Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 7 (июль 2009)

Содержание

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

Взгляд

 

Владимир РУДЕЛЁВ

 

 

ПОЭТИЧЕСКАЯ ШКОЛА ЕВГЕНИЯ ХАРЛАНОВА

 

Для того, чтобы образовалась чья-то поэтическая школа, нужно, чтобы у её основателя или начинателя был талант — необыкновенный, огромный, всеобъемлющий, зажигающий, таинственный, словно внушённый откуда-то свыше, больше дарованный, чем приобретённый. Подобный талант обычно усиливается хорошим, разносторонним образованием и воспитанием, развитием, стремлением осмыслить Мир. Теперь уже совершенно ясно, что именно таким талантом обладал Евгений Иванович Харланов (1943—1993); свой талант он осознавал, гордился им и — страдал, видя свою неприкаянность и избыточность во всеобщем суетном круженье, понимая отдалённость своего звёздного Времени и чувствуя превратность, даже трагичность своей судьбы.

Образованность поэта тоже была и высока, и уникальна. Он учился на физмате Тамбовского педагогического института, захваченном и осенённом в харлановское время гением блестящего историка физики и терпеливого педагога — профессора Павла Степановича Кудрявцева. Это было не просто высокое, известное имя, это была современная научная школа, это был метод глубокого проникновения в существо предмета.

Гордостью Тамбовского физмата был созданный профессором Кудрявцевым и его учениками (а также их высокими покровителями) Музей истории физики, позже неизвестно кем и почему разрушенный, закрытый и наскоро забытый. Вторым научным центром учительской кузницы в городе Тамбове была, конечно, кафедра философии, руководимая профессором Александром Лазаревичем Хайкиным, редким знатоком современных философских течений, «другом парадоксов» (в пушкинском смысле!), любимцем мыслящей тамбовской публики. И вот к обжигающему своим талантом ученому-философу попадает в ученики поэт Евгений Харланов. Пройдя аспирантский курс и защитив диссертацию, он становится преподавателем-философом в Тамбовском институте культуры. Круг его интересов и знаний широк: история искусства, культуры, религии. Философия кажется главным в его жизни, но это только подспорье действительно главного — Поэзии.

…«А правда, профессор, — сказал Харланов, придя однажды ко мне в общежитие на Полковой, — что вы — идеалист?» Я смутился: честно говоря, во мне в ту пору кипело неверие в привычные философские догмы, мир казался сложнее (и проще!) банальных марксистских схем, и, увлечённый теорией информации Клода Шеннона (всё-таки больше Николая Трубецкого, чем Шеннона!), я ещё не нашёл своего пространства в хаосе новых и старых идей. Но я сказал Харланову, скорее задираясь, чем откровенно и сердечно: «Вы правы. Я, наверное, идеалист, а не поклонник товарища Фейербахова». Харланов посмотрел на меня печально, отошёл к окну, прислонился к батарее и спокойно, как в студенческой аудитории, прочитал полуторачасовую лекцию о материализме, начав с Гераклита и кончив Марксом. Лекция была превосходна — мне в институте и аспирантуре в Рязани таких не читали. Но я уловил в ней некоторую грусть и запас мысли, позволяющий любому слушателю оставаться самим собой, не подчиняясь авторитетным рассуждениям и правилам. Лекция кончилась — и начался наш спор о структуре мира, где все спутано и переплетено, а кончили мы разговор — стихами…

* * *

В 70-е годы в Тамбове поэтов было немало. Случались весьма одарённые, содержательные, очень новые — такие, как Геннадий Якушенко: в нём горел огонь чувственной поэзии, перекинувшийся, наверное, с Алексея Апухтина и Нестора Кукольника — поэтов, не осмысленных до сих пор, отнесённых к третьему разряду номенклатурными, самовлюблёнными критиками. Сам Геннадий Якушенко, рано погибший, тоже ещё не осмыслен и не оценён. Между тем это был заметный противовес Харланову-стихотворцу, в котором чувственное находилось в подчинении у философического и осмысляющего мир; но, когда оно, это чувственное, прорывалось неожиданно, подобно грозе или вихрю, то разило, не давая придти в себя, успокоиться и слёзы подавить.

Вот пример такого прорыва — стихотворение «У старой ивы», его недаром помнят и любят все знавшие Харланова, например, Нина Измайлова (её без всякой скидки можно назвать ученицей упоминаемого мастера). Заговоришь с Ниной о Харланове — и враз увидятся-услышатся и старая ива, и три звезды в её проёме, похожие на обломки синей вазы… Вот что-то («нечто») разбилось и стало зримо в блеске синих осколков. «Черты необходимости сотри — и ты увидишь мир необычайный», — цитирует Измайлова любимого поэта… Господи! Да это же явная полемика с Блоком («Сотри случайные черты – / И ты увидишь: мир прекрасен»). Харланов именно так постигал своих учителей — в полемике, превосходя их благодаря современному опыту, но не зачёркивая и не уничижая. И не только Блока, но и Пушкина («По самому краешку лета, / где пыль, где махорка растёт, / с глазами табачного цвета / идёт восхитительный кот…» — это в пику пушкинскому: «У лукоморья дуб зелёный…»). Но — вернёмся к старой иве: там ещё осталось немало сокровенного. Красота и всё лучшее в жизни, по Харланову, наблюдается и осознаётся лишь тогда, когда исчезает, остаётся только в памяти и там — сокращается до образа (девичьего лика в мгновении зари). Но и это — лишь начало преобразования, сокращения, редукции. А дальше… Вот уже моя собеседница Нина Измайлова, просияв, говорит о харлановской чаинке, которая падает на дно стакана (на самом деле — на самое дно души: «Внезапный вид в стремительном пути / — затерянный и близкий полустанок / чаинкой закрутившейся взлетит / и канет в душу, как на дно стакана...». Да, ничего не скажешь — захватывает! Всех захватывает. Не меньше, чем Апухтин, и Кукольник, и даже Якушенко! Потому что здесь — поэт, который, благодаря смелому и неожиданному образу, заставляет смеяться, радуясь, а больше плакать, страдая, как сам он плакал и страдал, находя созвучное своей душе в Блоке и Хлебникове, впрочем, и вдалеке от литературы — в Магеллане!

О харлановском образе, о многогранной и даже безграничной поэтеме мастера можно говорить бесконечно. Об этом, кстати, уже и книга написана нашей талантливой аспиранткой Инной Подольской (книга издана в 2004 году и называется: «Языковые средства создания художественного образа — на материале поэтических текстов Евгения Харланова)», в ней 216 страниц, не считая фотографий и прочих приложений. Раскрыт секрет харлановских поэтических механизмов. Секрет раскрыт, а создать поэтему, вроде какой-нибудь харлановской, кому угодно невозможно. Вот хотя бы вроде такой:
«… Как свернутую скатерть, / куст сирени / мы развернём / от комнат до комет!». Для подобных конструкций нужны осенения и озарения. Но об этом — чуть позже!

* * *

Я уже упомянул двух современников Харланова: Якушенко и Измайлову — для того, чтобы показать, что избранный нами для очень серьёзного разговора поэт не был один в Тамбовском поэтическом пространстве. В этом пространстве находился ещё почти не принимаемый тамбовской поэтической элитой Сергей Бирюков. Это был не только серьёзный поэт, но и исследователь поэтического языка, ученый-филолог, историк литературы, равного которому в Тамбове до сих пор нет. Теперь Бирюков иногда наезжает в наш град, живя в основном в Германии; Тамбов без него обходится, как обходится он и без Марины Кудимовой, ставшей москвичкой и поэтессой, известной не только в России…

Словно чистый родничок, пробился в толще тамбовской литературной рутины абсолютно русский и воистину народный поэт Александр Макаров; его-то почти сразу приняли и приласкали, но понять не поняли, и даже сам он себя понял не до конца, исправив первоначальные стихи-шедевры («Тоскую по другу — зелёному лугу…» и «Подкову»), словно вырвал из земли драгоценные первоцветы и поместил их в баночку из-под майонеза. Случались в Тамбове не только роднички, но даже целые реки и моря, вроде Майи Румянцевой («То ли бабы качают море, / То ли море качает баб»). Но Харланову не становилось менее одиноко от таких случаев: его не принимали высокомерные издательско-писательские круги, литературно-критические — тем более: Харланова было выгодно считать вечно начинающим, подающим надежды, высвечивающимся в конце тоннеля, в далёком будущем; при жизни поэта его редкие книжечки выходили с запозданием, упрощённые и сокращённые до ужаса, из них вычёркивалось всё наиболее заметное; критика отзывалась вяло и поверхностно, без понимания харлановской неординарности и поэтической глубины. И никто не знал, кроме, может быть, доброго друга Евгения Харланова, — журналиста Владимира Плуталова, что в Тамбове живёт самый яркий и одарённый русский поэт, что ему не вполне легко, что ему не хватает воздуха, а пробивной силы («конкурентоспособности») вовсе нет. Позже об этом было сказано — через газету «Книжное обозрение» (1989 г.); и посыпались письма от желающих познакомиться с творчеством тамбовского отнюдь не рядового автора, от заражённых его талантливыми строчками. Но настоящая, полная (впрочем — без поэм!) поэтическая книга Харланова «У придорожного камня» вышла только после кончины поэта: в 1993 году её издал преданный друг Евгения Харланова журналист Евгений Писарев.

* * *

Конечно, как теперь принято говорить, концепт «школа» немыслим без процесса обучения поэтическому мастерству. К таковому Харланов как будто и не причастен: он не руководил «Радугой», где обильно обливали критической водой молодых тамбовских авторов, попутно уча их рифме и ритму, элементарной метафоре и даже непостижимому эпитету, который не обязательно прилагательное и не в каждом прилагательном. Чуть раньше (применительно к письменному тексту можно сказать и «чуть выше») я говорил о харлановской поэтеме и об уникальности её конкретного преломления в образе сирени. Повторяю: создать такой (подобный) образ можно только пройдя поэтическую школу Харланова и развив свой талант, если его хоть сколько-нибудь было. Понять модель подобного образа (поэтемы) можно прочитав упомянутую книгу Инны Подольской или кандидатскую диссертацию этого автора (и это неплохо и немало — для восприятия того же харлановского текста!), но создание намного выше понимания. Понимать можно научить любого культурного человека, создавать могут лишь некоторые, только очень одарённые. Вот здесь и начинается поэтическая школа.

…Прослушав однажды мою поэму «Осенний переулок», Харланов пришёл в гнев: ему не понравился образ лирического героя (я подавал его как гениального поэта нашего времени, убитого обстоятельствами и всем прочим. «Не может быть великий поэт слабым человеком! — ревел Харланов. — Нет, Владислав! (Ругаясь со мной, Харланов всегда путал моё имя, не говоря уж об отчестве, тут он его вовсе забывал.) Ваш герой — не герой, а значит, и поэмы нет!»

 Я, между прочим, редко читал Харланову свои произведения, предпочитая слушать харлановские, но (со страхом!) прочитал как-то «Ноктюрны из окна» (вариации на темы Гарсиа Лорки). «Молодец! — ехидно произнёс мой собеседник. — Молодец, Константин! Ты научился писать стихи — не хуже… — Незаметно переходя на ты, он упомянул одно одиозное поэтическое имя. — Тебя теперь можно в стенгазете печатать!»

Вдохновлённый этими историческими похвалами, я решился продолжить чтение. «А вот это ты у меня скрал! — не переходя на вы, уличил меня Харланов, услышав строчку: «Обнявшись, светят мне в окно /две лампочки, две лесбиянки…» — Верни, положи на место!» — «Где же это я у вас украл, сударь, и где это место, откуда я украл?» — «А нигде! — злился Харланов или делал вид, что злится. — Просто, украл и всё!»

Я, конечно, понял (правда, не сразу, наверное), что поэт меня похвалил. Нехотя, как-то скрыто и скрытно, но — похвалил. И это была дорогая похвала.

Я был на десять лет старше Харланова и встретился с ним в довольно зрелом возрасте, как стихотворец, наверное, уже сложившись, но только в общении с этим прекрасным тамбовским мастером, я получил то, что теперь могу смело назвать поэтической школой. И это коснулось не только моего поэтического творчества, но и научного мировоззрения, метода исследования поэтического языка, воспитания аспирантов и докторантов, не говоря уж о студентах: они жили вместе со мной харлановскими стихами. Здесь я хотел бы назвать особенно заметные и высоко чтимые мною имена своих учеников: доктора филологических наук, профессора С. В. Пискуновой, кандидатов наук Н. Г. Серебренниковой и О. Н. Андреевой, но особенно — И. В. Подольской, написавшей прекрасную диссертацию о поэтических текстах Харланова. Но это всё-таки только наука, а не сама поэзия; живая поэтическая струя, идущая прямо от Харланова, проявилась в творчестве безусловно одарённой поэтессы Ларисы Астаховой и уже упомянутой здесь дважды проникновенной и щедрой на добрые слова Нины Измайловой.

Ларису Астахову Харланов нашёл (кажется, в «Радуге») и отметил в 1992 году; он назвал её самой талантливой поэтессой в городе Тамбове; о её сборнике стихотворений для детей «Чудесный паровозик» поэт написал добрую и содержательную статью, опубликовав её в «Молодёжной газете». Харланов подчеркнул высокое назначение детской поэзии, в которой не должно быть ни дефектных рифм, ни изношенных метафор. В образном поэтическом мире Астаховой Харланов словно увидел отражение или подобие своего поэтического «притворства». Недолгое сотрудничество Харланова и Астаховой дало немало приобретений и тому и другой. Астаховой, во всяком случае, — полный заряд поэзии на всю жизнь. В беседах с Астаховой Харланов, конечно, постоянно забывал имя молодой поэтессы, называл её то Нинелью, то Капитолиной, но всегда находил в обилии её стихов самое ценное, превосходное, такое, что не устареет никогда. Я уже давно написал и отправил в очень хорошую тамбовскую газету статью о Ларисе Астаховой, о её 11 стихотворениях, созданных в харлановском ключе и опубликованных в одном из выпусков «Тамбовского  альманаха». Здесь повторяться не могу, как не могу распространяться и о поэтическом творчестве ученицы Харланова Нины Измайловой (я написал предисловие к её стихотворному сборнику «Молитва Лисицы», выхода которого жду с нетерпением). Скажу только о том, что в лице Измайловой литературный Тамбов обретает высокого художника слова, несомненного гуманиста, проникновенного исследователя человеческих и всех иных живых душ, патриота Тамбовского края и знатока его истории.

Но нельзя думать, что поэтическая школа Харланова проявляется только в тех немногочисленных авторах, кто так или иначе сотрудничал с прекрасным поэтом при его жизни. Я перехожу к рассуждению о стихийно сложившейся поэтической школе Харланова, очевидность которой стала ощутимой после смерти поэта, в последнее десятилетие.

* * *

Не могу не начать этот радостный и одновременно грустный разговор с отрицательной оценки официальной тамбовской литературной критики, так и не нашедшей нужных слов для объективного представления творчества Харланова, как, впрочем, и его великих тамбовских предшественников (Гавриила Державина, Евгения Баратынского, Алексея Жемчужникова). Ничего удивительного в этом нет: упомянутая критика привыкла с жадностью улавливать капли смыслов откуда-то сверху: то из «Литературной газеты», то из престижного «Нового мира», а там, между прочим, нет никому никакого дела ни до воронежского Прасолова, ни до рязанских Маркина или Осипова. А уж о тамбовских поэтах привыкли вообще думать свысока, принимая все полуанонимные отрицания молодых тамбовчан, вроде совсем не бездарного Антона Веселовского. Так и живут потом наши тамбовские авторы с каким-то липким клеймом, пока не станут великими, как Марина Кудимова.

Но великими не становятся, великими рождаются, если есть на то не только талант, но и условия. Я помню, как в школьные годы я удивлялся, читая на доме Есениных в Константинове табличку о том, что в доме сем «жил русский поэт С. А. Есенин». Ни слова — о величии и даже о таланте, и на эпитет «советский» не хватило духа! Теперь в Рязани есть университет имени С. А. Есенина. Вот едут туда, говорят и читают. И произносят: «Великий Есенин!». А разве тогда, в 40-е годы, Есенин не был великим? А в Харланове или в Якушенко разве что-нибудь прибавилось после их смерти! В отзыве на стихи Астаховой Харланов саркастически вырвал из себя: «На мою долю не пришлось ни Белинского, ни даже какого-нибудь Ермилова». Якушенко ничего подобного не прозносил: он был рад тому, что у него нашли гражданственность и пафос (Иван Кучин). Скажите, как много! Но ведь там, где у поэта встречаем гражданственность и пафос, там поэзии почти нет. А вообще-то она у Якушенко потрясающая: «Спи. /Не думай ни о чём. / Сон твой мною предугадан. / Не тревожься, / Я ведь рядом. / Горячо твоё плечо…». Космическое переплетение движений снега и кленовых листьев. Космические взлёты мысли и чувств Автора. Здесь Якушенко, не пересекаясь, движется рядом с Харлановым, столь же мощно и звёздно. Можно подумать, что это один и тот же автор, но это лишь инвариант двух ярких талантов, двух совершенно разных мастеров. И нельзя измерить степень одного и другого: оба бесконечны и — дополнительны. Закон дополнительности в Мире был открыт датским физиком Нильсом Бором. В поэзии — та же дополнительность, и она уничтожает литературно-критические «табели о рангах», всякие градации поэтов, возведения одних в первый сорт, а иных — в третий. В поэте важно увидеть инвариантные черты таланта и знак школы. У Харланова это в первую очередь — сквозной характер поэтемы, динамический образ, имеющий сложную композицию, которая позволяет в простом, подчас рядовом явлении увидеть связь времён и пространств, диалектику Бытия, космическое назначение человека и всё прочее, что только можно увидеть, пристально вглядываясь в то, что дано в ощущениях и осмыслениях.

Вот яркий пример харлановской поэтической динамики — стихотворение «Отблески»… Начало отсчёта, движения мысли, — перекрёсток («На перекрёстке пыль, как пудра…»). Уличная пыль — не очень приятная реальность. Но она напоминает поэту пудру — атрибут женских забот о красоте. И это меняет суть дела: пыль создаёт бархат речей («Всё бархатнее тон речей»), пыль делает перламутровым закат, он становится похожим на «раковину сквозь ручей». Раковина и ручей — два символа с противоположными (дополнительными) смыслами: раковина — женское начало, которое, безусловно, волнует и тревожит поэта, ручей — движение, скоротечность жизни (начало, явно, мужское, и оно отождествляется со Временем, которое непременно проходит). Но есть и ещё одно Время — бабье лето. Это Время — непреходящее («Стоит недвижно бабье лето, / и время обтекает день. / Так женское литое тело / блестит в струящейся воде…». Первое Время бесконечно, оно вне событий, оно их обтекает; второе — конечно, но оно, благодаря событийности (праздничности или трагичности) остаётся в памяти и потому — «стоит недвижно». Оба Времени — дополнительны: одно не существует без другого (нет Времени без События, как нет События вне Времени). Человеческая жизнь — часть второго Времени, и в нём самое главное — Любовь (Женщина = «женское литое тело»). Поэт ощущает это особенно остро, но он хочет, чтобы это ощущал, как он, каждый, он заражает своей поэзией каждого (и это есть то, что называют катарсисом): «Не говорите: / «Всё проходит». / Скажите лучше: Всё идёт». Второе Время (событийное = то, что не проходит, а идёт») — самое дорогое в жизни человека, потому что имеет душу (внутреннюю форму — по Вильгельму фон Гумбольдту), и человек начинает понимать, что слово «серебро» «прекрасней обозначаемого им». А это значит, что существует взаимность миров (объективных и субъективных, реалий и их отблесков). И самое дорогое — отблески. Потому человек и дорожит скоротечностью своей жизни, мечтая о бессмертии и боясь его:

И, несмотря на скоротечность,

людским присущую годам,

вдруг испугает слово «вечность»,

обещанное где-то там.

 

Это стихотворение, в силу своей идейной глобальности и поэтического совершенства, может одно представлять всю поэзию Харланова и его короткого времени, оно выглядело бы великолепно в Антологии русской поэзии XX века, и оно когда-нибудь в такую Антологию войдёт. Но столь же мощно и грустно, по-харлановски, звучат слова Елены Луканкиной: «…ты лежишь, ты жива, / но согласна быть мертвой» и слова Марии Знобищевой: «Я пришла сдавать экзамен / по печали и весне». Школа Харланова существует объективно, и она составляет смысл современной поэзии, получившей необыкновенный взлёт в сегодняшнем Тамбове.

* * *

Итак, в Тамбове необыкновенный подъём Поэзии. Но почему-то поэтические имена почти все женские. Я бы назвал ещё несколько великолепных поэтических имен (о них ещё придётся писать!), в числе которых Екатерина Лебедева и Людмила Кулагина (Сергеева). Но это ведь тоже женские имена. Звоню своему давнему другу прозаику Ивану Захаровичу Елегечеву: «Как объяснишь, Иван Захарович, обилие женщин в авангарде современной тамбовской поэзии и отставание мужской её половины?» — «А очень просто, — гудит надрывно в ответ Елегечев. — Феминизация общества. Явление отнюдь не радостное!»

Может быть, поэзия вообще дело не мужское? Может быть, это явление чисто женское, сапфическое! Может, Орфей с Эвридикой были больше подружками, чем мужем и женой? Что бы мы ни говорили на этот счёт, а в Харланове преобладало явное мужское начало. Это был несомненный поэт-мужчина, как Пушкин или Алексей Константинович Толстой, как Державин и Баратынский. Восполнение мужской половины в тамбовской поэзии ещё предстоит.

________________________________________

ВЛАДИМИР ГЕОРГИЕВИЧ РУДЕЛЁВ — доктор филологических наук, профессор-консультант ТГУ им. Г. Р. Державина.

Родился в г. Ельне на Смоленщине в 1932 году, много лет жил в Рязани, с 1972 года живёт в Тамбове.

Он автор 8 отдельных сборников поэзии, прозы, критики и собрания избранных сочинений в 6 томах.

Член Союза российских писателей.

 

 

ВВЕРХ

 

 

 

Hosted by uCoz