаркой Природой. С вполне понятной целью: для полного и беспрекословного овладения всеми лесными кладами. Приручения и приучения неразумной, несметно богатой аборигенки к робости, страху, палочной дисциплине, полному послушанию, безоговорочному подчинению. И — окультуриванию. То есть, разрушению до основания какого-то там дикарского, сотворённого неразумной стихией ковчега и строительства правильного, цивилизованного места разумного развлечения веселящихся единиц трудящихся. С деревянными грибками, скрипучими качелями, ухарскими каруселями и зашибенным чёртовым колесом!

Пару веков спустя об утраченном прошлом малым и старым жителям Сулимска да гостям города напоминали в нашем Екатерининском парке только два окольцованных металлическими обручами дуба с памятными табличками. Заметно потускневшими от времени, зато намертво вбитыми на высоте человеческого роста ржавыми гвоздями непосредственно в накренившиеся стволы. Распяв и загрубевшую кору-кожу, и поскрипывающие части тела деревьев-ветеранов.

Не на месте прежнего, похожего на капитанский мостик, рдеющего, голубеющего и зеленеющего травами да кустами бересклета горделивого косогора были оставлены те пращуры дубы. Там, на самой выгодной для обзора площадке — с видом на Сумку-реку — с незапамятных времён пускает в небо пряные дымы павильон — шашлычная обрусевшей семьи Арчила Гаглоева. А вековые «Тарасы Бульбы» ютятся на отшибе, рядом с густо хлорированными отхожими местами. Там и будут доживать они свой век, подсевшие, подгнившие, треснувшие и накренившиеся. Принимая незаслуженный позор навязанного соседства с низко поникшей седой гривой. Хотя и сохраняя наподобие старинных кавалеристов-вахмистров стать — в шесть взрослых объятий. Стоят себе смутные от нерадостных дум деды да поневоле слушают, как рядышком изысканно изъясняются сулимские аборигены, летними вечерами, словно мухи на мёд, валящие сюда, «на дубки», чтобы хватануть в прохладной тиши, среди мусора и опорожнённых бутылок по стакану дешёвого портвейна. Да поскорее, пока не подошёл с обходом милицейский патруль. И хилять потом отсюда бодрым шагом на танцплощадку. При-и-ко-ль-но!

Но культурная революция случится ещё не скоро. А тогда, откидывая века назад, смешно побулькивала, послушно унося на спине щепу и прочий сор, брошенный в воду диковатыми Екатерининскими кашеварами, весёлая дочь дремучей чащи и топких болот, наша прозрачная пока безымянная реченька. Высоко-высоко, цепляя тяжёлыми крыльями верхушки сосен таёжного леса, проплывал, жадно заглядываясь на оголившуюся под прикрытием ветлы женщину-императрицу, с наслаждением, совсем не как в дворцовой мыльне, принимающую с помощью двух служанок природные речные ванны, страстный, охочий до любви степной орёл. Его зачарованность полностью разделяли понимающие толк в настоящей женской красоте караульные Всевышнего у небесных врат, вечные охранники мирского покоя — Сатурн, Сириус, вооружённый до зубов вояка Марс. И посылало дружеские волны тепла и света царскому обозу, наливающимся янтарём хлебным нивам, пенистым морям и благоухающим садам, всем работающим и гуляющим, воюющим и отдыхающим, бодрствующим и спящим, зло и красоту творящим людям второе после неба божество — Солнце.

Затевая с ним неравный спор, на недоступной даже смелому коршуну высоте, парили перед распахнутым голубым занавесом, пытаясь устроить свой разудалый костюмированный бал, впоследствии получившие название международный кинофестиваль, слетевшиеся со всего света тучи да облака. Все — хитрющие циркачи и акробаты, арлекины и шуты, изобретательные мастера забав, грозовые местоблюстители.

Для начала, решив по-детски подурачиться, они прибегли к обычному маскараду. Напялили на себя, кто что мог, кто что нашёл: дырявые соломенные шляпы, купеческие картузы или шутовские колпаки, ермолки, панамки или дамские береты, чалмы, либо заломленные на мексиканский манер сомбреро. Кое-кто щеголял в сбитой на загривок шляпенции, напоминающей любимый головной убор американского комика Бестера Китона — канотье, другие прикрывали маковки иудейскими кипами, мусульманскими тюбетейками, наполеоновскими треуголками. Туловища запахнули в удобные индийские сари и не очень удобные (но, что делать — маскарад) японские кимоно. А затем с раблезианским хохотом и сумасшедшим грохотом, выделывая не совсем пристойные танцевальные движения — падебаск, покатили по булыжным мостовым громыхающие пустые бочки. Стотысячеведёрные, иссякшие до самого донышка после вчерашнего наэлектризованного дождя. Щедро вылитой под искры бесноватого Вельзевула на сады Молдавии, горы Испании, виноградники Италии и бесплодные земли Закарпатья.

Озорники-мальчишки и престарелые сорванцы в лёгком облачном одеянии катили тяжеленную бочкотару, как игрушки, приговаривая недавно услышанную на русской реке Волге и так понравившуюся им присказку бурлаков: «Эх, вверх неволя ведёт, вниз вода несёт…». 

Затем, натянув на чело в потайной театральной костюмерной мастерской гигантские маски, тем самым сразу приняв на себя обличья атлетически сложенных кудлатых Атлантов и несоразмерных по форме бёдер и бюстов кудрявых Кариатид, облачный пелетон, спустившись в самый нижний эшелон, с места в карьер на бреющем полёте наперегонки понёсся над землёй. При этом, по заведенному не понять с какого серафима ритуалу, шутливо бранясь, слегка толкаясь, игриво пинаясь. И озорно хватая друг друга за развевающиеся по воздуху кудри, лохмы, баки, пейсы, локоны, чёлки, косы, парики, косматые бороды, пышные усы и косы. «Гопкинс!» — сталкивались до раскатов грома и высечения молний громадными лбами облака-быки. «Гопкинс!» — бодались крутыми плечами не привыкшие уступать в драке даже самым сильным противникам небесные козероги. И непрестанно потряхивали кубинские погремушки-маракасы, молотили в гулкие сомалийские бубны, поощряя продолжать корриду, слабенькие облачка-овечки, ещё только набирающиеся ума-разума, подобно школьницам начальных классов. По младости лет не допускаемые пока на вечевые собрания взрослых пористых облаков.

В отличие от них, мощно, что есть силы, так, чтобы слышали даже пугливые староверы в сибирских землянках-скитах, лупили не в лёгонькие детские бубны, а в огромные древнерусские войсковые барабаны-набаты, для перевозки каждого из которых требовались четыре могучие лошади, давно оглохшие, полуослепшие, хромые и косые, подчистую списанные небесной канцелярией на пенсию по старости, посивелые вояки. Некогда любимцы Зевса и Перуна. Рядовые инфантерии.

Они, искалеченные в несчётных сражениях пехотинцы, в грош не ставили примитивный гужевой транспорт. Обогнув на своих двоих не раз и не два экватор, ветераны повидали и египетские колесницы, и фуры Александра Македонского. Они не привыкли удивляться ничему. Даже появлению на рысях пулемётных тачанок Семёна Будённого, даже ужасу беспощадно крошивших как красных, так и белых — а люди ведь гибли, люди! — кавалерийским обозам батьки Махно в Гуляй-поле. Их заботили только свои пенаты. Где можно не огорчаясь, не оглядываясь, без натуги вытворять под голубым небесным сводом что угодно, хоть Марлезонский балет. Нет на то ни цензуры, ни художественного совета, ни временных рамок. Анархия — мать порядка!

И безбашенные небесные долгожители, сцепляясь и переплетаясь в причудливых танцах — кадрили, мазурке, цыганочке. А затем в подсмотренных на берегах Дуная, Чёрного моря, Карельских озёр хоро, коло, чардаше, гопаке, лявонихе и летке-енке, продолжали свой беспечный бег, заливаясь счастливым смехом победителей, богов и богинь, никогда не знавших поражений. Никогда и нигде! Даже если перелетали в ходе затяжных боёв с чёрными тучами с милого севера в сторону южную. Через Петушки, Клинцы, Елец, Ейск, Арзамас и Моршанск, минуя реки Цну, Дон, Псёл, Ворсклу на Сулимск и дальше — в Новохопёрск, Одессу, Дондюшаны, Стамбул и Тегеран. Пересекая затем с разных сторон южный и северный полюс, Тихий и Атлантический океаны. Чтобы попасть без виз и паспортов на самое большое озеро облаков — Титикаку, расположенное где-то между Перу и Боливией. И угомониться.

Торжественным фугам богов небесных, гвалту и ору отряда рода людского, выбравшего для привала не очень-то исхоженный, скорее, даже целинный здешний край, во всю силу лёгких воодушевлёно подпевали несказанно обрадованные неожиданным появлением царицы и её свиты самодеятельные ансамбли, спешно сколоченные из числа местных музыкально малообразованных пернатых. Представлять птиц людям было некому, да и незачем; какая разница, где клест, где удод. Ну, а для особо просвещённых слушателей, гурманов-меломанов, щёголей-аристократов из узкого императорского круга, подлинных знатоков и ценителей вокала, коих всегда, во все времена насчитываются всего лишь единицы даже в самых изысканных залах консерваторий, не вызывать же было сюда, на простонародный импровизированный концерт, какого-нибудь расхваленного французского щегла из Булонского леса. Да и что уж он такое невозможное может пропеть-просвистать на исконно русских берёзах, этот типичный парижский шансонье из затрапезного кафе-шантана? Пусть себе при невозможно каком пёстром галстуке и горчичного цвета фраке. Чем удивить, кроме грассирования и прононса? Подумаешь, «звездо» какое!

А вот в родном Отечестве — благодать! Подобно гаеру Петрушке из ярмарочного балагана, пританцовывают на разлапистых ветвях смолистых елей и ароматных сосен сороки-воровки. Выделывают замысловатые пируэты в двадцать семь колен услужливые поклонники дикой орхидеи — шалашники и добросовестные трудяги жерляночки. Повиснув на пушистых вётлах, подсвистывают сами себе совершенно не знакомые ни с парижским балетом, ни с бальными менуэтами северной Пальмиры, ни вообще с какой бы то ни было светской хореографией сельские девчонки-коноплянки, а с ними вместе стрижи, чижи да соловьи-разбойники. Все — в армяках, зипунах и поддёвках.

Неумело разевая рот, сипло, козлетоном пытается подпевать голосистым солистам обычно поющий только для себя козодой, прозванный в народе полуночник. Его странный хрип умело передразнивает известная пародистка всех птичьих голосов — невзрачная птичка-сойка. Которая, между прочим, при всей своей невзрачности первая предупредила породистых вождей леса, а следом и вообще весь животный электорат в округе, начиная от ничтожных муравьёв до аристократичных лосей-рогоносцев: на горизонте люди, будьте бдительны!

О блеске-лоске царского котла, диковинных нарядах двуногих существ, упряжи лошадей и ослепительно сияющей после мытья дворцовой посуде неумолчно трещат, облюбовав тополь да орешник, востроглазые насмешницы-одесситки — синицы. Сплетни-
чают они, привычно глотая «р», судачат, нехотя деля свою «коммуналку» с не очень-то опрятными толстыми кишинёвскими тётками — воробьихами. Эвакуированными с последним приднестровским эшелоном после сумасшедшей грозы и допущенными сюда, в новую зону умеренного земледелия, сугубо в порядке исключения.

Верноподданной фауне и флоре гулко напоминают о себе из чащи леса истовые блюстители древних нравов — при любой погоде укутанные в тёмные похоронные платки деды и бабки — парующиеся кукушка, сова, филин, дятел и шалашник. Призывая в первую очередь лёгкую птичью кавалерию сразу же после окончания нежданного пикника валить к ним туда, в чащу, чтобы досконально, до буковки, до йоты, до последней запятой и ноты отчитаться перед начальством обо всём увиденном, услышанном, удивившем, непонятом и впечатлившем. Зачем? А затем! Пригодится. Молоды вы ещё и зелены, как, простите-с, гусиное гуно, нам, пожилым, ветеранам Чесменской битвы, почётным сеньорам и сеньоритам Итальянской оперы, такие вопросы задавать. Для житейского опыта! Чтобы лучше знать, как себя вести с бесклювыми, слабо видящими по сравнению с птицами, но такими же захапистыми, горластыми, коварными и беспощадными, как орлы и кондоры, двуногими бледнолицыми существами. Да-да, вон с теми, кто сейчас — вы только посмотрите на них, бессовестных! — вихляясь, как в припадке, избочениваясь, вытанцовывают какую-то «барыню», невиданную и неслыханную доселе на древних наших берегах.

Особенно упорствовала на немедленном прибытии легкокрылой делегации к верховным смотрителям и фактическим держателям всей лесной жилплощади, второй месяц как сидящая на безводной диете, главная жрица бора признанная гадалка и убеждённая бобылка — сова. Удивительно напоминающая своим нетрадиционным маскировочным оперением другого крупного воздухоплавающего — сомалийского комара-москита. А жгуче-жёлтыми тигриными глазами — печально известного ультра-революционера по конспиративной кличке Коба.

Кстати, эта сова-весталка, после того памятного нашествия в лес великой Екатерины, ещё двести двадцать лет и два года так и проухала всё на том же месте (кто не верит, пусть съездит в Сулимск, проверит). Пока не околела от левостороннего инсульта. Всем интересующимся об этом подробно расскажут в нашем краеведческом музее. Вы только спросите, когда будете там, про эту лысую страхолюдину. Первейшую блюстительницу пуританских нравов и классической великобританской морали, принципов восточной монархии и тибетских канонов Далай-ламы, палочной прусской дисциплины и старославянского домостроя. Перепугавшую до заикания три века назад своим безобразным, чумарудным видом даже бывалых фронтовиков, участников боёв со шведами под Полтавой мужиков-корабелов, петровских плотников, приглядевших было красавицу — идеально прямоствольную сосну, где гнездилась та сова, под грот-мачту для первого отечественного струга. Приглядели…

Понадобится Ленский расстрел, Ходынка, Кровавое воскресенье, поп Гапон, свержение самодержавия, крейсер «Варяг», Кронштадт, февральская, Великая Октябрьская социалистическая с «Авророй», затем полная и окончательная победа Кубинской революции, чтобы всегда сочувствовавшая интернациональной вольнице — Жанне Д’Арк, Наполеону, Ганнибалу, Боливару, Кромвелю, Марату, Щорсу, Чапаеву, Котовскому, Кочубею, Бандере, Че Геваре, Чапаеву, Лазо, Рокоссовскому и другим русским, французским, английским, латиноамериканским полководцам, воителям, лупоглазая бабка Йошка стала наконец в ловких руках местного охотника чучелом. И по сей день скалящимся на детишек, вообще всех посетителей Сулимского краеведческого музея, вставными, как у индийской кобры, клыками, и неестественно выпученными охряными — цвета первомайских фасадов — буркалами.

…Опасаясь уже накрапывавшего дождя, непроезжей колеи и хляби небесной, царский обоз шустро стал сворачивать бивак. Слава те, Господи, Сама отказалась от горячего обеда, повелев подать ей в карету только жюльен, канапе, кляйне бротхен, глиссэ, фрикасе, грильяж да монпансье. Да, ещё — карамельки и шоколадные конфекты в коробочках — для щебечущих фрейлин. Девкам — квас; царице — графинчик мадеры и полуштоф медовушки. Для себя и подружки наиближайшей — Маньки Перекусихиной.

Придворные горничные, прачки и поварихи, «лётая» по огромной поляне с озабоченным видом, умышленно нарывались на ощутимые щипки корявых кучерских лапищ. Деланно при этом вскрикивали, попискивали или похохатывали, замедленно отбиваясь от юрко проникающих под бабский подол щупалец осьминогов. Но не забывали, флиртуя, о деле. Сноровисто забрасывали на подводы казённое имущество, как-то: одёжку, обувку, а с ними вместе — перины, подушки, простыни, покрывала, одеяла, платки. Ещё казаны, треноги, чаны, плошки разного калибра. А к ним до купы чашки, кружки, миски, ложки… Барахла хватало.

Подрагивая сытыми крупами, довольно вспрядывали, охотно ржали готовые к продолжению похода кони — дончаки и орловские рысаки. Лошади отборные, окраса самого разного, какой только придумала изобретательница-природа: чёрные, белые, пепельно-серые, гнедые в яблоках, рябые, стальные, вороные. И кобылы, и кони, независимо от цвета кожи и расовой принадлежности, все до единого получили на лесной стоянке вдобавок к подножному корму ещё и по торбе добротного овса да по налитой до краёв казацкой цыберке (ведёрку) свежей ключевой воды. Заправились под завязку.

«Теперь, залётные, будем гнать до самого Харькова», — удобнее умащивались на козлах, облучках, скамеечках кучера, ямщики, извозчики.

А в Харькове-то одноглазый боярский завхоз (тиун) и вспомнил ближе к полночи о позабытой на берегу неприметной какой-то реки царской сумке. Нес… — как его, шут возьми? — вот, несессере! Что же теперь будет? Время за полночь, челядь вся, как убитая, спит-храпит по клетушкам да сеновалам придорожного подворья, сморенная хлопотами. Неужели прикажет царица-матушка после того, как одолели почти сотню поприщ, возвращаться? А там-то, в том Сулимске занюханном, которого и на карте не найдёшь, где бродить по лесу дикому? Кто отважится искать пропажу ночкой тёмною, в незнакомых-то местах? Дай-кось, найду иконку Казанскую, помолиться ей, Заступнице, попрошу, спаси и сохрани, убереги от гнева и опалы всемогущественной…

«Со страхом верою и любовию преподающе пред честною иконою Твоею, молим тя: не отврати лица Твоего от прибегающих к Тебе, умоли милосердная Мати, Сына Твоего и Бога нашего, Господа Иисуса Христа, да сохранит… Ты еси всесильная христиан Помощница и Заступница, избави всех с верою Тебе молящихся от напрасныя смерти, исправления греховныя жизни, благодарне воспевающе величия Твоя …», — усердно клал тридцать три земных поклона честный тиун.

И Бог миловал! Гром прогремел да отпустил — не стала ни с кого взыскивать всемогущая Екатерина за собственную, если честно признаться, промашку. Хотя и выказала досаду пополам с огорчением особо доверенной приближённой, давней наперснице Марии Перекусихиной:

— Вот он, Мань, весь наш шум, весь наш гам, бестолковщина расейская наша, суета и сумятица к чему ведут. Так можно в следующий раз и голову потерять. Ладно!.. Тащи карты, раскинем пасьянсик на сон грядущий.

Спрятав ехидинку в глазах, благо, позволял поясной поклон, часто-часто согласно кивая, послушная, с виду, как монахиня, а изнутри строптивая фаворитка про себя зло посмеивалась: «Ну, какая ты была, такая и осталась растеряша. Григория бы хоть теперь не проворонила! Ах, ети ваш кошкин дом, Твоё величество!»

* * *

— Царский поезд продолжал свой дальнейший путь в Таврику, как в те времена именовалась прекрасная Крымская Таврида, знакомиться с новыми землями и, прежде всего, красавцем Севастополем, — благородно сложив руки на груди, слабо улыбается плохо, невнимательно слушающим её школьникам-экскурсантам дорогая моя безропотная мамуля.

Она — гид краеведческого музея со сказочным стажем. (От неё услышал я всю эту историю ещё лет в семь в первый раз, а потом, в повторе, перенимал до тех пор, пока не заучил назубок).

— Река, где случилось не столь уж значительное для императрицы, но весьма значительное для нас, её потомков, происшествие, тогда-то и получила сохранившееся до нынешнего времени название — Сумка. («Хорошо хоть не Несессер», — думаю я!). — Хотя… — делает заученную паузу мама, обводя любопытствующим взглядом группу школяров, — у многих местных знатоков-краеведов есть другие на этот счёт версии, и довольно любопытные. Вы их наверняка слышали. Пожалуйста, можете сейчас поделиться, мы с интересом послушаем.

Собранная воедино группа пересмешников, учеников пятых-седьмых классов из школьного лагеря дневного пребывания, нахохлено застыла и, посапывая, помалкивает. Эти ребята и своих-то учителей никогда ни о чём не спрашивают. А уж возникать тут, в каком-то музее? Но, вообще… Может, правда приколоться, что ль? Пусть ей будет приятно. Тётка эта, экскурсовод, гля, больше часа водила по всем залам, столько всего порассказала. И так, вроде, не вредная. Можно!

— А это… Сумку-то царскую так и не нашли? — интересуется главным вопросом кто-то из подростков, музейных гостей.

И маме в который раз придётся изображать ответ экспромтом, хотя готова она к нему с первой же своей, подготовленной ещё в студенческие времена лекции, когда подрабатывала тут в каникулы на третьем курсе педагогического института.

— Понимаете, друзья мои! Поскольку в дорожном, походном, как мы бы сейчас сказали, чемоданчике императрицы не было ни злата-серебра, ни каменьев драгоценных, потеря оказалась невелика. Если о чём и горевала Её величество, то, как мне думается, несколько об ином. О том, что утрачена последняя вещественная связь у неё, немки по рождению, Софьи-Августы, с милым городком детства Штеттином, где добросовестные кожевники постарались изготовить такой замечательный несессер. А уж плакаться о копеечном убытке при царицынских-то несчётных бриллиантах — вы меня извините.

Нет, никто из прислуги на поиски сумки отправлен не был. Может, многомудрая, всегда видящая далеко вперёд Екатерина и здесь рассчитывала на то, что, возвращаясь этим же путём через пару-тройку недель, найдёт позабытый ридикюль на песчаном бережку в том безлюдном смешанном лесу. Но, нет. Не случилось.

«Готт мит унс!» («С нами Бог!»), — наверняка шептала тогда набожная императрица, прощая себе, женщине, как утверждает историк Ключевский, с малых лет неряшливой и безалаберной, очередную потерю. С нами Бог и Бог с ней, той сумкой. Что же теперь прикажете, встать на колени посреди разъезженного почтового тракта и выть на луну, посыпая голову пеплом? Да мало ли мы в своей жизни всякого-разного теряем, порой начиная всё вообще с нуля. И ничего, выкарабкиваемся. А будь одни только накопления, прибытки, приобретения, без потерь, полноте, на что же тогда такое скучное бытие было бы похоже?

А потому:

— Сума, сума, служи ты сама, скажи капитану, что служить я не стану! — приплясывая, как те птицы на ветках, пели-распевали только что сочинённые частушки в развесёлом таборе императрицы слуги и служанки.

А везла Екатерина с собой только горничных сорок душ. Из которых ни одна не токмо проговорить вслух, думать бы не посмела, что она личиком белее, румяней и нежнее тронутой заметными морщинками увядания грозной в гневе царицы. Попасть в немилость самодержице — что пропасть, так уж лучше и глаз на её светлость выше каблуков не поднимать…

И об этом говорила мне мама, конечно, подросшему, которому не стало уже хватать на руках пальчиков, чтобы показать, сколько ребёнку лет. А когда сам стал историком и отцом, я рассказывал мамины легенды своим детям, её внукам. Придерживая одну версию до поры. Вот какую.

Хорошо зная повадки дюже охочих до чужого добра дорогих моих земляков, в большинстве своём отъявленной бедноты и босоты, у которой и нищая сума — дырявая, уверяю, они бы, все до единого, без лопат и тяпок, вручную перерыли всю Воронью гору, от глинистой подошвы до гранитного пика, знай, что в Екатерининской сумке среди дамских штучек-дрючек завалялась хотя бы парочка колечек блескучих или камешков драгоценных, называемых волнующим словом яхонты. У-у, и тогда, в осьмнадцатом-восемнадцатом веке, такие лихие малые здесь жили! От их семени уходило в жизнь новое, такое же басурманистое племя. Не посеянное ли невзначай огнедышащими степными кочевниками, неуёмными в преступной любви к похищенным и притороченным поперёк потёртого седла наложницам?

Копая архивы Гражданской войны, случившейся два столетия спустя после царствования Екатерины, наткнулся на любопытнейшие бумаги. В них Председатель Совета Народных Комиссаров (вот такой титул, всё с большой буквы) В. И. Ульянов-Ленин, весь в гневе, что чувствовалось по рваному почерку и отдельным недописанным словам, поручал лично Председателю Всероссийской Чрезвычайной Комиссии (ВЧК, с 1922 года ГПУ, ОГПУ), одновременно народному комиссару внутренних дел и наркому путей сообщения Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому (лично, это слово подчёркнуто и сопровождено тремя восклицательными знаками, как тремя ударами кулаком по столу) немедленно разобраться и срочно доложить о нижеследующем.

Когда и куда делся целый эшелон с продовольствием, медикаментами и боеприпасами, следовавший через узловую станцию Сулимск на помощь осаждённому беляками городу Царицыну. Какие-то жалкие два часа простоял тогда состав у входных семафоров, в ожидании подзаправки паровоза угольком, водой, проверки букс, колёсных пар и пересменки машинистов с кочегарами — как, пожалте, трудовая рука рабочего класса, безвозмездно протянутая из Москвы героям-красногвардейцам, словно отсечённая, повисла в воздухе. Без ответа?! По чьей милости?

— Г-газобгаться! Сгочно газобгаться и гастгелять подлецов!! Сгочно!!!, — подгоняли ленинские резолюции действия министра с тремя портфелями.

Представляю, как неделю спустя, «железный» Феликс (острая бородка ксёндза из католического храма к небу клинышком) стоял навытяжку в овальном Андреевском зале Большого Кремлёвского дворца — в кабинете Предсовнаркома. Стоял в торце длинного прямоугольного стола (мебель конфискована у главы Временного правительства, этой политической пгоститутки Кегенского) и сокрушённо разводил руками. Тотальный розыск, предпринятый совместно с перешедшими на сторону победившей Рабоче-крестьянской Красной армии лучшими филёрами царской охранки желаемых результатов не дал. Начальник воровской станции Сулимск, некто Ряховский Пётр Рафаилович, одна тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года рождения, член ВКП(б) с одна тысяча девятьсот двадцатого года, хотя и пролетарского происхождения, сам из совслужащих, образование начальное, разведён, за преступную халатность, утерю революционной бдительности и, фактически, потворство бандитствующим элементам, по приговору РВС и военно-полевого трибунала… Приговор приведён в исполнение. Вся смена железнодорожников, которая готовила к отправке состав, заключена под стражу. Но пока играет в молчанку, ни в чём не сознаётся. Арестованы шесть человек, помещены до полного выяснения всех обстоятельств в «крытую». Да, тюрьма там надёжная, царского времени казематы. Их семьи, как заложники, находятся под домашним арестом. Сгноим, Владимир Ильич, но признание выбьем! Ведь полгорода, представляете, Владимир Ильич, в том числе отдельные банковские служащие, сотрудники промартели «Вся власть Советам!», начальник лесопилки и заведующий плодоовощной базой, да что там начальство, даже многие безработные, вчерашняя сулимская беспорточная шваль, щеголяет теперь в разграбленных кавалерийских шинелях! Откуда? Откель, как говорится, у голи перекатной такие наряды?

Терпеливо дослушав рапорт самого пламенного революционера, утомлённый Ильич шумно вздохнул и своим неповторимым мягким картавым баритоном кгепко-кгепко выгугался. «Эх, батенька, а мы с вами собигаемся стгоить в этой стгане какое-то социалистическое госудагство!..»

Пятидесятилетний вождь привстал с мягкого Керенского гарнитура. Разминая затёкшие суставы, хищно потянулся. И, петляя, направился к незашторенному окну, откуда невидяще уставился на кремлёвский двор. Но не надолго. Вновь огорчённо вздохнул, пересёк по диагонали свой кабинет туда, потом обратно. Остановился в полушаге от ксён… Феликса, заложив кисти рук в кармашки польской жилетки и покачиваясь на носках. В характерной задумчивости прищурил на Дзержинского узковатые глаза, усиленно почесал в рыжеватой бородке. И приглушённо (вроде, как по-калмыцки,) запустил к потолку ещё одну виртуознейшую фиоритуру.

А 46-летний участник польского и российского революционного движения Ф. Э. Д., возвратившись в свой дом родной, на Лубянку, взволнованный, опустошённый, ещё и ещё раз перебирая в памяти недавний разговор с Ильичом, пришёл к выводу, что через неделю сам поедет в Сулимск. Непосредственно в «крытую». Вытащит в кабинет начальника тюрьмы на допрос всю эту паровозную банду. Всю до единого. Но не чохом, а по одному. И, для пущей важности открыто выложив маузер на стол, будет с каждым говорить столько, сколько потребуется, пусть до умопомрачения долго.

Да, внутреннее чутьё подсказывает, что это единственно правильный план. Именно так надо будет строить разговор с этими христопродавцами: тет-а-тет, наедине и — глаза в глаза. Беспощадно. Только, вот что: зачем их вызывать? Сам Феликс спустится в подвал, холера с ней, одолевающей чахоткой, всё равно помирать. И сам зайдёт в камеру-одиночку к каждому. Опыт есть: к нему точно так же для проведения допросов с пристрастием некогда заходили царские полковники и подполковники, эти обтянутые френчами и увешанные аксельбантами наглые жандармские морды. Во Владимирском централе.

И, никуда не денутся, выложат жалкие сулимские голодранцы всю правду, Матка Боска, как миленькие, выложат. Преподнесут, обделавшись от страха, все подробности организованного хищения революционной собственности, все детали, как на тарелочке. Кто организатор, кто исполнитель, кто сбытчик краденого… Всё расскажут. Если, конечно, не захотят отправиться к богу в рай, на свидание с Ряховским. Я им, пся крев, дулом маузера до гланд достану! Зубы вышибу! Дупу порву! Притащу в подвал жён заговорщиков, посажу их, сопливых, рядом, будут сидеть, стоять, ползать, рыдать, молчать, переживать и — слушать. Чуть что не так — дойдёт дело и до жёнок. Там есть в тюряге изголодавшиеся кобели, барбосы, бугаи-уголовники, которых учить не надо, как себя с бабами вести. Те ещё костоломы, холера им в бок! Убийцы, насильники, законченная шантрапа, бандюги отъявленные, у каждого руки по локти в крови, награбились в шайках-лейках ещё при Николашке. Сгодятся!

Приняв окончательное и бесповоротное решение, лучший друг беспризорников и первый враг отечественной буржуазии заказал себе стакан крепчайшего чая. Даже два стакана. Гранёных. Не имеется грубой посуды в наличии? Да что вы говорите? Найти! И, пожалуйста, без сахара, как пьёт весь простой трудовой народ. С морковным соком? Можно.

Гранёные стаканы не нашли. Отыскались просто толстые вместе со слегка позеленевшими увесистыми подстаканниками. Вся посуда — стеклянная, фарфоровая, фаянсовая, медная и мельхиоровая — конфискована из апартаментов Родзянко, одного из лидеров октябристов, который в 1911-1917 годах председательствовал в 3-й и 4-й Государственных Думах. Это он, Михаил Владимирович Родзянко, уже пребывая в эмиграции, написал воспоминания о России «Крушение империи». Где бы их теперь найти, его мемуары, почитать?

* * *

Речная лазурь, на которой ни морщинки, ни рябинки, нежная пастушья пастораль, раскинутая вокруг и около Екатерининского парка, хрупкость и прозрачность хрустального небосвода, обрамляющего речку Сумку, вся эта прелесть окончательно исчезает ближе к полудню. Создатель, с отечными кругами под впавшими от переживаний за беспутное человечество очами, именно в этот час разочарованно покидает благословенный уголок, безмолвно призывая последовать своему примеру и замерших над поплавками, словно коты на мартовских берёзах, рыбарей. Нечего им теперь тут делать!

Райский мыс Доброй Надежды ещё до той поры, пока солнце достигнет зенита, стал от берега до берега ну просто чернильной акваторией. Впечатление такое, что по прохладце, на заре прокрались сюда, в водоём, неизвестные сорвиголовы, сорок разбойников, затаились в кустах ракитника, намешали в колбах, а затем растворили в воде целый контейнер каких-то ядовитых чёрных, коричневых, лиловых химикатов, упакованных в таблетки или разлитых в пузырьки из-под микстур. И превратили кристальный источник в загаженный омут, беспомощно хватающий глоточки воздуха, но всё равно астматически страдающий от удушья.

Сотворили эту большую бяку на реке мы, шкеты, урла, пацанва, извазюканные в иле и тине будущие хиппи, ирокезы, сорванцы и проказники, сотнями голов днюющие и только что не ночующие в свою каникулярную пору здесь, под сенью парка, на пляжных песках нашей Флориды, наших Канар, наших Канн, нашего Сочи и Коктебеля. О курортном великолепии этих далёких мест мы слышали. Но реального представления не имеем никакого, совершенно. Да и откуда ему взяться, представлению, у безденежных потомков сулимской нищеты в седьмом колене, самых что ни на есть низов — детей слесарей, каменщиков, башмачников, уборщиц, ткачих и ясельных нянечек. В лучшем случае — младших помощников старших бухгалтеров недоступного простому труженику какого-то там райфинотдела.

У нас какие развлечения? Штандер — со старым резиновым мячом и неутомимыми водящими, лапта, футбол («только не коваться») с утра и до заката солнца, самодельные городки да прыжки с вышки-волнореза с последующими ныряниями от берега до берега Сумки на дальность и глубину. И так — каждый Божий день. До синевы, до хрипоты и чуть ли не отёка лёгких. У тех пацанов, кто постарше, есть ещё одна клёвая забава, салки. Это та ещё игра! Шальные руки шныряют под прикрытием воды в поисках форм быстро обретающих заветную женскую стать девчонок-русалок неутомимо и яростно. Только в салках можно с самым невинным видом, под благовидным предлогом, вдосталь прихватывать наших подружек спереди и сзади, вроде обучая плавать, «топить», легонько придерживая за теннисные округлости, вроде обучая нырять, догонять и обгонять, опять же соприкасаясь с упругостями шара, овала, дыньки, мячиков… Ох, какое же это сумасшедшее наслаждение! В предвкушении его, не чаешь минуты, когда можно, не особо признаваясь в истинном намерении даже самому себе, задрав штаны, бежать на реку с парой сорванных по пути антоновок в карманах. А вечером, купаясь в воспоминаниях, ещё и ещё разок переживать дневные наслаждения в нетерпеливом ожидании предстоящего нового утра.

Интересно, кстати, а у них, подружек наших, на этот счёт такие мысли? Такие же? И такой же, огнём от страсти брызжущий, раскалённый матрас под животом?

Но сегодня невезуха; сеет с небольшими перерывами мелкий дождь, разгулялся и никак не успокоится сиверко-ветерок, надутый, наверное, в наш край с Аляски завистливыми мореплавателями-эскимосами или претендующими на такое же июльское лето вечно холодными оленеводами-чукчами. И из всех пляжных удовольствий остаётся только одно: стоя в некотором отдалении, наблюдать, как жарятся под пластиковым навесом в карты — подкидного дурака — наши кумиры, легендарные футболисты впервые появившейся в Сулимске команды класса «Б». Отдалённые от простых смертных невидимой чертой молодые воспитанники спортивных клубов и «аксакалы», собранные воедино в «Локомотив» со всего света с бору по сосенке. Это уже возрастные пираты, мужики пьющие, курящие, списанные по возрасту или из-за утраты игрового мастерства из других команд, классом повыше. Но где найти в Сулимске доморощенных Пеле и Яшиных? Пусть уж хоть такие, ущербные, контрафактные, да постоянные ландскнехты, чем готовые сбежать в любой день, зарящиеся на первый дивизион, тем более, на премьер-лигу, готовые за лишнюю тыщу баксов тут же бросить свой дом и отправиться играть куда угодно под чужим спортивным флагом местные дарования. Потерпим, пока свои настоящие патриоты подберутся. А эти варяги — прожжённые абордажники — лишь бы отрабатывали зарплату, разгромно не проигрывали и удерживались хоть на краешке пропасти от вылета из своей группы. А на содержание игроков да тренеров у всемогущего руководства такого огромного железнодорожного узла, как Сулимск, которых и насчитывается всего-то три на всё эмпээс, то есть министерство путей сообщения, дензнаков хватит. Зато, какой фурор: своя команда! Кто её владелец? О! Сулимское отделение дороги? Му-жи-и-ки! Дорогим властелинам стальных магистралей — полнейший респект и реверанс за понимание и поддержку. «Зелёный свет» во всём, что ни пожелаете.

Яростно, как и на «поляне», сражается без козырей, зато с полным ассорти дам, королей и тузов в обеих руках центральный защитник «Локомотива» Яша Микадзе. Тот ещё громила, по кликухе «гипсик». Сколько было встречено им в штыковую нападающих вражеских команд — не счесть, сколько из них месяцами потом валялись на больничных койках, восстанавливаясь, Яша тоже статистику не вёл. Сантименты не по его части. Вот и сейчас. Кажется, ещё миг, и слетит у азартного стоппера из-под носа полоска узеньких, хищно нацеленных на противника усов. А на бёдрах лопнут туго обтягивающие гренадерской формы содержимое плавки. Но, нет. Яша держится, не сдаётся, раздавая шлепки крапчатой рубашкой каждой карты по колоде отбоя, как пощёчины. И по-грузински — вах! вах! — восторгаясь самим собой.

— Яша! — многозначительно повожу я глазами в сторону его густоволосого паха, откуда производит откровенное впечатление на зрителей, среди которых лукаво постреливающие глазками девчонки, могучее произведение Фаберже. — Слышишь, Яш, вылезло вон, спрячь!

— Что вилезло! Пач-ч-ему вилезло!, — не спрашивает, а утверждает, добивая партнёра, в горячке ничего не понимающий, суть слов не воспринимающий центровой защитник команды — Пусть вилезло, пусть не вилезло, ми всё равно вииграэм, земляк!

На новый кон тасует карты Витёк Седов, самый реактивный фоккер «Локомотива», его лучший забивала, «девяточка». Наш, чистокровно наш сулимский парень с Привокзальной площади. Он аккуратно подстрижен, черноволос, на выразительном его мужском лице по моде выступает лёгкая щетина, удачно прикрывая чуток выпяченную нижнюю челюсть (фанаты на чужих стадионах дразнят его, сволочи, «чита»). Витю в каждом матче тоже ломают, лупят по бёдрам, голеням и ступням, а, когда судья не видит, бьют по рёбрам, под дых, не дай Бог как бьют бездарные ломовики из противоборствующих команд. Особенно, когда «Локомотив» играет на выезде. Но чёрта с два он поддастся на провокацию злорадствующих бандеровцев. Витя их сделает по игре, вначале накрутив двоих-троих на бровке, а затем усадив на площадке штрафной вместе с кипером на ту самую пятую точку, которая легко рифмуется со словом Европа… И — вмазав от души голище под самую слегу. Пусть теперь порадуются! Сами вы читы!

Каждый раз, когда у Виктора тренировка, спортивную сумку его по очереди тащим до базы «Локомотива» мы с дружком моим, Мишкой Гридневым. Встречаем Витюху у выхода из парка. И, в один день до стадиона несёт кофр центрфорварда, скажем, я. А обратно, с тренировки, Мишка. В другой день мы меняемся с Михой ношей и маршрутами. И как же классно, если встретятся нам на пути свои ребята со школы или, ещё лучше, улыбчивая моя одноклассница Алинка. Так забавно она каждый раз удивляется, увидев, насколько по-деловому, прытко, по-спортивному чешем мы, отрывисто переговариваясь, с раздутым двухцветным импортным баулом на плечах!

Не миновать потом расспросов: «Вы что, ребята, правда, что ль, в дубле «Локомотива» играете?» А мы в ответ так это небрежно, с форсом: «Да, пинаем маленько пятнистый». Не признаваться же в истине — мячи на тренировках из-за ворот подаём…

В прошлом году, в августовский, козырный для Сулимска после яблочного Спаса праздник, День железнодорожника, когда хозяева «Локомотива» расстарались и каким-то чудом завлекли на игру киевское «Динамо», что творилось на стадионе и подступах к нему! Седобородые болельщики смеялись: со Дня Победы такого столпотворения в городе не было…

Ну, а как ему не быть, столпотворению, когда приехал в наш заштатный Хацапетовск весь звёздный состав киевлян той, той ещё поры. А Сулимску если и есть что показать дорогим гостям из достопримечательностей, так это, кроме могучей железнодорожной станции — ворот в Европу — разве что краеведческий музей с уже известной нам красавицей Совой, которая навсегда отхохоталась как раз в канун поголовной борьбы с кулачеством на селе, коллективизации… Впрочем, погодите — погодите! Вот вам ещё одна достопримечательность, да какая! Знакомьтесь, пожалуйста: перед вами живёхонький и здоровёхонький, несмотря на свой ого-го, какой возраст, наш дорогой земляк, тот самый легендарный генерал-майор в отставке, а в годы Великой Отечественной член нелегального ЦК КП(б) Украины, кавалер четырёх орденов Ленина, Хмельницкого 1-й степени, Суворова 2-й степени, участник империалистической, за проявленную храбрость лично награждённый царём Николаем Георгиевским крестом, дважды Герой, прославленный партизанский батька Сидор Артемьевич Ковпак, громивший со своей лесной армией фрицев от Путивля до Карпат… Специально приехал в свой родной город, город его молодости на сегодняшнюю игру, личным примером здоровый образ жизни, знаете ли — понимаете ли, поддержать. Пожалуйста, Сидор Артемьевич, ваше напутствие спортсменам.

— Здорово, товарищи футболисты! Пламенный привет вам от всех моих бывших партизан и от меня лично!..

Сплошной стон, рёв и восторженный вой стояли на трибунах, когда динамовцы выбегали ещё только на разминку. Рыжий-рыжий-конопатый Валерий Лобановский, потом, в первой же пятиминутке, закрутил сухим листом мяч с углового удара — а-ак-куратненько в стык стойки с верхней штангой, снял «паутинку». Один-ноль. Лёгонький, словно ветерок, пошёл чесать чисто поле молчаливый брюнет Виктор Каневский. Показывал, как надо по-честному пахать, отрабатывая свою бровку, защитник Вася Рац. Был элегантен, как Ив Монтан, при выполнении штрафных Олег Базилевич. (Вот уж, поистине, чем дольше живёшь на свете, тем больше убеждаешься: кому что суждено. Судьба-злодейка, а жизнь копейка, это из той же астрологической оперы. По истечении десятка лет судьба фантастически убережёт Олега Петровича Базилевича, когда он, уже старший тренер узбекского «Пахтакора», останется из-за простуды дома, в Ташкенте. А на матч с донецким «Шахтёром» полетит второй тренер. И ему, к несчастью, суждено будет погибнуть. Вместе с футбольной командой, со всеми пассажирами и экипажем неподалёку от малой родины густобрового генсека Л. И. Брежнева — города Днепродзержинска. Из-за невесть по какой причине приключившейся авиакатастрофы. Очень глухо, неохотно вспоминаемой. И до конца, до полной ясности так и оставшейся не расследованной.)

Андрей Биба, Иожеф Сабо. Уже выходивший в тираж, тяжеловесный для полузащитника Юрий Воинов. Который, тем не менее, в прыжке, артистично, в настоящем акробатическом прыжке — по-бразильски, с переворотом (и это в его тогдашние тридцать пять!) — сделает из-за пределов штрафной счёт 2:0. Не в нашу пользу.

Но потом с центра случайно получит мяч от капитана, Алика Аверченко, гортанно матерящий на родном языке всех встречных — поперечных динамовцев, непонятно почему перебежавший со своей на чужую половину поля защитник Яша Микадзе. Яша тут же отпасует мяч выходящему на противоход зло сомкнувшему скулы Вите Седову. И зайдётся Яша в безумном танце, переходящем из кабардинки в пляску святого Витта, увидев, как смертельным для вратаря низовым ударом с пыра вонзит мячик в динамовскую сетку жаждущий реванша наш кумир! Девяточка! Витя Седов.

Разномастный люд честной, заполнивший дощатые трибуны стадиона под завяз, представители различных профессий и конфессий, словно в один миг подброшенные пружинной сеткой на батуте, вскочили со своих мест. Благодарно задыхаясь, захлёбываясь от восторга, трепеща в пароксизмах неутолённого азарта, обнялись за плечи. И дружно, кто-то так и со слезами на глазах, запели «Ще не вмерла Украина». Потом — под сальце — согласованно выпили
кто что пронёс прямо из горла (тогда с этим делом было помягче). И долго ещё, весь второй тайм, когда счёт стал вовсе неприличный — 4:1, хрипя, сипя, надрываясь орали, визжали. вопили нечто нечленораздельное, кидая на беговую дорожку, в проходы и друг в друга кепки, шляпы, картузы, окурки, стариковские панамы и мятые картонки из-под мороженого.

Отъявленный хулиган Сенька Ряховский — достойный правнук расстрелянного чекистами воровского начальника станции — сидя за скамейкой наших запасных, попытался под шумок затеять драку с представителями динамовского лагеря. И таки попал их заводиле, крепко сложенному, зычно подбадривающему своих кирпатому дядьке-киевлянину украденным женским зонтиком прямо в нос. Пустил гостю юшку. Не робкого десятка крутоплечий дядька, воинственно задрав и так до смешного курносый свой нос, тут же закатал рукава и, по-бойцовски пыхтя, отвратительно бранясь, пустился в ответную атаку, жилистым кулаком своим, размером с грушу-трёхфунтовку, попав Сеньке вначале под один глаз, потом под второй глаз… И сделав из хвастливого матадора жалкого клоуна. Для бедного на зрелища Сулимска то был, действительно, матч века, о котором старожилы вспоминают поныне.

Витю Седова киевский тренер признал лучшим игроком встречи. И тут же полетела по ненасытному на сенсации Сулимску параша, будто Витька — всё, тю-тю, прощай «Локомотив», уже и новый чемодан с динамовской формой ему выдали — с понедельника играет в «Динамо», вместо Воинова.

Сам Юрий Николаевич Воинов (1931—2003) на самом деле, перед прощальным банкетом в салон-вагоне начальника Сулимского отделения железной дороги (серьёзные дела надо обговаривать только в трезвом виде, а не по пьяной лавочке), получил официальное предложение от наших власть предержащих мундиров стать тренером «Локомотива» — основы и дубля. Задача понятная: поставить команде надёжную игру. Ему, участнику чемпионата мира 1958 года, включённому тогда же в состав символической сборной мира, это вполне по силам. Бытовые условия чёткие: квартира, машина, трудоустройство жены. Но тренеру отработать два сезона с оплатой, помимо максимального оклада, двумя списанными «Волгами» на бонус. Одну получит от железняков, железнодорожни-
ков, другую — из особого резерва горисполкома. На которой раньше ездил встречаться со школьниками, студентами вузов и техникумов исправно навещающий родной город Сидор Артёмович Ковпак. Обе «Волги» в приличном состоянии (Мишки Гриднева отец работал заведующим гаражом в горисполкоме, всё знал). Но для виду и успокоения злых языков обе тачки будут малость покоцанные (бампер, крылья), чтоб совсем уж не походить на новые.

Воинов, после некоторого раздумья, а что тут особо-то думать, когда печально светит очевидное увольнение в запас и свойственное всем людям его профессии скорое болельщицкое забытьё, примет это предложение. Хотя, понятно, как скучал по своей шикарной трёхкомнатной квартире на каштановом Владимирском спуске — предтече Крещатика…

Да, Сумка-река, как Днепр и Десна, как Амур и Дунай, унесла в своей неистощимой памяти немало хорошего и плохого. Симпатичного и неприятного. Всякого… Я неспешно перебираю в памяти многие события детских и взрослых лет, сидя рядом с невероятно красивой незнакомкой — чеченской девушкой — на жёсткой лавке махачкалинского аэропорта «Уйташ», который покидаю после очередной научной командировки. Сижу в ожидании регистрации пассажиров на московский борт «тушки». Заняться больше нечем, кроме как предаваться воспоминаниям. По гладким плиткам мозаичного пола (ума нужно совсем не иметь ни заказчикам этой опасной скользоты, ни бездумным строителям-исполнителям их прихоти) носится чья-то девочка, лет пяти, держа в одной руке зелёную мягкую игрушку-мартышку, в другой — какую-то ватрушку, с осыпающимися ванилиновыми крошками. Она с удовольствием, как по льду, прокладывает себе скоростные дорожки в разных направлениях, а у меня сердце замирает: ну, вдруг бабахнется. Костей не соберёт. Вероятность же падения тем более, что у девочки пол-лица занимают очки, правый окуляр которых плотно залеплен марлевым тампоном. Всё понятно: у малышки глазная болезнь — амблиопия. В таких случаях здоровый глазик периодически надёжно прикрывают, не позволяя открывать, и тогда больной глаз вынужденно «тянет» нагрузку за двоих, вытягивая ослабевшее зрение. Я откуда знаю? Моего младшего сынишку в своё время лечили точно так же.

А вот дочери футболиста Виктора Седова, кумира моих детских лет — по невероятной, сумасшедшим образом всплывшей вдруг ассоциации приходит внезапно эта мысль — ничто уже не поможет выправить глазик. Как он только умудрился, совершенно не пьющий человек, при любой погоде в жизни сдержанный, на футбольном поле неизменно корректный, попасть в такую беду, одному Создателю ведомо. Но попал. Обычная у него была ссора с женой, привычное выяснение отношений, которое супружница, та ещё тюха деревенская, затеяла с утра пораньше. И затеяла совершенно некстати, перед тем, как отвести девочку в детский садик, а мужа проводить на тренировочные сборы. Слово по слову, пальцем по столу, визгливый бабий упрёк за упрёком, истеричный укор за укором. Беспредельная сцена ревности на пустом месте. Обычно спокойный, невозмутимый Витя, очумев от несправедливости — «Ты где ищешь дерьмо, дура, там где его нет?» — взорвался, психанул, заорал. И, схватив со стола первый подвернувшийся предмет — чайную ложечку, в сердцах запустил в жену. Промахнулся — да вонзилось острие жалко всхлипнувшей Анечке точно в глазницу…

Черноволосый от рождения, улыбчивый и приветливый Виктор после судебного приговора — какой-то срок ему дали условно — изменился на глазах. И не только потому, что, как выбелили его, в считанные месяцы стал совсем седым. Повесил бутсы на гвоздь. Ни на улице, ни во дворе не поднимал ни на кого глаз, быстро проходя мимо знакомых, ни с кем из них, даже со вчерашними, по правде преданными обожателями, не здороваясь. Дни напролёт, даже в законные выходные, торчал в келейке комбината бытового обслуживания, в самой дальней келейке, где трудился его отец, часовых дел мастер. Теперь батькину профессию перенимал сын. Замкнувшийся в своём несчастье Витя Седов, которого недавно прочили центрфорвардом в легендарное киевское «Динамо». Ещё через пару лет напарником к Виктору пришёл тоже закончивший свой спортивный век лысый, как коленка, Алик Аверченко. Не знаю, живы ли они сейчас?..

Продолжал ещё играть из их поколения — чаще на заменах — один только Яша Микадзе. И тоже вот судьба у человека! Хотя, может, (прости меня, Господи, за грешные мысли, за святотатство) воздал ему так сурово всевидящий Сам — за исподтишка, каверзно, умышленно переломанные Яшей ноги футболистов, имевших несчастье попасть под «Гипсика» — известного локомотивского пакостника с чугунными колотухами. Проклинавших потом не раз, до самого конца карьеры, усатого сулимского костолома.

Яша любил париться в Шульмановской бане всякий свободный от игр и тренировок день. Сгонял там паром и веничками быстро набегавший вес. Порой веселился в кругу доступных девочек. Нередко оттягивался среди наезжавших генацвале, устроителей необычных юбилеев. И братался на полке только-только входившей тогда в моду сауне просто со случайными друзьями — приятелями, которых у людей большого спорта, как известно, каждый второй. Но вздумалась же Яше, взрослому и далеко не глупому человеку, на следующий после одной победной игры день, когда он нежданно-негаданно даже для самого себя закатил, играя на выезде, гол с дальнего удара, такая блажь. Аккуратненько, как он считал, без врачей и медсестёр, самолично избавиться с помошью безопасного лезвия от давно досаждавшей крупной бородавки подмышкой. Распарился до красна, окунул бритовку во флакончик с «Шипром» — и чикнул… Хоронить его увезли на родину — не помню, то ли в Телави, то ли в Кутаиси.

Моя прелестная незнакомка, вся в чёрном и длинном, по-горски плавно покачивая бёдрами, отправляется к окошку регистрации первой. Девочку с амблиопией родители ведут следом. А уж я за ними, не сводя глаз с гибкой талии чеченки. Ну надо же было уродиться где-то в глухих горах такому идеальному созданию, такой красе. В Лувр бы её, в Прадо, Версаль, Эрмитаж… Хотя бы рядом оказались наши места в самолёте, господи, помоги, ты же всё можешь! А уж там мне, как композитору Юрию Саульскому в восемьдесят лет, только бы вместе с дамой до рояля добраться, заиграю, уболтаю. Скажу, например, для начала, вот, мол, коль летим вместе, давайте себе представим, что мы на пути в Америку, мы первые английские колонисты. И воздушный наш корабль не корабль, а мореходное судно «Мэйфлауэр». Вам, простите, доводилось, конечно, бывать в Америке? А в Англии? Нет? У-у. Тогда послушайте… Между прочим, нежным разрезом удлинённых глаз, локонком волнистой завитушечки на изящной шейке незнакомая мне пока девушка так напоминает Алину. Именно ту Алину, школьную Алинушку, в её шестнадцать. А не Алевтину Петровну сегодняшнюю, с тремя золотыми цепями, навешенными вдоль и поперёк намного выдающейся из кофты с блёстками-бабочками груди. (Какое же скобарство, какая пакость все эти блёсточки!).

* * *

Совершеннолетнему населению, выбравшему для отдыха песочный бережок Сумки, долго сосуществовать по соседству с оглашенной детворой не удаётся. К чему подвергать себя пытке? Эта битком набитая серебряной мелюзгой мальчишек и девчонок речная бочка и так уже задыхается от их дальних и ближних заплывов. Под непрекращающийся гогот, визги, крики, бешеные брыкания и ныряния, свист, безжалостное брызганье одних, давно сидящих в воде, и истошные вопли других, людей обрызганных, только-только пугливо входящих в реку. Отчаянные салки, свалки, догонялки, жмурки, прятки, латки…

И нет на немереных просторах бывшего СССР, а нынешнего Содружества Независимых Государств такой силы, начиная от запорожских порогов и до уральских отрогов, которая способна была бы остановить этот пляжный шабаш. К некоторому изумлению провозвестников дождя — кучевых облаков, которые вкупе с перис-
тыми белокрылыми лошадками не так давно отплясывали здесь же, над головами «каникуляристов», свой разгонный канкан.

Лишь сидящие неподалёку от центра вакханалии, на крохотном Дикарском острове, мои друзья, всегда по-особому воспринимающие устройство нашего несовершенного мира, особенности, сложности и сбои его механизма — бывшие поэты-концептуалисты Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн и, особенно, Тимур Кибиров, без эмоций, философски взирают на пустоголовых, самодовольных чад, вздымающих мутные волны. Но у Тимура всё же чуть морщится чело, под которым рождаются строки будущей поэмы:

Дети страшненьких лет забуревшей России,

Фантомасом взращённый помёт,

В рукавах пиджаков мы портвейн проносили,

Пили, ленинский сдавши зачёт.

 

И отцов поносили, Высоцкого пели,

Тротуары клешами мели.

И росли на дрожжах, но взрослеть не взрослели,

До сих пор повзрослеть не смогли…

 

Всё было в кайф на отданном нам без боя спешившимися родителями безмятежном песчаном берегу. Закрывали небо до звёзд пирамидальные тополя, под стволами которых мы спешно, уже в конвульсиях нервной дрожи от предстоящих близких объятий реки сбрасывали с себя брючата, спортивные трико, рубашки, майки, трусы, обувь, торопясь в плавках (сбоку на тесёмочках) к вышке-трамплину в «море». Согревала, как мать, посиневших ныряльщиков раскалённая от солнца каменистая коса Дикого островка — прибежище поэтов, наркош и картёжников. Тосковали у железных клеток женских раздевалок несчастные любители подсматривать дамские прелести, все на одно лицо — бледноватые, чахловатые эротоманы, у которых оловянные глазки вспыхивали живым ог-
нём только если удавалось зеницей ока сфотографировать обнажённые бугорки и кустики очередной Евы, представительницы запрещённого соглядатаям рая.

И я однажды на пляже незаметно подсунул в кармашек Алёниного сарафана записанные моей рукой, но сочинённые умницей Лёвой строки: «Мне приснилась неба пустота. В ней с тобой мы потерялись оба. Ты сказала: “Ласточка вон та будет помнить нас теперь до гроба”…»

И хотя ничего подобного моя одноклассница и «однопартница», моя любовь с первого класса, если не с детсадовского горшка Алина Мисевра (бабушка-гречанка в роду!) не говорила и близко, как благодарно посмотрела она тогда на меня… Мама моя! Сколько жить — столько помнить этот взгляд. Честное слово. Если бы не тот злосчастный день…

Из радиорупора, установленного в парке на пограничной с пляжем территории, бодро сыпались позывные только-только начавшего свои появления в эфире «Маяка». И удивительно кокетливый голосок диктора-ведущей, то и дело прерываемый порывами зло-
го ветра, с некоторыми паузами сообщил. «Сегодня исполняется ровно …дцать лет, как в 1931 …оду совершил первый рейс между Москво… и Ленингра… знакомый …ллионам москвичей и жителям Северной Пальмиры поезд «Красная стрела». Мы попросили министра …уте… сообщен… (буйный ветер начисто стал глушить звуки радио) ответить на… опрс… наш… корр… сп… та. У микрофона Галл… а Ефс… ва…»

А по центральной аллее парка, переходящей в речную эспланаду, слегка покачиваясь, как на палубе рыболовецкого сейнера, одинаково набычив стриженые под ёжик головы — каждая с гирю-пудовку — шли в лёгких, в обтяжку маечках с узенькими шлейками и расклешённых штанах три налитых бычьей силой бугая. Чуть впереди них — самый старший по возрасту и рангу, вождь, Ряха. Сенька Ряховский. Атас!

Это о нём закадычный друг мой, Мишка Гриднев, чересчур увлекающийся блатным сленгом, говорил, как о законченном бандите, алкоголике и наркомане, на счету которого три длительные ходки в зону, две условные отсидки и, что самое жуткое, два трупа в «послужном списке». На танцплощадку приходит — понравится какая-нибудь подруга: всё, тут же приказывает ей, шарь за мной!
И пусть только попробует не пойти или смыться, из-под земли достанет, поизмывается тогда всласть. Это у него, — делал страшные глаза Мишка, — неограниченная власть над базарами, вокзалом, ларьками. И любая попытка сопротивления злу насилия заканчивается для восстающих спартаковцев плачевно: мордобой — это в лучшем случае, а то и резня. До крови, до больничной палаты и даже инвалидности. Причём, чинкой — незаметно зажатой между мясистыми пальцами безопасной бритвой — становящейся ох какой опасной, орудует сам Ряха. Чиркнет по глазам — и клиент готов.

Под выпущенной поверх клёшей рубахой Ряха носит литую, усиленную каким-то, то ли медным, то ли свинцовым сплавом морскую бляху на широком флотском ремне. Если в драке вмажет ею по балде — всё, хана, черепно-мозговая травма, пой Лазаря. Вон, Васёк Жабин ходит по нашей центральной Сотне — стометровке — каждый день туда-сюда с утра до вечера, посвистывает. Это его, Ряхи, работа; сделал из нормального пацана Васька полоумного…

Отец Алёны, милицейский майор, который в своём угрозыске занимается убойными делами, долго, до кашля смеялся, когда мы недавно на дне рождения его дочери пристали к нему с расспросами как раз насчёт Ряхи. Нам с Мишкой даже почти до слёз обидно стало, когда он, задыхаясь табачным дымом, всё ниже склонялся к своим коленкам, не в силах от смеха ответного слова вымолвить. И, если бы не Алёна («Пап, прекрати сейчас же, а то и Мишка, и Олег, и я уйдём отсюда!»), мы бы точно свалили с таких именин.

— Дочур! Да ты меня, родненькая, прости. И вы, ребята, тоже! — отсмеявшись, поднял руки вверх худющий, как жердь, товарищ майор. — Но Ряховский Сенька — убивца? Рэкетир? Ой, мама, не могу! Это он лично мозги вам компостирует или вы сами, от нечего делать, такие страшилки придумали?

Я, наверное, впервые, после многих лет безоговорочной веры каждому Мишкиному слову — с подозрением посмотрел тогда на Михаила. Тот тут же повёл свой и так всегда слегка косящий взгляд ещё повыше моей головы, задумчиво уставясь на стоящий у забора пирамидальный тополь-раину.

— Ряха — мокрушник? — вновь с нескрываемым удовольствием пощипывая белесые усы и превозмогая смех, переспросил Алёнкин папа. (Так, переспрашивая, запоминают обычно соль крутого анекдота, чтобы не забыть и «продать» потом при случае друзьям-подругам…). — Ну и ну.

Он примирительно выставил перед собой ладони, защищаясь от укоряющего взгляда и маленьких кулачков угрожающе машущей ему из кухни Алёнкиной мамы. Поднял было рюмку со своей домашней «смородиновкой», но, покрутив перед глазами, отставил.

— Послушайте, парни, — обращаясь к нам обоим, но глядя, в основном, на Мишку (правильно, так ему и надо, сказителю народному!), — посерьёзнел майор. — Вы же умные ребята. Так с какого, скажите мне, переляку, вы этому сыну лейтенанта Шмидта за квартал кланяетесь?

— Мы-ы-ы? — обиженно взревели я и Мишка, отметая напраслину. Тем более высказанную в присутствии девчонок-одноклассниц, тут же с птичьей любознательностью уставившимся на нас.

— Да, ладно, ладно, это я так, образно, — чуток сдал напор угрозыск.

Ни фига себе, «образно». У Мишки, вон, «с переляку» один глаз вообще поехал на Кавказ, а другой на Север. А у меня, чувствую, щёки, как у красной девицы, заполыхали маковым цветом, прикуривать можно. «За кварт-а-ал». Надо же, сказануть такое!

— Нет, но вы поймите, мужики, — удачно ввернул хорошее обращение и тем самым вернул нам мужское достоинство угрозыск. — Неужели милиция такой дрек, что дозволит какой-то шпане безнаказанно людей убивать? «Два трупа»… Может, кошек, что замучил в детстве этот ваш Ряха, он за трупы считает? А так-то — одни понты. Ну, отбывал он, насколько я помню, то ли год, то ли два за драку, в малолетке. Всё. Вся его героическая биография. И то не поручусь, если он в бараке не ночевал под шконкой и баланду не хлебал из дырявой миски…

Может быть, Алёнкин папа и продолжил на этом самом интересном месте свой дальнейший рассказ о жизни зоны. Но тут на сцене появилась разгорячённая тётя Зоя и — видно было по всему, румянец во всю щёку полыхал у неё не от жарочной плиты, что на кухне. Майорша красноречиво упёрла руки в боки, выжидательно глядя на своего сероглазого супруга. И тот мигом умолк, сдулся, как проколотый мяч. Но сразу не покинул нас, находчиво метнув на прощание сквозь сурово сжатые губы одну за другой всклень наполненные из персонального лафитничка две гранёные жиляночки смородиновой настойки домашнего приготовления. Да наколов вилочкой пару скользких шляпок замаринованных с прошлой осени рыжичков.

…Ряха, приземистый и невысокий, врастопырку, как краб, выступал сейчас перед нами и подобострастно отстающей от него ровно на один шаг свитой враскачку, таким… бывалым мореманом, эдаким адмиралом Нельсоном и портовым уголовником в одном лице. Застывшие чёрными угольками, посаженные глубоко в пухлые щёки и далеко от рябоватой переносицы маленькие внимательные глаза. На удивление не загорелые руки засунуты глубоко — по самые локтевые наколки — в карманы белых, по-флотски расклешённых брюк. Поверх них ниспадает на выпуск бирюзовая сорочка — с отложным воротничком-апаш. На пробор причёсан укреплённый бриолином роскошный чуб (надо же, хороший волос, а кому достаётся?). На ногах белые, с лёгким скрипом, не разношенные сандалии. Плечи наклонены и дугой выгнута шея, как у принюхивающегося к обеденному корыту гуся с бабкиного подворья. Но, хороши шуточки…

Вон, девчонки, первыми почуяв неладное, уже сбились в тесную испуганную кучку, наскоро прикрывшись прилипающими к мокрому телу платьицами да сарафанчиками. Откровенно высматривают, как и когда лучше рвануть отсюда — вместе или врассыпную. Им хорошо, им всё простится. А нам-то, пацанам, гордость
не позволяет постыдно драпать с поля боя, пусть и перед превосходящими силами противника.

Ассистенты криво осклабившегося Сеньки Ряховского лишь ухарски посвистели, по-паровозному погудели да кучерски поулюлюкали вслед сверкающему пятками девичьему племени, за секунды одолевшему и крутой взлобок, ведущий от берега реки к парку, и пограничную полосу — зелёный газон, и выстриженный косогор за ним, где видны были накренившиеся к земле два вековых дуба. Счастливые…

Ряха, подёргивая в нервическом тике жирной налитой шеей, всё покуривал и поплёвывал, ожидая, когда закончит орать матерные напутствия вслед ничего не слышащим девчонкам его камарилья. Ждать пришлось долго. И он, раздосадовано сплюнув окурок, засадил большие пальцы обеих рук под рубашку, где толстый пупок прикрывала та самая утяжелённая надраенная бляха широкого ремня. Демонстративно выставил её напоказ, с тем, чтобы переключить общее наше внимание на его устрашающее вооружение. А свой откровенно насмешливый взгляд с нескрываемым презрением обратил на обзор нестройного нашего ряда. Высматривая, видимо, первую и наиболее покладистую, покорную, как козочку, жертву, которая сходу сдастся, не рыпнется в его рысьих когтистых лапах. Ну, точно шуцман-надсмотрщик на построении военнопленных в гитлеровском концлагере. Бери, да снимай без проб его вдавленные под самый лоб зенки-буравчики, бурдюком выпирающее пузо, скособоченное тулово, широко расставленные кривые ноги — ненадёжные опоры рахитичному телосложению…

Коротким повелительным свистом, без слов, сделав лишь ленивый указующий взмах рукой, шуцман подозвал к себе Лёньку Пирогова. Мальчишку, действительно, самого слабого и самого смиренного не только в нашем классе, а, пожалуй, во всей школе.

Ни в козла, ни в жёску, ни в футбол, ни в хоккей Лёньку было не заманить. Как это он ещё с нами стал этим летом на речку выбираться? А то мы всегда ватагой, стаей, гурьбой прём на большой переменке в школьные закоулки — курнуть втихаря, по щелбану за проигранное пари друг другу в лобешник отвесить, на девчонок поорать, консервную банку погонять, друг через дружку попрыгать — Лёня с монашеской скромностью стоит в сторонке. Не уходит, но и ни в какие забавы не ввязывается. Мы — на луг, на поляну, шесть на шесть мяч погонять; Лёня-тихоня — домой. Ему нельзя, ему некогда. Такой сознательный. На подколки наши, тычки-
щелчки Лёнька никогда не отвечает, только голову виновато понурит и молчит. Мы уж его, видя такое дело, сами от борзых четвероклассников прикрывать стали. Не хватало ещё нашему другу-однокласснику и ровеснику от нападок салажат, всякой мелочи сопливой страдать…

И только недавно Алёнка от своей мамы, которая в родительском комитете, узнала о беде в Лёнькиной семье. Отец его после несчастного случая на стройке инвалид-колясочник, у младшей сестры тоже что-то неблагополучно со здоровьем, тянет всю семью мама-штукатур, хотя сама тоже не по-детски хворает. Поэтому Лёнька у них в доме и сиделка, и разнорабочий, и водонос, и полотёр, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Что ни день, то — Лёня, поди, Лёня, принеси, Лёня, подай, Лёня, убери… А пацану четырнадцать лет, душа горит лететь к нам, своим пацанам, на улицу. Правда, замолчишь от такой жизни.

Враз ссутулившийся, побледневший, щуплый, как курёнок, Лёнька плёлся на расправу к жирному борову, втянув голову в плечи и совсем по-стариковски шаркая ногами. Лишь изредка, он, виновато улыбаясь, осторожно косил глаз и вытягивал тонкую свою цыплачью шейку в нашу сторону, ожидая, как в классе, при не выученном уроке, чьей-то помощи, подсказки. А мы все, сволочи, потупившись, молчали, пряча взгляд и от него, и друг от друга, не зная совершенно, как вести себя в такой ситуации.

— Итак, ваша настоящая фамилия? — по-прокурорски вперил в растерянного Лёньку желтющий от никотина и почему-то заметно подрагивающий указательный палец самодовольный шуцман. К несказанному восторгу бурно зареготавших в три глотки друганов, счастливо оказавшихся на таком замечательном бесплатном спектакле.

— Как, как, простите, вы сказали, Пердунов? — продолжал юродствовать вожачок, приставляя к своему хрящеватому уху ладошку трубкой.

И клака Ряховского вновь заходилась в натужном смехе, из штанов выпрыгивала, лишь бы только угодить атаману-скомороху, поощряя его к продолжению дурной сцены.

— Тэ-кс. Так и запишем: гражданин Пер-ду-нов, — подчёркнуто разбивая фамилию на слоги, делал в воздухе витиеватые закорючки Сенька Ряховский.

— А скажите-ка нам, любезный, — протирая на просвет несуществующие очки и копыля при этом толстые губищи, продолжал разыгрывать он из себя то ли следователя, то ли кадровика. — Скажите нам ваш возраст, пол, национальность. Семейное и материальное положение, женаты ль вы? Где находились во время оккупации?

Друг наш, Лёнька, — гусёнок с подрезанными крылышками, обречёно молчал. Да если бы он и говорил что-нибудь, его невозможно было услышать в шуме заходящейся от наслаждения троицы Ряхиных собратьев.

— Слышь, шеф, чума, бля! — восторженно задирал в гору палец цыганистого вида соратник Ряховского и всё хлопал в экстазе по плечам двух дюжих своих дружков, таких же коренастых амбалов.

— Пала, я тоже ссу, не могу, — разделял восхищение цыгана второй из троицы боевиков — пучеглазый блондин с угреватым, заметно сдвинутым набок шнобелем.

А третий — нездорового вида хомячок, всё пошмыгивавший бледноватым носиком, молчал. Но гипнотизировал неотрывным взглядом до смерти перепуганного Лёньку. И потихоньку подкрадывался, притирался к нему со спины поближе, готовый в каждый миг по команде и без неё тут же устранить противника, учинив ему любую пакость.

— Значит так, Пирожков! — дружески возложил на худенькую Лёнькину шею увесистую свою ручонку Ряха. — Послушайте задание на финал. Если вы хотите сохранить свою жизнь и жизнь ваших друзей, вы сейчас пройдёте к статуе свободы — видите, вон та девушка с веслом, да? И крепко-крепко поцелуете её в заднепроходное отверстие. Ну, просто посмешите нас? Вы же прирождённый комик, я знаю. Если откажетесь, — Ряха возложил и другую лапищу на Лёньку, мягко потрепав его за шею. — Если откажетесь, воля ваша. Но тогда, — он небрежно кивнул в сторону вечно зелёного хомячка, — тогда этот дядя сделает вам ба-а-альшую бяку. Очень большую. Ну-у? — тут же сменив ленивый, расслабленный тон на окрик, неприкрытую угрозу, сунул руку в карман, как за финкой, на глазах свирепеющий Ряховский.

И Лёнька, вздрогнув от его окрика, обречённо поплёлся в сопровождении хомячка к парковой аллее. Туда где, в самом деле, высилась гипсовая статуя спортсменки-байдарочницы, хотя и побеленная к новому весенне-летнему сезону, однако уже вся исписанная похабными словечками и истыканная окурками.

Он не шёл, конечно, а именно плёлся, безжизненно опустив руки, словно опутанный весь цепями-веригами. И вести не вели его к месту казни, эшафоту, костлявые, подгибающиеся коленки. И смотреть не смотрели по сторонам объятые тоской и ужасом готовые заплакать, но нет, не плачущие Лёнькины глаза. Лишь совершенно нелепая в эти минуты, прилипшая полчаса назад слабенькая улыбка так и не сходила с лица, продолжая кривить тонкие Лёнькины губы. А вслед ему неслись подбадривающие припевки Ряхинской гоп-компании. «Ты гля, шеф, Пирожков — бедовый малый, гля, как борзо чешет, не угнаться, а?», — скалил белые кипенные зубы цыганистый. «А чё же, — с готовностью развивал тему угреватый блондин с маленько свихнутым носом. — Лёня у нас — паря приблатнённый; на хлеб — мандро, на козу — падла. По фенечке ух, сука, как чирикает!»

Вальяжный Сенька Ряховский снисходительно внимал репликам чёрного и белого, раскуривая очередную сигарилу. И зыркал недобрым взглядом в нашу сторону, определяясь, видимо, с выбором новой кандидатуры очередного мученика.

Но Лёнечка тем временем дал! В то самое мгновение, когда хомячок лишь чуть-чуть переключил своё внимание, заглядевшись на самозабвенно целующуюся под старым дубом парочку, жертва сурово наказала конвоира за утрату бдительности. То, как Лёня уходил от врага, можно было без дубля снимать на плёнку, если бы речь в фильме шла о героях-партизанах из Беловежской пущи или побеге военнопленных из ненавистного концлагеря. Он вихлялся среди кустов, как от пущенных вдогонку пуль. Пластался до самой земли, будто пропускал над собой ошмётки осколочной гранаты. Прыжками дикой серны, горного козла-джейрана преодолевал
рвы и окопы, отделявшие тёмную, неблагоустроенную часть парковой зоны, ведущей к пляжу, от границы освещённой, благоустроенной. Никакие карательные отряды, отправленные для прочёсывания леса, никакая самая обученная фельд-жандармерия и конная полиция не смогли бы найти и остановить беглеца. Потому что нет на этом свете ничего сладостнее и прекраснее вкуса свободы, горячо пьянящей кровь и разум воли, человеческого суверенитета и независимости. За неё, желанную волюшку, посланницу небес волю-вольную ничего отдать не пожалеешь — ни последних сил, ни слабого здоровья, ни невесть откуда взявшейся прыткости. Может быть, подаренной высочайшим поручением сжалившегося Всевышнего?

Короче, даже наш сулимский земляк, знаменитый бегун Владимир Куц, победитель летней Олимпиады в Мельбурне (между нами говоря, в те описываемые годы — майор-«подснежник», так ни разу и не надевший погоны МВД), надев — немедленно снял бы с себя выданную ему на вещевом складе милицейскую фуражку, преклоняясь перед подвигом Лёньки Пирогова. И отдал бы фирменный головной убор с внушительной кокардой на добрую память — лакированным козырьком вперёд — в руки юного собрата по спринтерскому бегу, ставшему рекордсменом поневоле. Отдал бы от души. Навечно. Навсегда.

Ряха ничего расспрашивать у своих подручных не стал: зачем? И так всё понятно. Не оборачиваясь, навскидку, ткнул кулачищем в нос подхихикивающему над неудачей хомячка блондину. А самого хомяка зарядил таким пинчищем под зад, какому вся линия нападения сулимского «Локомотива» могла бы позавидовать. И уставился на меня и Мишку Гриднева, выбирая одного из нас. Плохо, тяжело смотрел Ряха. Обычные люди таким взглядом на других людей не смотрят. Так нельзя смотреть. Его глубоко запавшие, остановившиеся глаза выражали, пожалуй, всё худшее, что есть в человеке. Такой взгляд, наверное, бывает только у питона, перед тем, как он готовится заглотить сенбернара. Целиком. Вместе с ошейником.

— Ко мне! — махнул рукой Мишке Гридневу шуцман.

И его повелительный взмах с готовностью подхватил и развил уже оправившийся от атаманской экзекуции тот самый блондинистый с угреватым носом. Развил по-своему: осыпая Мишку ещё на подступах к нему грязными матюгами и размахивая затем перед самым лицом кулаками. Слегка побледневший Мишка не отворачивая головы медленно стащил с запястья и передал мне свои наручные часы, потом достал из кармана брюк и всё так же, в презрительном полуобороте к наскакивавшему на него кочету, протянул связку ключей, едва успев увернуться от хищно бросившегося к ней угреватого альбиноса.

— Фамилия? — хмуро буркнул Ряха, исподлобья меряя рост и плечи самого крепкого парня в нашем классе.

— Моя фамилия, как твоя жопа синяя, — вскинул на «следователя» усмешливые карие глаза Миша.

— Чиво? Ах, ты, фуфлятина, урла поганая, козёл не доношенный, да ты труп! — кинулся на Мишку, опережая слегка опешившего своего фельдфебеля и цыганка угреватый. — Да я тебя, петушиная морда, — устрашающе скалил он зубы, натряхивая на лоб пониже светлые свои непричёсанные патлы…

Они били Мишку втроём, наотмашь, беспощадно, изо всей силы, били ногами, били руками, не давая ему ни малейшей возможности уворачиваться от злых и нацеленных ударов, не позволяя спрятать голову или прикрыть корпус.

Чем я мог помочь другу, несчастный книжный червяк, дохлый интеллигентик, хлюпик, счастливо избегавший до той поры любых уличных драк?

Но, увидев, как бегут к нам по склону пляжной горы Алёна, в хорошо знакомом мне жёлтом платье с синими цветами по подолу, вызванный, видать, ею же милицейский патруль, издалека грозящий хулиганью чёрными дубинками, парковые сторожа и уборщицы, размахивая кто мётлами, кто дрынами или штакетинами, я завизжал, преодолевая горловые спазмы, как только мог:

— А-а-а! Сюда-сюда, вот они, держите их, ловите!

Бросив измываться над Мишкой, взмыленный от усердия Ряха сходу перетянул меня поперёк голой спины бандюганской своей бляхой, заставив согнуться в три погибели от пронзившей боли. А подкравшийся сзади хомяк, грязный, потный, а оттого вонючий, как скунс — чемпион по вонючести среди подобных ему животных — ровно в тот момент, когда приблизилась к нам Алёна, резким рывком сдёрнул с меня до самых щиколоток плавки. И, ехидно сверкнув на прощание фиксой: «Слышь, покажи, чем ссышь!», не так уж быстро потрусил за убегавшими дружками. А те, удаляясь, корчили отвратительные рожи, показывали хорошо известные жесты, орали что-то наперебой. Они сегодня хорошо порезвились, повеселились, подразмялись эти дружные ребята. Но что мне теперь было до них, до охающих, ахающих, сочувствующих окру-
жающих, до всего этого мира? Мне хотелось одного — утонуть. Или пусть бы уж эти подлецы убили меня своими свинцовыми кулаками. Но переживать такой позор перед Алёной, другими девчонками-одноклассницами, да и своими пацанами…

* * *

Звуки на реке разносятся за километр. И я слышал, как долго звали меня оставшиеся на берегу ребята, как огрызались на угрожающие крики наших родителей Ряха и его отморозки: «Да тебе меня догнать, как безногому до Пекина, слышь, бес седой!», — доносился противный писк угреватого блондина. «Чё ты там бугорозишь, мизантроп? А ну, иди сюда!», — вступал в перепалку цыганистый… Не поддаётся воспроизведению то, что орал сам Ряха, час назад так интеллигентно допрашивавший моих друзей. Но и Мишка, молоток, хотя бы в словесной дуэли в долгу перед паршивцами не остался; я не мог спутать или ослышаться, это был его голос: «Не трещите, уроды, всех вас теперь по одному переловим, последние извилины выпрямим».

Я, осторожно ступая по илистому дну, в которое такие вот, как Ряха и его дружки, обожали после пьянок на берегу реки вгонять битые бутылки, выбрался к затону со стороны наиболее густых камышей. С опаской вытянул голову, озирая окрестности. Тихо. Пусто. Никого, вроде, нет. Робинзоном с голой задницей, прикрываясь ивовой веткой, всё так же осторожно поплёлся к безлюдному пляжу — утром такому родному и близкому, а сейчас ставшему угрюмым, неприветливым, чужим. Заставляющим только удивляться, что раньше можно было здесь найти? Да, мужлан он, весь этот примитивный насыпной полуостров с его секторами-пляжами, разделёнными стрелками-указателями: «Детский», «Женский», «Солдатский», «Студяга». Бомж в застиранной робе! Юродивый в грязном рубище! Балаган с неотёсанными лавками, а не приют отдохновенья. Ноги моей здесь больше не будет.

Я подобрал под лавкой старательно изгвазданные чьими-то грязными ступнями свои купальные шорты. Много раз прополоскал их в воде, подвернувшейся щепкой счищая следы налипшего скользкого ила и стряхивая колючий песок. Даже не выкрутив, как следует — пусть обсыхают на мне — зашагал не парковой аллеей, а глухой безлюдной стороной, мимо обрыва-мусорки, намного сокращая путь к дому. И жалея лишь о том, что нет здесь ещё какого-нибудь подземного хода, кротовьей норы, траншеи, тоннеля, по которому было бы так здорово пробраться к родимому порогу, совсем никого не видя и не встречая на пути. Ещё мне рисовались по дороге сцены сладостной вендетты, кровавой мести этому проклятущему Ряхе и его прихвостням; вот я их, всех троих, взрываю гранатой-лимонкой, швыряя снаряд прямо под ноги и упиваясь видом разлетающихся на куски паршивых рук и ног мучителей. Вот решечу из автомата… Нет, прицельно выбиваю каждого из снайперской винтовки, устроив засаду между кустов, я знаю, где, на развилке Сотни — главной улицы Сулимска — и примыкающего к ней парка, откуда эти акулы каждый вечер выплывают на хулиганский свой промысел. Вот подмешиваю им яд в стаканы с вином, когда они будут в воскресенье оттягиваться после своих культпоходов в излюбленном месте отдыха всей преступной городской босоты — кафе «Черешенка».

Эх-х! «Чому я не сокил, чому не литаю»? Будь я беркутом, безжалостно и беспощадно переклевал бы стальным клювом, пикируя с небесной высоты, все ненавистные макушки. И жирного, женоподобного Ряхи, и его блатных приспешников — угреватого блондина, злобистого цыгана, всех-всех-всех, у которых руки по локти в крови… Зачем только такие поганцы живут на свете, кому от них радость? Кого они сделают счастливыми? Какую пользу принесут? Никакую. Ни себе, ни людям.

Я, весь в несбыточных мечтаньях, и не заметил, как оказался у домашней зелёной калитки с обломанной щеколдой и покосившимся почтовым ящиком. А ведь сто раз обещал маме поправить всё это безобразие. Так! Завтра же с утра ни на какой ни на пляж, а молоток в руки — и погнал по хозяйству. Клянусь Ряхой. Даю слово.

* * *

В августе у старшего меня на десять лет брата затевалась свадьба. И я, к несказанному удивлению родителей, без споров и отговорок, наоборот, очень даже обрадованный грудой навалившихся поручений, гонял на велике везде и всюду, куда пошлют. Будь то Химгородок, где жила мамина сестра и моя тётка, классная мастерица по части кулинарии. На почту за красивыми открытками-приглашениями. На рынок за дефицитными в ту пору дрожжами. В магазины и столовые за всякими разными продуктами. Потом ещё с
запиской к баянисту дяде Яше, у которого не было телефона, — напомнить о времени и месте сбора (помимо записки, передать и на словах: в субботу, к одиннадцати, у загса). К портнихе тёте Дусе — другу нашей семьи со времени эвакуации. Когда-то крепкой, как гриб-боровик, и неумолчно говорливой, как журчащий весенний ручеёк, быстроглазой женщине, так умело — и за сущие гроши! — перелицовывавшей папины изношенные пальто, его же обтёрханные временем пиджаки, жилетки и брюки… Охотно водившей на большие церковные праздники брата и меня в Ильинский храм. А теперь сгорбленной, старенькой, подслеповатенькой, но всё
не расстававшейся с замусоленным клеёнчатым «метром» через плечо, ниткой и иголкой, правда, зачастую промахиваясь, тыча её вместо напёрстка в и так исколотый большой палец…

Мне было всё равно, куда, зачем и по какому делу отправляться в путешествие в очередной раз, пусть хоть нарезать вокруг двора сто колец по кругу. Запросто. Только бы не встретиться случайно ни с кем из друзей. Ну, а всё же, если встреча произойдёт? Тогда имеется в загашнике клёвая отговорка: «Понимаешь, заманали меня предки в отделку; скоро у брата свадьба, надо помогать, ношусь по городу с утра до ночи. Какая речка, шутишь? Просто подышать на улицу не выберусь…»

Усомнятся? Пусть проверят. Всё сойдётся один к одному.

Они мне встретились ровно за день до брата свадьбы, Мишка и Алёна. Шли вечерком, вдвоём, склонясь головами и взявшись за руки. Видимо, возвращались с пляжа. Мишка нёс её тощий ранец и свою пухлую спортивную сумку — вещи, и одна и другая, хорошо мне знакомые. Остановились у тележки с мороженым, нежно поглядывая друг на друга, долго выбирали, что слаще и вкуснее. А я, как мелкий жулик, прятался за липами и каштанами, сгибаясь в три погибели и не смея поднять глаз. Почему? Кто бы мне самому объяснил, почему. Почему они открыто прогуливаются по Сотке, откровенно обнимая друг друга за талию, как всегда ходили и мы с ней. О чём-то интересном говорят, смеются, чуть ли не целуются принародно, так тесно сближаясь разгорячёнными лицами, а я лишь крадучись смотрю им вслед. За что мне такая кара? Не хочется признаваться даже самому себе, но я понимаю за что: когда те трое мордоворотов измывались над Мишкой, ты что делал, герой? Пускал слюни, выглядывая помощь взрослых дядей, сам не в состоянии сделать хотя бы шаг на выручку другу? Вот и расплата. Девочки замечают ребят красивых, симпатичных, слушают умных, а выбирают мужественных. Так что, иди себе, иди, например, в парикмахерскую, мальчик. Постригись перед школой, мама три раза уже напоминала об этом. Да и на свадьбе будешь выглядеть приличнее, а то зарос, как дикарь.

* * *

Перед первым сентября в единственную на пролетарской нашей окраине детскую парикмахерскую, к Пантелеичу, было, поистине, с утра не протолкнуться. И не только завтрашний школьный праздник, а и сам он, обрусевший грек Макар Пантелеевич Мисевра, с чьей внучкой Алинкой, мы с детского садика не разлей вода, служил тому виной. Обуянный нехваткой клиентуры и, соответственно, финансовым кризисом, отчаявшийся Пантелеич с начала лета стал в детском зальчике стричь и взрослых, да к тому же по бросовой цене, совершенно несопоставимой с платой в модных залах центра города. Конечно, быстро чующий дешевизну народ повалил к нему валом. Прежние сиротски выглядевшие три кресла вскоре совершенно перестали пустовать, пришлось мастеру приглашать уже и подмастерьев для быстрейшего обслуживания желающих побриться-постричься-освежиться.

Ну а поскольку повалил в цирюльню охочий до умелых рук брадобрея окрестный да проезжий люд среднего, старшего и очень даже страшного школьного возраста, давно, честно сказать, позабывший таблицы умножения, Брадиса и периодических элементов Менделеева, то… То настоящие школьники оказались на задворках, с завистью поглядывая на зрелых мужиков, один за другим уютно умащивающихся под свежими до синевы простынками, чтобы побыть четверть часика в неге чистоты и ароматов, наслаждаясь неиссякаемыми анекдотами Пантелеича. А мы, до ушей заросшие копнами дикого волоса, отверженные пацаны, угрюмо сопели, потели и давились в тесном душном коридорчике предбанника, с ненавистью разглядывая единственную вывешенную там лубочную картинку из какого-то журнала под издевательским названием «Опять двойка»…

— Позвольте, позвольте, молодой человек, разве сейчас ваша очередь? — поглядывал недоумевающий Пантелеич снизу вверх из-под стёкол больших квадратных очков на жирного борова, в мгновение ока оттёршего меня, замешкавшегося от наглости, а потому опешившего, от заветного кресла.

— Моя, дед, моя, — успокоительно запихивая в порядке предоплаты хрустящую купюру в нагрудный карманчик парикмахерского халата Пантелеича, пренебрежительно располагался перед зеркалом… Ряха. — Салажонок этот пусть погуляет, он не торопится, а у меня — во, дед, по горло дел.

Слегка повернувшись в мою сторону и задумчиво поскрёбывая гнусную свою бородёнку, вечный мой обидчик тихо прошипел: «Ты ещё тут? Чё чалишься, придурок? Иди-к, воруй, пока трамваи ходят».

Прицокнув фиксатыми зубами, он зло, по-блатному подмигнул мне налитым кровью зраком. И откинулся в истоме, целиком погрузился в чёрные кожаные сиденья, сцепив на брюхе жирные, как червяки, татуированные пальцы с косо-криво обгрызенными ногтями.

«Чтоб ты сдох, гад!», — прорываются у меня сквозь горловые спазмы проклятия Ряхе, продолжающему преследовать меня и здесь, вдали от шума городского. Но что ему, этой пиявке, этой до безобразия толстой бездушной сосиске мои страдания? Похаркивает, похрюкивает себе носоглоткой, спит, как дома, покойно сложив на животе арестантские свои грабки, сплошь усеянные рыжим клочкастым пухом. Чтоб ты не проснулся, падлюка чахоточная!

Пантелеич, сердито хмурясь, пощёлкивает длинными ножницами по такой же длинной алюминиевой расчёске, на меня не смотрит. В конце-концов, не его это дело очередь регулировать. Кто обижен, пусть зовёт милиционера, пусть взывает к совести обидчика, к толпе — народное вече лучше любого суда всё рассудит. А он, Макар Пантелеевич, мастер стрижки и бритья, цирюльник, парикмахер, но не сторожевой пёс, не вышибала и не инспектор ГАИ, движение тут регулировать.

А очередь, это гомонящее скопление вечно недовольного народа, суд свой вершит легко и просто, вынося приговор незамедлительно. «Уступил место? А кто тебе виноват? Не-е, малый, теперь чеши отсюда к дверям, занимай череду с хвоста, по новой, нам тоже некогда».

«Любимый город, можешь спать спокойно и видеть сны, зла-
тые сны, и зеленеть среди весны», — всё такой же мрачный, подпевает звучащему из динамика голосу Леонида Утёсова устало переминающийся с ноги на ногу дедушка Мисевра. И отвратительно осклабясь, насмешливо щерится мне из зеркала рыжебородый бегемот, всласть покемаривший под гипнотические пасы Пантелеича и популярные песни по заявкам радиослушателей. Проснулся? Ну, ладно. Будет и на нашей улице праздник.

* * *

Получасом позже, зажатый в клинч с трёх сторон в проходном дворе нашей школы Ряха по полной программе получил, наконец, то, что давно ему полагалось. Икая и квакая, он только и успевал прикрывать усатую свою физиономию, каждый раз грузно плюхаясь в лужу и жалко уползая от свингов и хуков по корпусу руками, ногами, оторванной от забора штакетиной, сорванной с его же пуза бляхой с морским якорем. А ему продолжали и продолжали щедро вваливать гонорар примчавшийся в спецодежде прямо из пожарного депо — в брезентовой робе, каске и сапогах — брат мой, начальник караула, Мишки Гриднева тренер по боксу, полутяжеловес, и Алинкин папа, для конспирации сменивший майорский свой мундир на цивильное партикулярное платье и занавесивший пол-лица солнцезащитными, похожими на сварочную маску, очками.

Ряха, не пытаясь вырваться, хрипел, сипел, пускал красные сопли и надсадно кашлял, отоваренный до ушей могучими кулаками народных умельцев.

— Олег, иди, вмажь и ты ему, дай хоть пинчище, — звал меня разгорячённый боем Мишка (забыл я сказать, он ведь тоже принимал самое живое участие в экзекуции). — Пусть знает, как Пролетарку трогать!

Я бы Ряхе вмазал. Я бы ух, как наподдал ему, этому губастому кретину, нигде не дающему прохода нашим пацанам. Так вмазал, что мало не показалось бы. Знать бы только, как это делается…

Поверженного наземь, как освежёванную тушу барана Ряху безжалостно оседлали с двух сторон мой брат и Мишкин тренер. По очереди передавая друг другу здоровенные охотничьи ножницы, они простригают на крупной, шишковатой башке Ряхи две дорожки, крест-накрест. И брат приговаривает, приставив к жирной, налитой глотке нашего мучителя кинжально острые пики ножниц: «Ну, свиной потрох, ты ещё будешь на улице права свои качать? Или тебе тут прямо харакири сделать?»

— Хана, сдаюсь, не буду больше, — выдавливает из себя обещание Сенька Ряховский, весь обмякший, понурившийся, сдутый, как резиновая груша пульверизатора в руках Пантелеича после полного её опустошения.

— Смотри! — заметно сдавливает податливый котлетный бок Ряхи мой брат. — Хочешь без кок остаться — сделаем. Ишь, Трезор, поганец, нашёл над кем силу свою показывать, изгаляться. Ты вон к боксёрам в секцию с дружками своими приходи. Они тебе живо ответ дадут, в двух руках не донесёшь.

* * *

Тяжёлая ты штука, разочарование, как и чистосердечное признание. Каторжно тяжёлая, но необходимая. Чтобы трепачом и брехуном не слыть.

Никакой драки, никакого возмездия в глухой подворотне действительно стоящего напротив школы дома, где жила Алинка, не было. Не состоялось. Всю эту живописную картину с низвержением Ряхи, овечьими ножницами в руках брата и бронированными боксёрскими кулаками друга моего Мишки и его тренера я придумал. Выдумал дома ночью под лоскутным одеялом, в своём воспалённом воображении, глодаемый горькими воспоминаниями о том, как в очередной раз ни за что, ни про что был сегодня унижен, оплёван, оскорблён в парикмахерской при всём честном народе. Остался я тогда так и не подстриженным. А потому вдвойне испепеляемый жаждой мести к своему врагу.

* * *

Ну, а на самом деле, в тот последний августовский день всё было по-другому. Мой старший брат, Вадим, украдкой от сослуживцев целовался-миловался в комнатке диспетчерской с дежурившей на пульте невестой своей, мешая ей бдительно следить за сигналами об очагах возгорания в городе Сулимске и его окрестностях.

Отмечали с друзьями в любимом баре спортсменов — «Аллигатор» — свой день рождения оба Мишкины тренера, правда сильные боксёры, братья-близнецы Юрий и Виктор Калякины, чьи имена уже достаточно хорошо узнала спортивная Европа.

Мурлыча под нос песню про замерзающего в степи ямщика, оформлял в дежурке протоколы задержания и обыска местного карманного воришки дежуривший по горрайотделу милиции майор Мисевра, папа Алины.

А дочь его мило мурлыкала по телефону в эти же самые минуты с новым дружком своим, Мишкой, отвлекая его от порученных родителями обязанностей кормораздатчика специальной рыбьей еды — дафния, и обрекая тем самым аквариумных обитателей в квартире Гридневых на неминуемую гибель.

* * *

Мой самолёт ТУ-154, согласно указанному в авиабилете рейсу №2-371, выполнял левый разворот над Махачкалой. Оставались под крылом знаменитый Родопский бульвар с шикарным рестораном «Барон», улица Горького с её чудным музеем искусств и богатейшей коллекцией художественного серебра и ковроткачества, колоритный райончик Санта-Барбара, уютная гостиница «Журавлик», где все свои командировочные вечера я писал эти строки…

Прощай, прекрасный Дагестан, страна великого Расула Гамзатова, прощайте, мои славные коллеги-историки, музейщики Салихат Расуловна и Аншат Исалиевна, помогавшие мне в архивных изысканиях. Мира и благоденствия вам, улицы Буйнакского, Чайковского, Энгельса, не воюй больше, злосчастная Библиотечная, где в одном из домов двое последних суток напролёт отстреливались от спецназа несколько террористов…

Так, прошли мы уже, судя по миниатюрному табло с подсветкой, укреплённому над входом в пилотскую кабину, Хасавюрт, Каспийск, Буйнакск, Избербаш…Экипажу Дагестанских авиалиний отводилось на полёт из столицы Дагестана в столицу России ровно сто пятьдесят минут. Два с половиной часа.

И я уже чётко знал, что успею рассказать за это время своей очаровательной соседке по креслу — черноокой красавице с неправдоподобно гибким станом, обтянутым широким наборным поясом. Которая, самыми уголками губ чуть заметно улыбаясь, наверняка ждала от меня, первого, нужных слов для знакомства.

Как по-чеченски будет «добрый день»? У нас, в Сулимске, говорили одним словом: «Добрыдень!» Вам это название, Сулимск, речка Сумка ничего не говорят? Нет? О! Ну, тогда слушайте…

 

 

МАКУХА

 

В начале 1960-х годов вышло в свет грандиозное партийно-правительственное постановление, подписанное Первым секретарём ЦК, Героем Советского Союза и трижды Героем Социалистического труда Никитой Сергеевичем Хрущёвым. Называлось оно длинно и нескладно, а суть сводилась к тому, чтобы теснее крепить связь высшей школы с производством, науки — с практикой, теории — с конкретной материей. Единственная на весь 250-миллионнный Советский Союз партия коммунистов, трогательно заботившаяся обо всём на свете — от умонастроения советских людей до строительства для них же, родимых, малогабаритных панельных домов, в двери которых детский горшок можно было проносить, если только он сделан ручкой внутрь (так шутило тогда знаменитое Армянское радио), озаботилось в тот раз действительно заслуживающим внимания делом. Правда, с неистребимым хрущёвским колоритом.

— Как это получается? — брызгал слюной в микрофоны со всех трибун партийных съездов, собраний активов и пленумов бородавчатый генсек. — Наши доблестные учёные годами безвылазно сидят в тёплых московских кабинетах, одно место греют, а кукурузоводы Кубани, Рязани, Юрюзани без научной помощи, без консультантов, референтов, аспирантов, на свой страх и риск, понимаешь, зёрнышки в поле квадратно-гнездовым методом закладывают. Важнейшую сельскохозяйственную культуру, на которую в Америке молятся, в нашей стране пустили на самотёк, а? Анастас Иванович, я к вам, товарищ Микоян, обращаюсь, скажите, вы у нас старейший нарком, разве это нормально? Вот! И я говорю не нормально. Товарищ Булганин? Товарищ Подгорный, как ваше мнение? Принимается? Тогда есть единственно правильное решение: всех бездельников — в поле, в колхозы, совхозы, я им покажу Кузькину мать! Кукурузу можно и в Якутии, в районах вечной мерзлоты высаживать, это же сами доктора наук наши пишут. Вот пусть кабинетные специалисты со всеми своими исследовательскими институтами туда едут да эксперь… эксперт… экспертиминтирують! И доложат партии, что у них получается. Перестройку мы проведём на всех фронтах строительства социализьма, товарищи члены и товарищи кандидаты в члены ЦК, иначе сэшэа нам ни догнать, ни перегнать. Спасибо за поддержку, товарищи! За работу, товарищи!

Вузы, техникумы, даже, кажется, ремесленные училища необъятной советской страны в срочном порядке по велению взбалмошного Никиты и (по Маяковскому) — «партии миллионнопалой, сжатой в один, громящий кулак» — аврально переводили на очно-заочную форму обучения и преподавания. То есть, студент полную рабочую неделю вкалывал на производстве — в поле, на ферме, на стройке, у станка, чтобы там воочию увидеть и понять, чему его по учебникам учат, а четыре вечера, после работы, сидел в аудитории, конспектировал то, что узрел на практике. Так закалялась сталь.

В эту просорушку воленс-неволенс угодил и Олег Муратов, студент третьего курса Весьегонского инженерно-строительного института. Маме Олега — женщине глубоко интеллигентной, начитанной — а как иначе, если вся жизнь отдана заведованию библиотекой, после обнародования безжалостной хрущёвской доктрины, три дня было просто плохо.

— Что будем делать? — тормошила она вайлуватого своего, флегматичного мужа. — Олежек ведь у нас совершенно не приспособлен к суровостям окружающего мира. А его загонят куда-то на стройку, туда час только автобусом ехать, да в какую рань вставать… Поговори с Мирзоянцем, пусть возьмёт его к себе в проектировщики, Олежек отлично чертит…

Всегда обычно сговорчивый и послушный муж в этот раз упёрся, как баран.

— Никому я звонить не буду. Хватит ему тепличного воспитания. У парня ещё и армия впереди, нам что, всю жизнь над ним зонтик держать? Я с детства без родителей остался, рядовым наборщиком десять лет нюхал в типографии гарт, вот и он пусть понюхает жизнь. Стройка — не каторга, самое то для будущего мужчины…

Заплаканная мама, уютно умостившись в уголке старого родового дивана, слушала тем воскресным вечером вместе с сыном только-только входившую в моду радиолу «Латвия», откуда лились любимые их песни — француза Ива Монтана, югославки Ратмиры Караклаич, полунашей-полупольки Эдиты Пьехи, и молчала, придумывая изощрённую женскую месть вздумавшему своевольничать подкаблучнику-супругу. Олег, застелив одеялом обеденный стол, старательно выглаживал стрелочки на брюках-дудочках, торопясь в институт на танцевальный вечер — отрываться в танго и твисте с высокогрудой гимнасткой Любочкой, соседкой и подружкой школьных лет. С которой уже не раз и не два оставался — оба без нижнего белья — на этом же их диване, когда предки уезжали в отпуск.

«Прощай, милый сердцу ВИСИ, я сапоги со скрипом…», — искал подходящую рифму Олег, готовясь похохмить, посмешить публику на прощальном перед производственной практикой вечере… Искал — и не находил. Спросить мамулю? Но она такая сейчас грустная, задумчивая, отрешённая. Эх, добрый мой диванчик! Завалиться бы, как в школьные годы, на твои продавленные бока, отгородившись от всего и вся, держа лишь под рукой большую тарелку мелко нарезанных, вкусно зажаренных мамой ржаных сухариков, и читать, читать, читать запоем детективы Агаты Кристи, рассказы Виля Липатова или перечитывать в сотый раз с детства обожаемую книгу Тихона Сёмушкина «Алитет уходит в горы»…

Но вместо этой идиллии, тихой, уютной домашней гавани, очутился Олег — в самый разгар зимы, в лютом январе — на самом дне трёхметрового котлована. Где земляные стенки промёрзли насмерть и поседели от вечного инея, напоминая слюдяные блёстки солончаков, выступивших в степной почве Поволжья. Где под ногами противно чавкала истоптанная громадными сапогами работяг чёрная жижа. И где, в довершение индустриального пейзажа, сыпала и сыпала на голову, на шею, за ворот матерящимся трудящимся взявшаяся с утра мелкая снежная крупка, противная, шрапнельная, едкая, мерзким видом своим напоминающая грязную поваренную соль.

Оставалось только недоумевать и теряться в догадках, почему именно зимой, в таких мало радостных погодных условиях, трест «Промжилстрой», куда направили на практическое обучение всю группу Олега, ведёт закладку «пятаков» — мощных бетонных оснований под металлические нефтяные резервуары. Преподаватель курса железобетонных и стальных конструкций, живо заинтересовавшийся у Олега применяемым у них на стройке методом непрерывного бетонирования с одновременной закладкой армированных металлических каркасов, на встречный вопрос Олега, почему зимой, а не летом, понимающе усмехнулся.

— Вы о таком термине — зимнее удорожание — слышали?, — поднял он мудрые профессорские глаза поверх очков, рассматривая обожжённое стужей лицо наивного юноши. — Это когда те же июльские работы, что выполняют в январе, стоят в три раза больше? Ну, вот вам и ответ, коллега. Кстати, в пору моей молодости, когда я учился месить раствор, стройка была сезонной — весной и летом, но на полный световой день, в три смены. А зимой — если только отделка стен внутри тёплого здания. Иначе, считалось, выброшенные на ветер деньги: ни темпов, ни качества…

Олег, устало поклёвывая носом, бездумно перерисовывал с доски вечерней аудитории в тетрадь схемы предварительного напряжения стальных стержней, тех самых, которые завтра увидит прихваченными точечной сваркой в сетки на проклятом днище котлована. Слушал преподавательские наставления о правилах укладки бетонной смеси в деревянную и металлическую опалубку, снисходительно при этом улыбаясь про себя, как бывалый матрос при виде новобранца-салаги — и… И мечтательно обводил карандашом последние страницы обложки конспекта, воссоздавая по памяти миндальные глаза и маленькие ушки, обливные плечики и наливные коленки художественной гимнастки Любочки, её выставленные из чёрного, с узкими бретельками, лифчика, как пара дуэльных пистолетов, перси, курчавые подмышечки любимой, которые влекут такой сладкой негой, пахнут такой неизъяснимой прелестью… В отличие от грубого солдатского амбре кислой сапожной ваксы, смрадной моршанской махры и рвотного самогонного перегара, которые окружат Олега уже наутро. Стоит лишь спуститься по шаткой, с недостающими ступенями лестнице-трапу в преисподнюю, к этим бетонным пятакам… Для закрепления связи высшей школы с жизнью.

Подгоняя по размеру сучковатые обрезки горбыля, планки поперечин и с тоской узника посматривая из глубины сибирских руд на хмурое небо, Олег по-детски загадывал желание: если сейчас склонится над кратером женское лицо, допустим, рябой табельщицы из отдела кадров, значит, его переведут отсюда к ребятам-облицовщикам, у которых так весело и задорно идёт работа в административном корпусе стройбазы. Если мужское — эх, быть по сему! Вон она, пожалуйста, нависла над кратером вулкана тяжёлая, будто плеть надсмотрщика, физиономия бригадира, «освобождённого бригадира комплексной бригады», как он подчёркнуто представился при первой встрече, Филимончика. Сейчас последует обязательная шуточка. Куда же ему без неё, освобождённому?

— Ну, шо, студент прохладной жизни? Дела идут, контора пишет?

И нужно как можно шире, насколько позволяют лиловые губы искреннее, улыбнуться в ответ, бодро прокричав на пароль отзыв:
«Рубль дадут, а два запишут».

И разбежались. Филимончик в натопленный вагон-бытовку, якобы изучать якобы чертежи, в которых он много чего смыслит, поскольку для форса таскает за собой в планшетке целую папку синек, не замечая коварного штампа архтехнадзора в уголке: «Аннулировано». Олег — в дальний уголок холодильника-котлована, куда все работяги ходят «отливать», экономя не столько время, сколько силы, чтобы не топать до туалета, преодолевая на пути туда и обратно инвалидную лестницу, которую даже два века назад и суворовские чудо-богатыри не взяли бы с собой для штурма альпийских высот. А тут, видишь, она живёт, используется, вся корявая, скособоченная, обледенелая и ждёт, пока кто-то не грохнется с неё, или последняя ступенька не отвалится. Тогда все очнутся, встрепенутся, заметят непорядок и за каких-то пару часов отладят новый шторм-трап. Но это — «если». А пока — «не». Такая вот немножко странная производственная логика.

Олег ни в склад, ни в лад машет топором, надышав перед этим жарким чахоточным дыханием на скрюченные пальцы. И отвлекает себя от грустных дум — зачем только он пошёл в этот чумовой ВИСИ, кому нужна его профессия строителя, если в роду Муратовых испокон веку водились только печатники-полиграфисты, библиотекари да переплётчики — отвлекает мыслями о рдеющей чугунке-буржуйке в бытовке, широкой полочке близ неё, куда мож-
но будет через пару часиков повесить на просушку отсыревшие носки и байковые портянки. Вспоминает об алюминиевом чайнике, пузатом толстячке с выщербленной деревянной ручкой, дочерна, до сажи задымлённом на стенках и в поду, но не прогоревшем. По-матерински участливо шепчущем там же, на круглой печке, слова утешения всем, к нему приходящим, и без устали отогревая крутым кипяточком сирых, убогих, замёрзших. В первую очередь закоченевших на морозе плотников, которым шут гороховый Филимончик, страсть какой весельчак, с порога обычно кричит: «Ну, шо, хлопцы; скажи на мого коня “тпру”, бо в мене губы змэрзлы?» И первый смеётся над своей невероятно смешной псевдо казацкой шуточкой. Остряк-самоучка без диплома.

До заветного обеда остаётся уже (не надо говорить «ещё», так холоднее, лучше сказать «уже») — остаётся всего два часа. Два часика. Сто двадцать минут. Если умножить на шестьдесят? Да считать потом секунды в уме? Быстрее время пробежит? А сегодня среда, вечером занятий нет. Ура! Можно с Любушкой сходить в кино. Точно! В «Спартаке» идёт итальянский «Рокки и его братья». Фильмяга — класс, а они до сих пор не посмотрели, хотя весь город только про эту картину и гудит. А потом? Потом суп с котом, сощурится на извечный его дурашливый вопрос Любушка-голубушка. А сама уже точно что-то придумает; прошлый раз вроде как нечаянно, по пути, забрели в гости к её подслеповатой бабушке…

— Слышь, студент, подвинься, отдохни, давай я тут сам пока пошурую, — деликатно оттирает Олега в стороночку от жерла опалубки низкорослый, коренастый его напарник и наставник Иван Макушенцев, по бригадирскому прозвищу Макуха. Не парень — ему слегка за тридцать, но и не заматеревший мужик. Скорее, так, удачный полуфабрикат, готовый к полному и окончательному мужицкому формированию. В родном пригородном селе на разбитом тракторе зарабатывал он копейки, потому и подался в строители. Сочувственно поглядывая на Олега, обдающего прерывистым дыханием тонкие интеллигентские пальчики, Макуха — брезентовые рукавицы отбросил в сторону, ворот короткого кожушка распахнут, ноги в кирзовых сапогах упёрты в снежный наст, как сваи, солдатская шапка сбита на затылок — быстро, споро, ладно, складно орудует то неподъёмным для студента топором, то неудобной для начинающего строителя остро заточенной пилой-ножовкой. Сотворяет из досок-тёса, колышков, распорок овальную фигуру резервуара. И первым же, едва только пошла по лотку в котлован выгруженная из самосвала бетонная смесь, устремляется с широкой совковой лопатой заполнять ею технологические проёмы. Наказав Олегу самое понятное и простое — лёгким штырём утрамбовывать бетон в опалубке, следить, чтобы не образовались пустоты, по-строительному — «раковины», брак.

Вот так Иван всегда, — теплеет на душе студента; остальные работяги в бригаде кто полностью равнодушен к Олегу, кто злится — прислали практиканта на нашу голову, учи, обрабатывай его, а он ещё ж и гроши получать будет… А Иван молчком, «мовчки», как говорит Филимончик, помогает, поддерживает новичка. Никогда не ругает, разве что иногда досадливо крякнет, когда что-то у будущего инженера уж чересчур получается не так («мыло в борщ летит…»).

Чем может отблагодарить его Олег? Любезно протянутой за обеденным столом половинкой городского бутерброда — маминой булкой со сливочным маслом и щедрыми кружочками варёной колбасы поверху? В хрущёвские времена, когда вместо страшного слова «голод» разгулялось по городам и весям словечко «дефицит», такое угощение для сельского строителя, приносившего с собой в «тормозке» сваренное вкрутую яичко, шматочек сала с чесночком, солёный огурец да краюху сыроватого, крошащегося хлеба, было настоящим деликатесом. Вызывающим кое у кого открытую неприязнь. Впору с такими «бациллами» было и не показываться на людях, дабы не прослыть буржуем. Студенту по молодости лет колбасный демарш ещё прощался…

Ваня ухмётывал угощение «мовчки», без церемоний, но и без благодарности, будто так и положено. Порой Олег думал, что протяни он ему и вторую половинку бутерброда, Макуха сметёт и её в мгновение ока, даже не поразмыслив, а что останется напарнику. Ему какое дело? Дают — бери, бьют — беги… Пусть тот, кто угощает, сам о себе и своей судьбе думает.

Да, людей, состоящих из одних добродетелей, не бывает, — учила матёрая, суровая, реальная жизнь рафинированную высшую школу.

Олег, присев поближе к огню, время от времени подбрасывал в топку наворованные Филимончиком с подъездного топливного склада (это входило в обязанности бригадира) брикетики жирного, лоснящегося антрацита, и вполглаза наблюдал за тем, как ведёт себя наставник его и вождь, Иван Макушенцев. А Макуха, скинув на лавку спецодежду, оставшись только в надетой на фланелевую сорочку гимнастёрке навыпуск, сыто поикивал, видимо, перевари-
вал торопливо пропущенный в желудок свой, сельский харч, и городского друга угощение. Попивал, громко прополаскивая горло, подслащенный чаёк. И с интересом следил за шахматной стычкой вечных соперников — бригадира и автокрановщика, двоюродного брата Филимончика. Ух, как же рубятся они всегда! До визга, чуть ли не до рукопашной.

Начинают тихо-мирно, беззлобно пошучивая, когда загады-
вают в кулаках на пешках цвет, кому достанутся беленькие, а кому чёрненькие. И никто из болельщиков, сидящих, стоящих рядом никому из двоих гладиаторов в эти минуты ничуть не мешает. Напротив! «Как говорит Ботвинник, шахматы — игра миллионов!» — щеголяет эрудицией бугор, гостеприимно приглашая поклонников его таланта к себе ещё поближе. Особенно человеколюбивый после того, как умудрился подцепить на коневую «вилку» такого жирного карася, как ладья соперника.

— Ну, чего тебе, трёшься тут? — тут же зло ощеривается проигрывающий партию бугай крановщик на субтильного Ваню Макушенцева, стоящего рядом с доской ближе других.

— Ничего. Просто застучал следующим, — пожимает плечами Иван. — Нельзя, что ли?

— Можно, Ванюша, всё можно, не слушай ты никого! — по-отечески расположен к подчинённому млеющий от осознания своего шахматного превосходства бригадир.

— «Застучал он», — бурчит тем временем раздражённый крановщик. — Бабе своей застучи по мозгам, пусть она тебя играть сперва научит…

Спортивная злость, этот сильный допинг, неожиданно придаёт совсем уж было тонущему брату Филимончика неожиданное озарение, вспышку мысли. И он вдруг чётко видит мат в три хода рано празднующему победу «Ботвиннику». Меняются тут же у бугая и тембр голоса, и в целом отношение к людям. «Слышь, Ваньчок, не обижайся, шуткую я», — сделав сопернику предсмертный шах ферзём, примирительно хлопает Макушенцева по плечу почуявший сладкий вкус победы крановщик. Но Иван красноречиво отстраняется и молчит.

Теперь наступает очередь психовать видящему свой неизбежный да ещё такой позорный крах бригадиру, не знающему, как достойно выпутаться из матовой сети. И опять крайним оказывается Иван Макушенцев. Минутой только назад «Ванюша-дорогуша».

— Ты шо, завтра опять в отгул за прогул? — скосив глаза на погибающую позицию, а голову повернув в сторону Ивана, постукивает деревянной пешечкой по столешнице бригадир.

— Почему за «прогул»? — виновато прочищает заложенное горло Макушенцев. — У меня ж и вызов медпункта есть, и справка ж вот, с печатью, я же ж вам показывал.

По-казарменному сострив что-то насчёт Иванового оправдания («Ванька-купец за три копейки тоже показывал»), но вызвав тем самым не смех, а смущение бригады, Филимончик смешивает на доске пленённые фигуры, фыркнув партнёру: «Продул». И, обращаясь к болельщикам, криво улыбается: «Садись, кто следующий». Но уже отважен от доски Иван. Расходятся по уголкам и остальные шахматисты. Умудрились братья всем испортить настроение. Пусть теперь сами и играют!

Глубокую занозу засадил, видимо, Филимончик в Иванову душу. Всегда молчаливый, не шибко-то общительный Макуха по пути из бытовки впервые вдруг с Олегом разговорился. Подспудно, наверное, ощущая, что в эти минуты лучшего собеседника, чем студент, ему не найти: и доверительный разговор никому не передаст, и боль поймёт…

Размахивая дешёвенькой папироской перед лицом не курящего Олега, Макушенцев прижимал свободную руку к груди, словно приносил присягу на искренность. «Мне как жить прикажешь? Сама после третьих родов уже год как болеет по-женски, а раньше она тут же, на стройбазе, штукатуром трудилась. Считай, на всю семью осталась одна моя зарплата. А сколько там её? Смех. Нет, ну, там, куры, гуси, боровок на мясо, это понятно, я не говорю, хорошую коровёнку недавно от её родителей взяли — без молочка как же ж — в селе живём, сама за скотиной ходит. Моё дело: сено заготовить, назём выгрести. Ещё ж стал я опять донором, в армии начал ещё ж кровь сдавать, когда кореш мой крепко погорел в танке… И что же? Видел сам: бугру моё донорство, как серпом по пальцам. Заикнусь про отгул — сразу скандал: зачем, почему? Да положено по закону, вот почему! Да и я ж только на донорский талон, мы его на медпункте так и зовём «хрущёвским», могу в городе взять масла две пачечки, по килограмму макарон, риса, гречки. В сельском магазине — пусть Филимон приедет, полюбуется — одни хомуты и вилы. А у меня трое детей. Я их что, гольной картошкой кормить должен? Хрущёв, блин горелый, и так всех крестьян своими налогами придушил — каждую морковочку, каждый кустик смородины пересчитали его писаки, налогами во как обложили…»

Провожая вечером Любу домой, Олег пересказывал ей то, что услышал днём от Ивана. И видел: не производят на одноклассницу впечатления полные горечи его слова, звучат они невнятно, ложатся не к месту, невпопад в такой снежный мягкий вечерок. А потому, хотя и прислушивается, но нисколечко не разделяет Любушка сочувствие дружка своего к загнанному жизнью в угол работяге. Плохо убеждает? А, может, это сидит в гимнастке спортивное: каждый за себя и один Бог за всех! Как бы там ни было, а к Любиной бабушке в гости, хотя подруженька дважды, вроде как не нарочно, выписывала, взяв его плотнее под ручку, вензеля вокруг заветного дворика, они в тот вечер не попали. Олег дал понять, что очень устал и хорошо бы ему сегодня, как следует, выспаться. Люба тут же надула сочные губки, вскинула чемпионскую головку повыше, ангельским голоском съязвила; давай, соня, давай, топай к мамочке, дрыхни. Ты же у неё теперь вон какой — настоящий строитель социализьма…

* * *

Чтобы болезненно мнительный, опасающийся подвохов и заговоров бригадир, не принимавший и на дух дружеские отношения своих подчинённых, не заподозрил их в чём-то нехорошем, Олег и Иван придумали нехитрую уловку. Склонялись полегоньку над досками, держа наготове топоры в руках, чтобы затюкать ими в первый же момент, а сами потихоньку переговаривались о своём, о том  о сём, не забывая о бдительности. В один такой прекрасный день Макушенцев и оглоушил Олега Муратова неожиданным вопросом:

— Слышь, студент, — подталкивая локтем своего дублёного кожушка синий ватник практиканта пробасил Иван, — ты такой город Какен-Какен знаешь?

Олег вздрогнул. Оглянулся. Да нет, никто, вроде за ними не следил. И он затрясся над досками, зажимая маминой варежкой рвущийся смех. Какой, какой город?

— Ка-кен-Ка-кен, — членораздельно, по слогам, как фармацевт неграмотному пациенту, ещё раз продиктовал странное название города не разделяющий веселье студента Иван. — Дания, есть же ж такая страна? Ну? Так вроде как там…

— А зачем он тебе сдался, вообще, этот Какен? — всё ещё склоняясь к шутке, допытывался Олег. — Богатый родич там отыскался? Или завербоваться на золотые прииски хочешь? Так тебя Филимончик не отпустит…

— Пока не скажу, — отвергал любопытство студента немногословный Иван Макушенцев. — И ты никому не звони. Можешь помочь — помоги, нет — не надо, перебьёмся.

В конце дня, запихивая под тряпку в багажник всепогодного друга-велосипеда четыре традиционно украденных со стройки красных кирпича, Иван всё же ещё раз напомнил свою просьбу — пошукать этот немного смущающий названием и его самого загадочный город Какен-Какен. Но то, что есть такой город, это точно, гарантия! Не может не быть.

— Слухаю! — шутливо вскинул руку к козырьку Олег.

И, действительно, поднял дома все свои школьных лет ещё залежи, честно пытаясь помочь Ивану. Расстилал карты, рылся в справочниках и уцелевших на антресолях учебниках по географии, искал на полу стёртом глобусе город с таким или близким к такому названием. Безуспешно. Разные мелькали города и страны, параллели и меридианы путешествующему по глобусу и картам Олегу, но никакой Какен там и близко не стоял. Но утром, торопясь и обжигаясь горячим чаем, он вдруг допёр: коль Макушенцев что-то в названии связывал с Данией, это, неминуемо, Копенгаген! Её столица. Вот тебе и Какен-Какен…

Восторгу Ивана не было предела.

— Ну, студент, ну, архитектор, ну, голова! — чуть ли не отплясывал он вокруг польщённого Олега. Копенгаген, да, конечно, Копенгаген. А я как говорил? Да ты что?..

— Ладно, что было, то сплыло, зачем тебе Копенгаген понадобился?

— Понимаешь, Олег, — кажется впервые назвал Муратова по имени Макушенцев (а то всё «студент» да «студент»), — тут такое дело…

Под страшным секретом поведал Иван, что он давний и старательный ночной слушатель «Голоса Америки». Могучей зарубежной радиостанции, которую наши международные обозреватели, лекторы, агитаторы и политинформаторы клеймили на чём свет стоит, как идеологического диверсанта, злобного врага, изрыгающего грязные потоки лжи и клеветы, ведущего провокационную пропаганду, преследующего подрывные цели, козни, идеологические диверсии против стойкого и сплочённого содружества советских людей. И для этого денно и нощно рассказывающей таким любознательным радиослушателям, как Иван, о действительных событиях, которые проистекают в СССР. Вот же интересно!

В Америке — стране, расположенной более чем за десять тысяч километров от России, отгороженной от Европы и Азии огромным Атлантическим валом, о техногенных катастрофах на шахтах и рудниках, о падении самолётов, взрывах, пожарах, авариях, убийствах, происходящих в СССР, янки узнавали в тот же день. А коренные жители Советской страны — трудно поверить — о чрезвычайных происшествиях, наподобие того, как под Саратовом, на Волге, протаранил мост мачтой теплоход, узнавали только через год. Или через три года. А то и двадцать лет спустя. Кое-кто так и вообще жизнь мог прожить, а ничего такого не узнать… Откуда? Если молчат газеты и безмолвствует радио вкупе с телевидением. Слушайте вон лучше концерт Сергея Лемешева по заявкам радиослушателей и смотрите КВН с Мотей Левинтоном, партия позаботится о вашем благополучном умонастроении, дорогие товарищи!

«Голос Америки» и предложил своим поклонникам необычный конкурс, причём, конкурс беспроигрышный: отправить им на радио письмо с рассказом о том, как сегодня простым советским людям живётся в СССР. Рассказать о своём житье-бытье бесхитростно, без прикрас и всяких там литературных ухищрений. Ну, как бы письмом другу. Призы получат авторы всех писем, а наиболее проявивших себя одарят японскими магнитофонами! Представляешь, студент?

Прекрасно понимая, что отправить из Урюпинска или Весьегонска письмо в преступную Америку означает обречь себя на муки допросов в прокуратуре, а то и у Карповой Галины Борисовны, «Голос» предложил адресовать весточки в нейтральный Копенгаген, на выдуманную фамилию. Такую корреспонденцию по законам Страны Советов вскрывать и проверять не должны. Не станут. А риск оправдан: в награду дают не бумажный диплом ВДНХ, а магнитофон «Сони»! Никель, пластмасса, звук, компакт-кассета…

— Дочка спит и бредит эти магом, — делился семейным Иван. — В руках его не держала, а всё знает, где ленты заправляются, как склеиваются. У богатой подружки в школе такой видела. Я-то в этих делах ни бум-бум. Мне топориком… — смущённо улыбался Иван. — А Маришка все уши прожужжала: давай, пап, пошлём письмо, давай пошлём. Сама уж на полтетрадки чего-то там накатала. Всё! Копенгаген. Ну, надо же! Теперь пошлём! Авось не тридцать седьмой год, не посадят.

В утреннем рабочем автобусе, следующем рейсом «Автовокзал — Стройбаза», автобусе переполненном, как сельдями бочка, битком набитом трудовым людом, какого-то незадачливого доходягу припёрли к дверцам на корме так, что он только и смог напоследок выпустить из сморщенного от постоянного недоедания кишечника зловонного шептуна, быстро поплывшего по салону. Мамочки, что творилось!

Умолкли и стали подозрительно принюхиваться друг к другу самые бдительные. Перестала толкаться, «обилечивая» пассажиров, горластая девка-кондукторша. А усатый шофёр, по кличке Эльбрус, получивший в кабине самый сильный — тепловой — удар, во-
обще вынужден был остановить свой громоздкий львовского производства автобус на обочине трассы. И распахнуть двери в поле, в мороз, тщательно проветривая отравленное газами похлеще метана, бессовестно скомпрометированное транспортное средство.

— Убил бы сейчас гада своими руками! — заставлял поверить в искренность обещания вытянутыми в простор огромными мохнатыми лапищами бригадир Филимончик, ночевавший накануне у вдовой табельщицы.

И шофёр, сочувственно кивая, стыдливо прятал глаза, опасаясь, как бы самодеятельный следователь не начал казнь именно с него, человека хорошо воспитанного, а потому не в меру робкого.

А у проходной стройбазы странное царило оживление. Бестолково бегали вдоль и поперёк площадки то ли захлопотанные сверх меры, то ли чем-то расстроенные тётки-строительницы в неук-
люжих ватных штанах, мрачных платках и грязноватых «куфайках», как называл телогрейки бригадир. Угрюмо помалкивали сбившиеся в тесный клубок мужчины-курильщики, односложно отвечавшие на какие-то вопросы обращавшихся к ним сотрудников ГАИ, прикативших на стройбазу в чьём-то личном автомобиле. И отпугивала истошной сиреной зевак разворачивающаяся у проходной кремового цвета карета «скорой помощи», в окошке которой рядом с фельдшером в белом халате можно было различить испуганное и заплаканное, в мелких оспинках, лицо конторской женщины-табельщицы. Отправленной на «скорой», по всей видимости, для сопровождения… Кого?

— Да Макуху вашего щас только автокран сбил, — заставил растеряться и на глазах начать бледнеть бригадира — Филимончика — шустрый пацанёнок, инженер по технике безопасности стройки, уже успевший чуть ли не на коленке написать и заполнить три экземпляра актов о несчастном случае. — Видите, велосипед он свой у проходной ремонтировал, а кран задом сдавал, в потёмках что увидишь?..

— Как сбил? Да ты что?! — судорожно глотал морозный воздух Филимончик. — Братуха мой двадцать лет за рулём, всю целину отпахал… Что ж теперь будет-то, а?..

Валялось у забора безобразно отломанное заднее колесо велосипеда. Рядом с ним змеилось звено разорванной цепи, из которой Иван, видимо, выковыривал отвёрткой набившийся сырой снег, чтобы ехать дальше… Доехал… «Жена! Жене сообщили?», — кричала инженеру по технике безопасности женщина-штукатур в сбившемся на ухо платке. Но не было слышно, что он ей отвечал.

* * *

Три с половиной года колонии общего режима получил крановщик. Плотники и бетонщики из бригады — свидетели на суде — после оглашения приговора негромко переговаривалась: хорошо ещё отделался. Счастье его, что Макушенцева хотя и помяло крепенько, но выжил, уцелел. Теперь оклемается…

Иван, действительно, помаленьку оклемался. Вначале с костылями и палочкой, а потом только с палочкой приезжал с попуткой на стройку, где его перевели в сторожа. А потом совсем стройку бросил, из деревни своей не выезжал. Принялся разводить с женой кроликов, на пух и на мясо. «Сама» сидела за чесальной машиной, вязала и сбывала перекупщикам детские и взрослые шапочки, шарфики, варежки, носочки — самодельные товары, пользовавшиеся спросом покупателей вплоть до Мурманска, Норильска, Ханты-Мансийска и буровых установок на Кольском полуострове, где тоже живут и трудятся люди, мёрзнущие в условиях бесчеловечных холодов, арктических льдов и пронизывающих северных ветров. Тёплые пуховые вещи их просто спасают.

Ещё Иван забивал в сараюшке мясистых специальной породы кроликов. Шкуры выделывал и продавал скорнякам на шапки, мясо шло на еду в свою семью, а частью — на продажу.

Отправилось ли тогда в путь то его письмо для «Голоса Америки»? Олег Муратов, совершенно случайно встретив через тройку лет Ивана Макушенцева на осеннем рынке, где продавец стоял за мясным прилавком, а покупатель вместе с молодой, по-спортивному стройной женой присматривал вырезку для дачного шашлыка, спрашивать ничего не стал. Не потому что для новоиспечённого инженера-строителя была уже просто не интересна судьба некогда бывшего ему добрым другом человека, а… Видимо, сработали первые полученные на той же стройке уроки — не лезь со своими расспросами человеку в душу. Тебе и так всё, что нужно, скажет молниеносный сполох его зрачков, отблеск в самых уголках, дальних зарницах растерянных глаз. И не нужно будоражить глубоко захороненное в курганах памяти, ворошить прочно забытое. Больно!

«Не ворошите старые могилы, они чреваты новою бедой», — прозорлив был поэт из поэтов Александр Твардовский.

Лучше просто было пожать покрепче Ивану руку, как вроде виделся ты с ним не далее, как вчера. Поулыбаться. Обменяться парой ничего не значащих фраз. Да на том и распрощаться до лучшей до поры до времени.

И — всё.

ВВЕРХ

 

 

 

Hosted by uCoz