Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 7 (июль 2009)

Содержание

 

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

Проза

 

Виктор ГЕРАСИН

 

 

РАССКАЗЫ

 

 

 

Здравствуй, это я!

 

                                               

Виктору Шемякину посвящаю…

 

I

С часу на час, с минуты на минуту по предположению Сергея должна была положить начало зима. Судя по всем его приметам, он не мог ошибаться: зима вот-вот накатит, укроет всё вокруг белым снегом, освежит, очистит. Скорее бы. Осень оказалась затяжной и так надоела своей унылой серостью, что руки опускались сами собой, никакое дело на ум не шло. Скорее бы.

Перед сумерками, которые наступали сразу же после полудня, Сергей сел на стул перед окном, поставил локти на подоконник и стал бездумно глядеть в окно. Слабый ветерок гонял стайку серо-жёлтых пересохших листьев вдоль тропинки. Листья то припадали к земле, затихали, будто охотясь за кем-то, то вдруг трепетно и смешно поднимались, бежали, взлетая и падая, убегали за угол соседнего дома, то кружась, возвращались оттуда, вновь пробегали вдоль тропинки и падали, замирали до следующего порыва ветра.

«Дружная семейка, — отметил Сергей, всё никак не найдут своего окончательного места. Будто от своих отбились, сорванцы…»

Стало совсем темно. Сергей включил свет. С отвращением и передёргиванием поглядел на готовые под кисть холсты, которые он не убирал с глаз, чтобы они постоянно напоминали ему о том, что надо работать, надо творить. Но рука вот уже несколько месяцев не тянулась к кисти, а кисть к холсту, поэтому настроение было прескверным, казалось, что ему уже никогда не удастся изобразить что-нибудь путного, ничего светлого, ничего радостного. Казалось, что это не он вовсе написал около сотни картин, которые пользовались успехом на выставках, в общем-то раскупались, хотя он цены заламывал по местным масштабам немалые, что позволяло ему сносно существовать.

В то же время он понимал, что пора лёгкой и зачастую бездумной, торопливой кисти для него прошла. И чем дальше от картины к картине, то становилось написать всё труднее, всё раздражительнее. И полугодовые периоды между картинами, когда не знаешь, куда себя деть, чем заняться — это процесс накопления потенциала, процесс подхода к новой картине. Знать можно всё, но как прожить и пережить эти полугодовые провалы, как удержаться от многих соблазнов лёгкого бытия, которые опустошат душу, выведут в разряд умной никчёмности, наконец, сделают завистником, отрицателем всего и вся. Таких несостоявшихся художников Сергей повидал немало, их гораздо больше тех, кто сжигает себя за работой почти в полном одиночестве.

Художник всегда двояк. Один в нём — это ленивец, нытик, фразёр, другой же — тот который довлеет над первым, тащит его к холсту, заставляет работать и работать, не позволяет ныть, пустословить, отыскивать причины, по которым работать не хочется. И этот второй должен быть гораздо сильней, терпеливей, настойчивей первого. Если второй устанет сражаться с первым, махнёт рукой, отойдёт в сторонку, то первый радостно воспрянет, лень, ны-
тьё, фразёрство расцветут махровым цветом. И попробуй их тогда ограничить. Много надо будет положить труда.

Много надо будет положить труда…

Зима, наверное, редко приходит днём, она больше по ночам тихо ложится на землю.

II

Спал Сергей или не спал — сам сказать не мог бы. Так полуявь, полусон. И даже в полусне к нему приходили отчётливые видения. Казалось, что они были долгими, и всего-то он забывался на какой-то десяток минут. На этот раз ему приснилась женщина, довольно элегантная, даже красивая. В присутствии мужчин она восторгалась стихами и песнями Владимира Высоцкого, говорила о своей любви к поэту. И чем больше, чем возбужденней она говорила, тем угрюмее и злее становился Сергей. Наконец не выдержал, подошел к женщине и сказал:

— А вот если я тебя прилюдно буду любить, тебе понравится это?

— Как это? — спросила женщина.

— А так вот, прилюдно. Согласна?

— Да вы что… что вы себе позволяете! — женщина заискала глазами поддержку.

— А что позволяете вы себе? Если он не может вам возразить, то вы готовы любить его прилюдно? А ему не нужна такая ваша любовь. Он хочет, чтобы его любили тихо, без лишних слов.

Сергей очнулся. И бывает часто так, что увиденное во сне тут же забывается. Проснётся и не может вспомнить, что снилось, кто снился. На этот раз, даже уже проснувшись, повторил вслух:

— Он хочет, чтобы его любили тихо, без лишних слов. То есть, настоящей, а не показной любовью.

Как это часто случается, когда зима приходит ночью, Сергей приход её пропустил, вернее проспал. Открыв глаза, он увидел в своей комнате особо чистый и мягкий свет, исходящий от окна.

Прижмурился, не веря в случившееся, вновь открыл глаза и, отбросив одеяло, пружинисто вскочил с постели и приник к окну. Так и есть, весь двор был устлан ровным белым снегом, и небо было чистым, с лёгкой еле заметной алостью от восходящего солнца. А так как день был воскресный, выходной, то людей во дворе не было, снег лежал ещё не тронутый ногой человека. Даже собаки сидели на площадках перед входными дверями, они будто не отваживались топтать снег.

Сергей глядел прямо, вправо, влево, запечатлевая в себе первое утро зимы. Через приоткрытое окно вдыхал свежий и, казалось, стерильно очищенный снегом воздух.

Справа от соседнего дома по нехоженому тротуару шла женщина. На ней было светло-голубое распахнутое пальто с небольшим воротничком, на груди лёгкий шарфик, без головного убора, на ногах облегающие сапожки. Шла она неторопливо, легко, будто поигрывая своим стройным телом. Будто наслаждаясь тем, что она первая ступает по новому снегу, оставляя за собой строчку чётких следочков.

Ещё не поравнявшись с окном Сергея, женщина посмотрела на его окно, на него самого, отчего Сергей отступил от окна. Ему показалось, что взгляд её был чист, тёпл, приветливо-любопытен, даже любящ, да, именно любящ, всеобъемлем, просторен, улыбчив, наконец. Взгляд затмил всё остальное — двор, саму женщину с её изящной лёгкой походкой. Он наполнил комнату Сергея каким-то несказанно-радостным жизнеутверждающим светом. И самого Сергея наполнил до краёв этим же светом.

Женщина прошла мимо окна, скрылась за углом дома. А Сергей вдруг понял, физически ощутил, как для него начался отсчёт совсем нового времени. Хотелось наскоро одеться, выскочить во двор, догнать женщину и ещё раз ощутить на себе её взгляд. И тут же он отбрасывал этот позыв: нет, нет, два раза, много раз такое не бывает. Как художник он понимал: взгляд женщины состоял из многих компонентов, окружающих её, из минутного состояния её души. Сменится композиция внешняя, сменится её настроение и взгляд будет уже другой, не тот, что минуту назад наполнил Сергея, его комнату какой-то несказанной радостью и особым, чарующим светом.

— Господи! Благодарю тебя за подаренный мне взгляд, — вслух произнёс Сергей, понимая и предчувствуя великолепную картину, которую он сделает легко, празднично, весело.

Лишь бы не вспугнуть видение, лишь бы не вспугнуть…

На холст легла легчайшая голубизна. Как первое, робкое дыхание весны.

Зазвонил телефон. Сергей взглянул на часы — одиннадцать. Марина звонит. Вчера договорились встретиться, куда-нибудь сходить, погулять. Но это вчера для него теперь было когда-то давно, в одном, соответствующем прошлому настроению. А сегодня…

— Да, Мариночка, весь внимание, — сказал Сергей в трубку как можно ласковей, миролюбивей.

Он уже знал, что встреча их не состоится, что он сегодня, завтра и, наверное, много позже никому, даже ей, Марине, не позволит нарушить ощущение дыхания весны ни в себе самом, ни в своей комнате.

— Нет, Мариночка, пока отставим наш план. Да, произошли некоторые изменения. О них позже скажу. Да, позже. Не знаю, когда. Извини. Нет, не приходи. Я сам тебе позвоню. Напрасно, не обижайся. Слышу, обиделась. Пойми, мне сегодня так надо. Без лжи.

Марина первая положила трубку.

«Обиделась, — подумал Сергей. — Есть на что».

Он сидел в кресле, представлял удивлённый и оттого задумчивый взгляд кофейно-карих глаз Марины, её лёгкое перебирание пальцами локона над правым виском. Она теперь гадает: что же произошло с ним за эти неполные сутки.

В комнате стены и потолок были побелены так, что создавали лёгкое голубое свечение. Ещё вчера при сырой серой погоде свечения этого не было. А первое зимнее утро и поднявшееся солнце, чуть наискось светящее в окно, именно наполняли комнату будто бы тем самым светом, который проник в неё из взгляда женщины.

Сергей радовался тому, что он не ошибся, когда наперекор матери и Марине белили стены и потолок. Они говорили, что побелка — это несовременно, что нужны такие-то или такие-то обои. Мать даже купила обои какого-то берёзового цвета, сказала: «Уходи, мы с Мариночкой в один день обновим до неузнаваемости твою комнату».

Теперь обои мамины лежали где-то за диваном, а Сергей уже верил в то, что побелку стен и потолка он делал именно для того, чтобы в комнате поселился взгляд этой незнакомки в голубом в первый день зимы.

III

Первое представление о том, что картина пойдёт легко, оказалось обманчивым. Сергей никак не мог найти единственно верное композиционное решение. Не мог ухватить угол, под которым надо раскрывать женщину. Не мог передать лёгкость и игривость её походки, воздушность её одежды. А о взгляде, который выражал всю её любящую суть и говорить нечего. Не то, не то и не то. Он менял холсты, менял колер на холстах, менял точку, с которой видел женщину — нет и нет, не то, что надо. Нервничать же, отчаиваться себе не позволял, держал нервы в кулаке, убеждая себя в том, что ещё чуть-чуть, ещё немного, ещё какой-то единственный мазок кистью, и она пойдёт. Пойдёт. Куда же ей деваться. Если он видит её, чувствует, если она стала роднее родной для него, если он и она знают одну тайну на двоих, то как же ей не пойти. Быть того не может, не сегодня, так завтра пойдёт.

У него накопились уже пяток наработанных холстов. Иногда казалось, ну что ещё искать, надо использовать все находки, которые он видел на холстах, свести воедино, и будет что надо.

«Нет, не будет что надо, себя не обманешь. Искать, искать и искать. Хотя… Можно искать всю жизнь и не найти. Ну и не найду. И что? Значит, не дорос…»

Марина пришла без предупреждения. Постучала, и он открыл дверь.

— Ну, здравствуй, — сказала тепло и миролюбиво.

— Здравствуй, проходи, — в общем-то обрадовался приходу девушки Сергей. — Проходи, отвлеки меня от неё. С ума ведь сойду.

Сергей указал глазами на холсты, хотя Марина видела их как только вошла. Она снимала пальто, сапоги, а взгляд не могла оторвать от холстов.

— Буров, ты, по-моему, метишь в гении. Кто она?

— Не знаю, — пожал плечами Сергей.

— Так и не знаешь, — не поверила Марина. — Разве бывает так — не знаю, а пишу?

— Как видишь, бывает. Её ещё нет пока, но она вот-вот будет.

— Занимательно. Это что-то совсем новое у тебя.

— Новое. Знаешь, и радостно и обидно, и руки опускаются от бессилия, от неумения, что ли, от неверия, что напишу так, как во мне живет.

— Ладно, Сережа, отвлекись, отдохни. Я не шла долго к тебе потому, что знала: работаешь. А теперь вот решила: отдохни. Если я предлагаю не то, что надо, то я уйду, не буду мешать.

«Малинка, малинка! Какая ты у меня молодец. Ну всё-то понимаешь, всё-то вовремя сделаешь», — думал Сергей, глядя на любимую девушку. Она была смугла, кареглаза, стройна, одевалась тщательно, со вкусом, на ней были украшения, столько и такие, которые только выгодно дополняли её и ни в коем случае не были вульгарны или лишни.

— Ты права, — положил Сергей руки на плечи девушки, пристально глядя в глаза, — я соскучился по тебе. Прости меня. Может, пойдём, развеемся.

— А может, не пойдём. Давай побудем вдвоём. Я тут кое-что прихватила с собой, нам хватит.

Марина выложила на стол фрукты, конфеты, поставила вино.

— Нет, — остановил её Сергей. — Давай так сделаем — все эти холсты долой, ну её к Богу, устал от неё. Пусть и она отдыхает пока.

Вскоре комната сделалась просторной. Марина, переодевшись в халатик, быстрыми ловкими движениями протирала пыль на шкафах, столах, стульях. Сергей хлопотал на кухне, жарил мясо со специями, взбалтывал приправы.

Квартира постепенно принимала жилой вид, наполнялась духом кухни, духом семейного благополучия.

Расслабившись вином, Сергей откинулся на спинку дивана, внимательно, изучающе смотрел на Марину и вдруг тихо спросил:

— Скажи, Марина, тебе не кажется, что между нами двоими появилась третья?

Помолчав, пошевелив бровями, Марина ответила:

— Ты только открыл это? А я поняла это, когда в последний раз звонила тебе. Ты со мной разговаривал так, будто был не один, будто с тобой рядом стояла она, — Марина указала глазами на холсты.

— Серьёзно?

— Вполне.

— И как же теперь?

— Обыкновенно, — пожала плечами Марина, — пройдёт. Она пройдёт.

— Хорошо, что ты понимаешь это, — привлёк Сергей голову Марины к груди.

— Понимаю. Не хуже меня знаешь, сколько трагедий случается с художниками, когда они захвачены образом. Сколько случаев было, когда образ завладевает художником так, что уводит его от всякой реальности, вплоть до того, что в мир иной уводит.

— Такова се ля ви, как говорят французы, — хохотнул Сергей.

— Французы просто говорят: се ля ви, — возразила Марина.

— Вот и именно, но всё-таки по-нашему звучит лучше, убедительней: такова се ля ви, — усмехался Сергей, думая о чём-то своём.

IV

То видение женщины, которое посетило Сергея в первый день зимы, наверное, передать на холсте красками всё же не удавалось. Работая день за днём над образом, Сергей отмечал, что он — образ женщины — обрастает всё новыми и новыми деталями, то приближаясь к видению, то отдаляясь от него. Хотелось добиться неземной лёгкости, воздушности в образе женщины, но одно, другое движение кисти вдруг начинали приземлять видение, отягчать черты лица, походки.

Кисть отбрасывалась, холст закрывался лёгкой тканью, настроение портилось, одна за другой сгорали сигареты, чашки кофе не выводили из оцепенения мысль. Наваливалась такая тяжесть, которая выдавливала вон из комнаты, на воздух на долгое время.

Только-только начала заниматься мартовская заря. Сергей вышел на улицу и пошёл по пустынному тротуару к окраине городка. Под ногами похрустывал ледок. Шаги вспугивали, ломали тишину.

Шёл он около часа, сворачивая то на одну, то на другую улицу. Старался идти на восход. На одном из перекрёстков остановился, закуривая, оглянулся назад, и замер. Заря лежала на крышах, на верхушках сосен, обещая светлый первовесенний день. «Вот она, весенняя гулкая рань! Вот откуда у него это: “Будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне…” Этого нельзя придумать, это надо увидеть, ощутить, поосязать и сказать единственно верными словами. Надо же, того и гляди, из улицы выскочит конь с сидящим на нём улыбчивым белокурым юношей. И конь будет розов от алой зари, и юноша будет розов, молод, весел. И эта утренняя рань будет нарушена стремительным бегом коня...»

Сергей ощутил, как утренняя розовая свежесть наполняет его, поднимая, выталкивая из него зимнюю тяжеловатую накипь, вливает в кровь молодую энергию, уверенность в себе, в своих силах, в своей возможности преодолеть все преграды, все невзгоды, походя, легко разрешить самые неразрешимые проблемы.

Он легким бегом, глубоко вдыхая и выдыхая молодой весенний воздух, направился к дому.

V

Не сразу, не сходу, но образ женщины стал оживать, приближаться к тому идеалу, который установил художник. И кистью, казалось, не надо было управлять, её только надо было легко поддерживать, остальное она делала сама, по своему разумению.

Это ощущение было знакомо Сергею. Если говорить о творчестве, то оно было там, в коротких зимних днях и бесконечно долгих ночах. Там, когда хотелось всё вокруг себя порушить, а холсты, краски, кисти так и выкинуть в раскрытое окно, когда отчаянно казалось, что всё, он уже никогда не напишет ничего толкового, радующего сердце.

Но вот… пошло!

Сергей был возбуждён, легко волновался, движения рук сделались невесомыми, летающими, глаза цепко схватывали каждый мазок, сделанный кистью, он с уважением относился к себе, к своему делу. Готов был звонить Марине, звать её, извиняться перед ней за свою угрюмость при ней, за своё нежелание видеть её долгое время. Умиленная теплота наполняла грудь, легко увлажняла глаза.

Солнце поднялось над крышами девятиэтажек, подвигалось к полдню. Оно светило с тыльной стороны, а перед глазами Сергея лежал просторный двор с проталинами на асфальте. Вот-вот должны были эти проталины начать испускать чуть заметный пар.

И Сергей сделал открытие. В композиции не доставало того, кто глядит на женщину, кто видит её приход, не доставало самого его, художника с радостью встречающего женщину. Но он, встречающий, невидим со стороны, а видит его только она, к нему и тянется её васильковый взгляд.

Сергей представил, как сам стоит, например, в какой-то полутёмной веранде, перед ним распахнута дверь, за дверью — крылечко. И он видит, как к крылечку идёт лёгкой, игривой походкой женщина в голубом пальто нараспашку, с тщательно уложенными и пришпиленными волосами. Приветливо улыбается, готовая произнести: «Ну, здравствуй, это я!» Произнести это грудным, мягким, искренне любящим голосом, от которого делается на душе тепло и волнительно.

А главное, — зритель. Тот, кто будет смотреть картину. Главное, чтобы он ощутил лёгкость и радость. Ни в коем случае зритель не должен видеть, в каких муках, с каким трудом давался художнику каждый штрих, каждый мазок кистью. Этого знать и видеть ему не надо. Его, зрителя, дело ощутить лёгкость и радость бытия.

VI

Весеннюю выставку-распродажу картин наметили провести в парке культуры в очередное воскресенье.

Сергей доводил «Незнакомку», сменил несколько рамок, остановился на простенькой, лёгкой, светло-желтой.

Вместе с Мариной уложили картину на полиэтилен, аккуратно обернули им, затем белой бумагой, которую закрепили скотчем.

— Ну, вот и всё, — сказал Сергей, присев на диван.

С ним рядом присела и Марина.

— Как думаешь, Сереж, покупатель будет?

— Обязан быть. Иначе чего кусать будем. Я уже в долгах, как в шелках. С мамой встречаться совестно. И жаль её. И тебя жаль. Все вы вокруг меня…

— Прекрати! Не люблю этого! Что тебе надо? Я пока работаю. Не густо, но и не пусто. Тарелка супа и стакан вина тебе гарантированы. Главное, пиши. Воздастся.

— Да ещё как, — криво усмехнулся Сергей. — Как дитятю малого утешаешь.

— Всё, кончили! Собирайся. Надень серый костюм, голубую майку. И — вперёд.

В парке культуры было ещё безлюдно. Только устроители выставки суетились вокруг художников, развешивающих свои картины.

Сергей и Марина прошлись по аллее, здороваясь с художниками, с устроителями. Коротко взглядывали на вывешенные работы.

«Ничего особого, — отметил Сергей. — Пейзажики. Зима-лето.»

Возле трёх работ остановились. На тёмном бархате были тщательно выписаны лошадь, собака, волк. «Творчества высокого не густо, но картины будут пользоваться спросом», — подумал Сергей.

— Ну, а Буров чем сегодня нас убьёт? — к Сергею подошла Раиса Петровна, начальник отдела культуры. — Где расположитесь? Что, всего одна картина? Ну, Сергей Николаевич, вам непростительно. Так обильно выставлялись каждый год, и вдруг — одна картина. Что же так?

— Да так вот, не блины же пеку, — Сергею был неприятен разговор.

Марина тихонько толкнула в бок: сдерживайся.

Сергей выбрал солнечную сторону аллеи, распечатал картину, повесил её на крючки, растянул леской и спешно отошёл в сторону. Он волновался, в три затяжки выкуривал сигарету, бросал окурок в урну, зажигал новую.

— Спокойно, Серёж. — подошла Марина. — Смотрится.

Сергей отошёл ещё дальше. Ему хотелось быть одному и вдали от картины. А она, «Незнакомка» стояла перед ним со своей обворожительной улыбкой. И он вновь и вновь спрашивал себя: «Всё ли сделал? Всё ли сделал?» Спрашивал торопливо, зная, что ответа не даст, всё ли сделал.

Народ в парк начал прибывать. Стайками переходили от полотна к полотну. Стояли и перед «Незнакомкой», то отходя от неё, то приближаясь к ней. Зорко взглянул на картину. «Нет, всё как надо. По-другому уже не сделаю. Однако, композицию я ухватил верную…»

И любому, кто глядел на картину, казалось, что женщина с несказанной любовью и радостью устремляется к нему, настраивает и его, зрителя, на любовь к ней, на радость.

Художники пожимали руку Сергею, похлопывали по плечу.

— Удивил. Так ты всю зиму и не появился ни разу. А мы всё думаем — где Буров, где Буров. А он вон чего учудил. Ну, брат, растёшь!

— Чья картина? — спросил бородатый мужчина.

— Моя, — отозвался Сергей.

Пожали руки.

— Жена вот так и вцепилась в вашу работу. Продавать будете?

— Что дадите… — пожал Сергей плечами.

С первым покупателем всегда трудно начинать торг.

— А что вы хотите? — подошла жена бородатого. — Вижу, не поделка. Но давайте в разумных пределах поторгуемся. Сколько вы работали над картиной?

— Полгода.

— Десять тысяч рублей в месяц вас устроят?

— «Хорошо начала», — одобрил Сергей положенную женщиной цену.

— Это порядка двух тысяч долларов. Годится? — продолжила женщина.

Вдруг высоким детским голоском кто-то вскрикнул:

— Мама! Это моя мама! Мамочка моя!

У картины стояла девочка лет шести, а женщина пыталась увести её от картины.

— Нет! Не хочу уходить! Это моя мама! Мамочка моя!

Девочка плакала навзрыд. Плакала и женщина.

— Что такое? — подошла к ним Марина, а за ней и Сергей.

— Мама моя, — указывала девочка ладошкой на картину.

— Вы знали нашу Валю? — спросила женщина Марину и Сергея. — Вы знали её?

— Нет, — неуверенно ответил Сергей. — Нет, не знаю.

— А с чего же вы её так верно срисовали?

— Да я не срисовывал, — совсем растерялся Сергей.

Девочка слушала их, переводя светлые, голубые, полные слёз глаза с картины на женщину, которая ей была бабушкой, на Сергея, вновь на картину, судорожно всхлипывала.

— Отойдём на минутку — предложила женщина Сергею. — Это наша Валя. Моя дочь. Я спрашиваю, вы её знали?

— Нет, — твёрдо ответил Сергей.

— Тогда как же это?.. Она погибла. Вместе с мужем. Понимаете, дочка вот, Верочка осталась.

— Когда это случилось? — спросил Сергей.

— Осенью. Перед снегом. Ледок был на дороге. Поехали на машине. Ну, и … Ой, господи. Как же это?

Сергей хотел сказать, что видел женщину в голубом пальто на первом снегу, но вовремя остановился.

— Ну что, автор, договариваемся? Мы можем прибавить. В разумных пределах

— Нет, — ответил Сергей. Он подошёл к картине, снял её со стенда, протянул девочке:

— Возьми, это твоя мама. Марина! Помоги упаковать.

Поцеловал девочку в мокрую от слёз щеку и стремительно пошёл из парка.

 

 

Весёлое утро

 

Всего на каких-нибудь полчаса Петя нечаянно изменил себе. Ему как-то даже и на ум не пришло усомниться, проверить самого себя: а верной ли дорогой он идёт? Разыгравшееся не в меру воображение отвлекло от постоянной настороженности, которая росла в нём, пока он сам рос, с которой он, совсем слепой, без всякой посторонней помощи ходил по всем улицам и переулкам родного посёлка, по всем многочисленным мосточкам и тропинкам. Ходил, предпочитая независимость и самостоятельность, которые, в его понятии, уравнивали его со зрячими, со здоровыми людьми.

Людей таких вокруг Пети было много. А вот он один-единственный на весь свой посёлок, на всю округу даже, не видящий и, можно сказать, никогда не видевший белого света. На первом году от роду мать накупала его в бане, а из бани донесла до дома, не уберегла, застудила. Тогда-то и погас белый свет в глазах Пети. И что он теперь мог знать о нём, о белом свете, о всех его цветах и радугах?..

На этот раз в мыслях и в душе Пети творилась такая песенная круговерть, такая восторженная музыка, что заглушило, затмило в нём всякую настороженность, заставило на какое-то время забыться, отвлечься от дороги. И всего-то вся эта песенность и восторженная музыка состояли из одного-единственного слова. Утром такого простого и обыкновенного для Пети, а в полночь сделавшегося самым ласковым в мире, — это имя девушки, То-о-о-оня-я-я — пелось имя.

А на лице хранилось её лёгкое дыхание. На щеке, казалось, навечно остались следы от её теплых и влажных губ. На правом плече — о-о-о, даже подумать боязно, но в то же время волнительно, приятно до истомы — осталось ощущение её девичьей груди…

Петя играл вальс за вальсом. Он уважал, как сам выражался, музыку культурную. Частушки, припевки, плясовые всякие — это его не устраивало, казалось это всё слишком упрощённым, грубоватым, не вызывающим тонких чувств. А вот, например, «Амурские волны», или «На сопках Маньчжурии», или «Осенний сон», другие вальсы — это Петя ценил высоко, играл всегда с душой, сам ощущая какой-то героизм в плавности и задумчивости звуков. Да, героизм в вальсах явно присутствовал и в словах, и, тем более, в музыке.

Петя играл, увлекался тем движением жизни, которое воспроизводила его музыка. Он представлял себя широко шагающим с поднятой головой, с развёрнутой грудью и устремлённым вдаль взглядом. Шагающим в одном строю, даже впереди строя своих сверстников по сопкам Маньчжурии, по берегам Амур-реки. Представлял себя на отдыхе, на привале среди всё тех же ребят, уставшим от дальних походов, но после отдыха готовым вновь и вновь идти по приказу командира хоть на край света. Идти и в конце концов совершить такой героический поступок, о котором какой-нибудь музыкант сочинит новый, самый трогательный вальс.

Ребята и девчата танцевали. Они подымали нестерпимую пыль, а так как Петя сидел низко на толстом бревне, то пыль эта лезла ему в нос, постепенно раздражала, мешала играть и думать по-настоящему, так, как он привык играть и думать наедине, дома.

«Ещё маленько поиграю и пора сворачиваться. Хватит на нынешний вечер», — прикидывал Петя, как лучше, чтобы не обидеть парней и девчонок, закончить игру и податься домой. По поведению своих друзей, голоса которых Петя особо заинтересованно улавливал, понимал, что домой-то топать ему придётся одному. Полтора-Вани, чувствуется, зацепился за какую-то Клаву, его теперь никакой силой не утащишь. А Володя не оставит одного Полтора-Ваню, на это у них уговор есть между собой особый.

Петя прикидывал, как он пойдёт один, припоминал все хитрости своего неблизкого пути, и тут на него кто-то навалился, помешал играть. Петя хотел уже турнуть от себя этого совсем некстати разыгравшегося танцора, но тут же ощутил — девушка! И тут же понял: да не раздурачилась она вовсе и не нечаянно налетела на него! Нет, девушка расчётливо обвила шею Пети мягкими и гибкими руками, дохнула сиренево в лицо, прижалась ласково губами к щеке, а грудью к плечу. Петя чуть не задохнулся от неожиданной радости, ему показалось на миг, что перед глазами у него всё просветлело, всё засияло несказанным сиянием.

— Тонька! Прекрати! Чего дурачишься! Пусть играет! — закричали на девушку подруги.

А Тоня, чуть отстранившись от Петиного лица, зашептала горячо и громко:

— Петенька… Соколик ты мой… Прилетай ты к нам почаще. Ко мне прилетай. Любить буду.

И Петя, может быть, впервые в жизни потужил о том, что на коленях у него стоит баян, а руки повязаны ремнями. Не будь у него в руках этого баяна, он также крепко-накрепко обвил бы девушку за шею, прижал бы к себе, зацеловал бы, никого не постеснялся бы, ни на кого не обратил бы внимания. И долго-долго, всю жизнь, как она есть, держал бы её — эту смелую Тоню — в крепких объятиях. Но баян мешал, он стоял на коленях, он удерживал руки. А сбросить его торопливо — это уже как-то очень неудобно было бы. И Петя растерялся. А пока опомнился, Тоню уже отогнали от него. Нужна была парням и девчонкам его музыка. Подавив дрожь в руках и великое волнение в груди, заиграл вновь. Заиграл, будто ничего особенного не произошло только что. Но играл уже так, как, наверное, ещё не играл ни разу.

А Тоня ведь громко шептала. Её слышали, её не могли не слышать все, кто стоял рядом. И Полтора-Вани, и Володя… Это ли не радость для Пети! Его у всех на виду обнимает девушка! Ему шепчет девушка ласковые слова! Не об этом ли мечтает каждый парень! Да что парень — каждая живая душа!..

«Ну и Тоня! Ну и праздник ты мне ныне устроила! Ну и спасибо же тебе! Вот и пусть все видят, вот и пусть все слышат. Даже пусть долго-долго говорят об этом», — гнул Петя мехи баяна в дуги, гнул и чувствовал: растёт он, непомерно растёт и в ширину, и высоту, а на душе от ощущения ширины своей, высоты своей делается всё более геройски и всё более робко.

Красива ли была Тоня — этого Петя не знал. Но в первый же миг, как только понял и ощутил, что к нему прильнула девушка, понял: красоты она необыкновенной. Эти мягкие и гибкие руки, эти влажные и трепетные губы, эта упругая грудь могут принадлежать только необыкновенно красивой девушке. И не иначе. И в этом теперь никому не удастся переубедить Петю.

В свои двадцать лет Петя много был наслышан от парней о девчатах. Всякое — доброе, злое, красивое, дурное — говорили. Чему-то он верил, чему-то не верил. Когда слишком молод был — больше помалкивал, а если слушать неприятно было — отходил в сторонку. Повзрослев, не стал водить никакой дружбы с теми парнями, которые хвастливо рассказывали о лёгких победах над девчатами. В нём даже ненависть появлялась: будто не девушку, а его самого, Петю, оскорбляли эти ребята хвастовством своим. Он знал почему-то, чувствовал, что парни, хвастаясь, всего-навсего пытаются отомстить какой-либо девушке, которая отвергла их, не приветила. И ещё Пете почему-то казалось: когда кто-либо из парней или мужчин говорит о женщинах — все они такие, то это говорят и о его матери, и о его двух сестрах. И Петя этого не мог простить.

Парни постепенно привыкли к этой чудаковатости Пети, бывали при нём осторожны с каждым щекотливым словцом. Понимали: оскорбится, уйдёт и целую неделю носа не покажет на улице. А без музыки как обойдёшься? И постновато, и суховато, и глуховато, и, главное, одиноко как-то, хотя если даже и сидят где-либо вместе и парни, и девчата.

Петя улавливал каждое слово, которое с уважением было сказано о девушке, о женщине да и вообще о человеке. И только с этих слов рисовал в своём воображении внешности и характеры. Если бы можно было суметь выпустить на простор всех людей, которые самостоятельно жили в Петином воображении, и посмотреть на каждого и каждую зрячими глазами, то потрясающая картина предстала бы — люди увидели бы сами себя не такими, какими привыкли видеть, а особыми, осмысленными и воссозданными Петей по их же отдельным словам и отдельным поступкам.

Всё это так. Но вот чтобы ощутить девушку так, как ощутил Петя Тоню — её дыхание, её губы, её грудь, — этого Пете ещё не доводилось. И он теперь желал, ждал, просил, умолял, чтобы Тоня не ушла, чтобы ещё раз, ещё раз и ещё раз подходила бы к нему, повторяла то, что сказала, прижималась бы… Другого же, большего, Петя не хотел желать, боялся желать… Он начинал обдумывать, как бы это самому подозвать Тоню к себе, готов был уже это сделать, но все же не осмеливался, слово не рождалось на устах. Остерегался вызвать насмешки. Всё, всё, что угодно, только не это, только не шепоток неразборчивый, только не подхихикивание вроде бы незлобивое!

Да и свободна ли Тоня? Должно быть, свободна. Иначе как бы это она могла так повести себя, кто бы, какой бы парень позволил ей это?

Так и не решившись ни на что, Петя вдруг услышал, как девчата с визгом рассыпались в разные стороны. Это уже признак того, что затевается драчка. Значит, опять кто-то с кем-то кого-то не поделил. Привычным ухом Петя уловил голоса чужих парней и понял: пришли с Пеньков. Ну а Полтора-Вани есть Полтора-Вани, он уж не упустит случая задраться на пеньковских: они в прошлом году ещё обидели Полтора-Ваню, отшили его от своей улицы, отогнали от невесты, будто бы, правда, потом кое-что прояснилось, невеста его вроде бы сама не захотела с Полтора-Ваней встречаться. Как бы там ни было, а на пеньковских Полтора-Вани был зол.

«Гляди ты, кажись, пеньковские уже погнали Полтора-Ваню кругом брёвен! Где Володя? Куда он запропастился? Нахлещут ныне Полтора-Ване, как пить дать нахлещут. Эх, не помощник я ему! А то бы!..»

Петя горел весь, подрагивал руками, ногами, покрикивал:

— Ваня, держись! Щас мы их! Щас уработаем!

«Эх, как бы я сейчас!.. На виду у девчат! У Тони на виду! Они ведь для видимости одной пугаются-то. Сами теперь смотрят, как парни управляются друг с другом. Картина! Тут парню только показывай да показывай всю свою удаль. Мне бы теперь…»

— Ваня, держись! Двоих на себя беру! — это уже Володя вывернулся откуда-то.

Ну, теперь дело пойдёт на лад. Вон уже Полтора-Вани сопит, гоняется за кем-то вокруг брёвен. То из него прыть вышибали, теперь он рысаков из пеньковских делает.

Поддаваясь радостному чувству победы, Петя во всю баянную мощь заиграл марш «Прощание славянки». Ребята уверяли Петю, что в любой потасовке этот марш его заменяет им двух, а то и всех трёх здоровенных парней. А если это так, то чего ж, Петя с удовольствием поможет друзьям своей героической музыкой.

На этом «улица» и закончилась, пеньковских угнали. Все утихомирились, начали разбредаться кто куда. Полтора-Вани, жарко дыхнув на Петю, обнял за плечо и шепнул: «Жди нас тут. Мы скоро. Мы часика через два будем и тогда пойдём домой».

Петя вроде бы и кивнул согласно в ответ головой — знаю, не впервой мне сидеть и ждать вас, — но тут же в нём вспыхнуло досадное чувство. Он крепко сдавил челюсти и ругнулся про себя: «Да пошли вы все! Деятели! Петя им что, Петя повеселил, а теперь сиди и жди, когда друзья нагуляются, когда придут и позовут домой. Поведут… Ладно, я сам как-нибудь!»

Обидно, конечно. «Улицу» разогнали. Из-за них, из-за друзей этих чёртовых, может быть, и Тоня не смогла ещё раз подойти. Где уж, когда сразились, как на Куликовом поле.

«Эх вы, люди-люди», — вздохнул глубоко Петя. Посидел ещё минут пяток в полном одиночестве, всё ещё надеясь — а вдруг Тоня вернётся. Прислушивался к удаляющимся во все стороны голосам, к собачьему лаю, катившемуся волной также во все стороны. Вновь и вновь представлял, ощущал Тонино дыхание, тёплые губы её, грудь… Наконец поднялся, отряхнул с брюк пыль, повесил враз потяжелевший баян через плечо и зашагал домой.

А путь ныне ему был не ближний. Вон куда залетели, на самый Росляй. Но ничего, Петя доберётся до дома, доберётся и без попутчиков, пусть тешатся сколько хотят, он им мешать не станет. Ишь ведь какие! Сиди, жди их! Учись от нечего делать собачьему бреху. А то чего ж!

Дорога вдруг совсем незнакомо круто повела куда-то вниз. Петя остановился, затоптался на месте, выщупывая дорогу чуткими ногами. «Где это я? Когда шли сюда, на Росляй, то никакого бугра не было. Ну да, не было. Если бы он был, то я запомнил бы его, без внимания не оставил бы».

Стоя в нерешительности, пытался напрячь всю свою осязательную память, всё своё немалое представление о дорогах, всю свою способность чувствовать и понимать пространство. Но мыслям его на этот раз никак не удавалось собраться. Не удавалось и памяти сориентироваться. Всё то же непреходящее ощущение девичьего, вольного такого, откровенного объятия свежо сохранялось, волновало, отвлекало на себя все мысли. Зная теперь наверняка, что заблудился, казалось, должен был бы насторожиться, заставить свой ум вспоминать, искать дорогу, но не мог этого сделать. Он невольно как-то укрывал правую щеку от ветерка, который легко и беспрерывно тянул издали, с низов. Казалось, ветерок этот слижет, сотрёт со щеки ощущение девичьих губ.

Но как же это так вышло — заблудился? Значит, шёл и шёл, радовался и радовался своему короткому счастью, не почувствовал того проулка, в который надо было сворачивать. Свернул совсем не там, где надо. И не направо, а, наверное, налево. Или вообще нигде не сворачивал? Шёл и шёл, куда вела дорога. Вот она и привела на этот совсем незнакомый бугор, о котором Петя даже самого малейшего представления не имел. И ветер… Он вроде бы должен дуть слева, судя по тому, как дул он, когда шли на Росляй. А он вон справа дует. Но ветер есть ветер, что с него спросить, он за один вечер может несколько раз развернуться, куда надо ему, куда хочет он, туда и дует-подувает.

Да, понимал Петя: самое благоразумное — это повернуть назад, пока не убрёл далеко, выйти к бревнам, где была «улица», а уж от брёвен начать новый путь да не забываться, не отвлекаться от дороги. В какой другой раз так и поступил бы. Но сегодня — нет! Лишь вот подумал об этом, а уже чуть руками не замахал: нет, нет и нет! Он же не знает, где живёт Тоня! А вдруг придётся проходить мимо? А вдруг она ещё не легла спать, сидит на крылечке? Сидит, вспоминает о нём, а он, вот он, лёгок на помине! Крадётся ощупочкой по дороге, чуть не приседает на каждом бугорке, на каждой выбоинке и ничего-то и никого-то не видит. На него даже собаки по-настоящему не злятся, не брешут. Выскочат, выскочат откуда-нибудь из-за ограды, а увидят, кто идёт да как идёт — тут же весь пыл с них слетает, отходят совестливо в сторонку, уступают дорогу.

«Только не это! Только не это!» — чуть не вскрикивал Петя, представляя все это явно.

А что же тогда? Идти? Куда идти? В какой-нибудь буерак? Загреметь со своим неразлучным баяном куда-нибудь под кручу и сломать себе шею? Хорошо?

Хорошо! Лучше, чем показать Тоне всю свою беспомощность! Оставаться на месте? Топтаться тут до видного? Ждать людей? Просить, чтобы вывели на дорогу? Люди выведут, не откажут. Но люди и пожалеют по доброте своей людской. Вот, мол, сбился Петя-слепой с дороги и кружился всю ноченьку на бугре. Хорошо, мы подоспели, указали ему, куда идти.

Один сказал об этом другому, другой третьему, а третий, глядишь, и Тоне сказал, как кто-то Петю-слепого пожалел, помог ему.

«Только не это! Только не это!»

Петя вытянул шею, подставил враз оба уха одной и другой стороне, поводил головой справа налево, слева направо, вслушивался, даже к воздуху принюхивался. Собаки где-то в левой стороне брешут. А по всем соображениям, их никак там быть не должно. Да они и справа вон подают голоса. Ухают, как в бочке. Значит, справа место намного ниже, это по голосам собак ясно.

Нет, на собачьи голоса выходить рискованно. Он, какой-нибудь блудень лохматый, днем выдрыхся вволю, а ночью-то и кружит вкруговую по поселкам. А ты пойди на его голос — сам будешь такого же кругаля давать.

«А-а-а, была не была! Иду!» — решился Петя.

Он чуть не бегом побежал, так был крут бугор. Но вскоре дорога пошла отложе, только легче идти не стало — под ногами появились ухабины, ощутилась какая-то мягкость земли. Явно это низина. Да вон и водой затхлой потянуло! Да уж не тот ли это самый ручей, который они переходили по мосточку под крайними дворами? Должно быть, он, только в другом месте. Там, где переходили по мосточку, ручей тёк, вода его не была затхлой, а тут, видно, запруду на его пути поставили.

Под ногами захрустели сухие ветки. Петя ощупал их руками, понял: плотина. А может, просто топкое место забили хворостом.

Кажется, удачно миновал опасное место. Проскочил. Дорога вновь повела вверх. Вон и воздух уже чище сделался, полевой дух в него стал примешиваться. И на душе светлее стало: может, оно и ничего его, Петино, дело? Может, вынесет его куда-нибудь на дворы? А там уж как-нибудь разберётся…

Но, видно, рано обрадовался.

Правая нога вдруг потеряла землю, ушла в пустоту, и ничего подобного не ожидавший Петя не устоял, взмахнул руками и упал. Баян, сорвавшись с плеча, отлетел в сторону. Какое-то время Петя полежал не шевелясь, затем начал потихоньку ощупывать вокруг себя землю. Упал он удачно, боли не ощущалось. Поднялся на колени и стал ползать уже на четвереньках, исследуя пространство по кругу. Наткнулся руками на баян, взял его и, чтобы не потерять совсем, ремень перекинул через голову.

Наконец определился: он угодил в канаву. Канава не свежая, вырыта года два-три назад, потому что земля успела задерниться, под свежей травой прощупывалась прошлогодняя, сухая. Зачем в этом месте канава, кто её копал? Будто нарочно она пролегла на Петином пути. Опомнившись окончательно, Петя поднялся, вышел по отлогому берегу канавы наверх. На какую сторону вышел — этого уже не знал, закружился в канаве. Сколько ни ощупывал ногами землю — дорога так и не попалась. Понял, вошел в поле. «Подсолнушки, — определил он. — По ним можно бы узнать, где солнышко… Хотя, наверное, вечером они поворачиваются лицом на закат, провожают солнышко, а после полуночи поворачиваются на восход, навстречу солнышку. Сколько же сейчас времени?»

Извлёк из заднего кармана брюк кожаный кошелёк, в котором хранились карманные часы без стекла. Ощупав чуткими пальцами стрелки, определил: два часа. Значит, время движется к рассвету.

Сколько ни ходил по полю, только измок весь до пояса в росе, а подсолнечных шляпок так и не нашёл. Их ещё не было, рано им, только-только завязь начала собираться. «Глупенькие вы ещё, глупенькие…» — поглаживал по завязям подсолнухов, понимая, что они-то ему ещё не указчики пути.

Подсолнухи тоже кончились неожиданно, земля враз повела вниз. Вскоре под ногами захлюпало, запахло тиной. Куда теперь? В какую сторону? Сил уже не хватало идти. И, видно, без посторонней помощи уже не выбраться на нужную дорогу.

Вернувшись на твёрдую сухую землю, Петя сначала беззвучно заплакал. Потом застонал. Стоны его делались всё продолжительнее и продолжительнее, совсем такие, какие бывают у детей. Ему не хотелось выдавать себя голосом, но он не смог остановить, задержать его в себе.

«Зачем я так, зачем! Ну! Не надо же!» — останавливал себя, понимая, что он может быть не один здесь; коли где-то есть вода, то могут быть и рыбаки. Услышат, подойдут, начнут уговаривать, жалеть…

Петь надо, петь! Пусть думают: не плачет, а поёт человек. К поюшему-то не подойдут, поющий им не нужен. Значит, у него все хорошо.

И Петя перевёл свой плач в песню. Он пел так, как поют все люди в одиночестве, как поют не для кого-либо, а просто для себя, для голоса, чтобы не так уж было одиноко:

Пти-и-и-ица-а-а сча-а-астья-а-а

Завтрашнего дня-а-а

При-и-иле-е-етела,

Крыльями-и зве-е-еня,

Выбери-и ме-е-еня,

Выбери-и ме-е-еня…

 

Он пел это как-то сверху. Снаружи, для всеуслышанья. А внутри же пелось у него совсем другое…

Предстать перед кем бы то ни было беспомощным, несчастным Петя никак не хотел и не позволял себе этого никогда. И если, бывало, его кто-либо жалел вслух, то он готов был уничтожить того жалельщика, а заодно и себя. Потому в любом деле норовил проявить самостоятельность. И это ему удавалось. А вот сегодня… Сказать: «Тоня виновата», — этого Петя не мог. Он ей был благодарен, так, как наверное, ни разу в жизни не был никому благодарен.

Вновь и вновь вспоминал весь прошлый вечер. Как шли на Росляй втроем. Полтора-Вани справа. Володя слева. Сначала большаком, затем свернули на тропинку. На пути попались две лощины. И всё было так хорошо! Так хорошо… И была Тоня… А Полтора-Вани взял да испортил всё, затеял потасовку. Вот ведь человек! Всё у него есть, а главное, глаза есть, но нет, дай дурь покажу. И ведь душа-то добрая! Эх, ему, Пете, всё бы это! Он уж сумел бы себя поставить в любом обществе так, как надо, удержать на высоте. Ведь и ростом-то он всего какую-то чуточку уступает Полтора-Ване, и сила-то в руках имеется, ухватит кого, то попробуй вырвись, попробуй отцепись, и даже, говорят, красивый, чернявый, а глаза голубые. Вот они и голубые-то! Лучше уж были бы какими-нибудь страшными, но хоть немного видели бы.

Вскоре Петю опахнуло свежим полевым духом. Он остановился и всем телом ощутил перед собой простор с восходящим над ним солнышком. Это начинался большой и новый летний день.

Где-то вдали загрохотала телега. Петя насторожился. Ехали явно в его сторону. Уже слышно, как на телеге гремят пустые бидоны. Значит, едут на дойку.

Спрятаться — было первое желание. Но сколько же можно прятаться? Где? А дома вот-вот хватятся его, побегут искать на Росляе. Узнают все — Петя пропал. Узнает и Тоня…

«Так… Раз притворился весёлым, а другой раз придётся притвориться пьяным. С пьяного какой спрос?»

Накинув торопливо ремни на плечи, заиграл, завихлялся, изображая из себя сильно пьяного.

На подводе ехала женщина. Остановила лошадь. Воскликнула удивлённо:

— Петь! Никак это ты! Вот те раз! А говорили, не пьёшь! А он, поглядите-ка на него, как на весёлое утро вымазался весь!

Петя остановился. Покачивался. А сам соображал: голос бабы что-то знакомый.

— Гу-у-уля-е-ем! — резко свел мехи баяна. — А чего нам журиться, холостым да неженатым! Успеем, когда женимся! На то она и молодость!

Покачнулся. Чуть взаправду не упал.

— Да держись ты! Держись! — Баба соскочила с телеги, подхватила Петю под руку. — Расшибёшься ведь весь! Ох ты, горюшко-то какое!

И Петя узнал — это тетка Анна, живет на Угольском, дальняя родственница по матери, она ведь у них, у Пети, не раз дома бывала.

«Значит, под Угольским я? Вот это отмахал!»

— Иди, иди к телеге! Отвезу тебя домой. Как же теперь…

— Тетка Анна! — Петя обнял родственницу за шею. — Я ведь тебя сразу признал!

— Ну и спасибо, ну и спасибо! А то ты да не признаешь! Ты у нас вон какой сметливый-то!

— Эх, тетка Анна! Голубая твоя душа! Жениться буду — в первом ряду будешь у меня на свадьбе сидеть! Для тебя одной играть буду!

Петя выкрикивал слова по-пьяному, но от тетки Анны отворачивался: духу-то винного в нем совсем нет, как бы не догадалась о его игре.

Усадив Петю, тетка Анна села сама на телегу, понукнула лошадь. А сама всё приговаривала:

— Вымазался-то! Наказание! И с кем это тебя так угораздило?

— Друзья! У меня их полно! Запоили!

— Они и запоят, им только поддайся! А тебя-то уж — особо! Ты всем играешь, всем веселишь души-то!

И Петя вновь заиграл и запел:

Птица счастья

Завтрашнего дня…

 

До дома Петя тетку Анну не допустил, попросил, чтобы она на меже остановила лошадь. Межой дошёл до своего огорода, свернул к дому, войдя во двор, прислушался: уехала ли тетка Анна. Телега загремела, удаляясь. Всё, вздохнул Петя, притворяться больше нет надобности, он дома. Прошёл на погребицу, где в углу, на свежем сене, была устроена его постель, сел обессиленно прямо на эту постель. Слышал, что идёт мать, но не мог пошевелиться.

Мать остановилась на пороге, запричитала тихонько:

— Петенька! Родненький! Да где ж это ты был-то?! Да что же это с тобой такое?! Кто это тебя так?

Петя, сидя в постели, протянул к матери руки. И, когда она подошла к нему, обхватил её, уткнулся лицом в живот, вздохнул:

— Устал я, мама. Как я устал, кто бы только знал.

Мать молчала, дрожащими пальцами разбирала спутавшиеся волосы сына.

Отстранив от матери лицо, поднял глаза и неожиданно для себя сказал:

— Мне бы в зеркало хоть разок поглядеться бы… В зеркало…

Многое, почти все знал Петя на запах, на ощупь, а вот что такое зеркало — этого понять никак не мог. Бывало, подносил зеркало близко к лицу, ощупывал его пальцами с одной и с другой стороны, но, не обнаружив никаких следов самого себя там, на стекле, со вздохом откладывал в сторонку. А сам всё думал: как же это так, человек сам себя в стекле видит?

— Одежду мою убери. Не показывай отцу и сестрам…

Перед вечером, как всегда, ребята собрались на крыльце у Полтора-Вани. Готовились на «улицу». Кто куда, кого где ждут и принимают, кого куда влечет.

По знакомой тропинке Петя шёл бодрым, поигрывающим шагом. Ещё издали он радостно приветствовал ребят:

— Здоровы были, соколики! Куда полетим ныне?

Здороваясь с каждым за руку, Петя узнавал ребят. Он шутил, но в то же время был необычно насторожен: не знают ли чего о нём, о его ночном путешествии в сторону Угольского, не зубоскалят ли? Но ребята вели себя тихо, смирно, и Петя враз понял, что здесь есть кто-то ещё. Он стал прислушиваться, узнавать, кто бы это мог быть. А ребячьи голоса между тем совсем затихли, удалились куда-то в темноту, в даль. Рядом же с Петей остался лишь один голос, нежный, ласковый, девичий:

— Ты куда же вчера так скоро пропал?..

«У меня свои дороги», — хотел было ответить Петя, но не смог, замер, словно заикнулся на полуслове.

Он ещё не совсем осмыслил, что говорила, что сказала ему сейчас Тоня. Он не мог понять этого без баяна, без его чутких, податливых пуговок. Путаясь и теряясь в ремнях, Петя развернул мехи, повёл их вначале медленно, а потом всё шире и шире. Музыка родилась как бы сама собой, одиноко и непривычно прозвучала в темноте, а через мгновение позвала, поманила за собой песню. Петя пропел первую строчку, ещё сам робея и не веря, что песня получится, но Тоня тут же подхватила её — и песня родилась, чистая и светлая и, наверное, слышимая на самых дальних деревенских околицах.

Так и пронесли они её вдвоём с Тоней через всё село до самого Росляя, где их ждали и никак не могли дождаться ребята…

 

ВВЕРХ

 

 

 

Hosted by uCoz