Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 4 (ноябрь 2007)

Содержание

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

Проза

 

Борис ПАНОВ

 

 

...И ДВИНУЛСЯ НОВЫЙ ВЕК

 

Повесть

 

 

С той поры как девяносточетырехлетний Клим Иванович Овсянников овдовел, отнес на погост свою Ксению Петровну, милейшую женщину, к нему каждую субботу все три года беспременно наезжал из недальнего городка Андрей Федорович Мартынов, выраставший у стариков с двенадцати лет до ухода в армию. На сторонний взгляд, им, вдвоем, старику с Мартыновым, в последние года было бы удобнее жить вместе, либо в городке у Андрея Федоровича, иль в Дубках, где у Клима Ивановича была добрая квартира и вишневый небольшой садок. Тем более между ними никогда никаких разладов не случалось. Но Клим Иванович не хотел никуда от могилы Ксении Петровны, а Андрея Федоровича к городу привязывала медицина. Он частенько прибаливал. А к врачам хорошим из села попадать не так-то просто.

В то чистейшее июльское утро, на восходе солнца, Андрей Федорович, единственный, сошел с электрички у поста Дубки. Среднего роста, сухопарый, он спускался из вагона сторожко, опасаясь оступиться.

Облегченно выдохнул, когда мелко вздрагивающий носок правого ботинка наконец достиг земной тверди. Утвердившись на обеих ногах, он отер платком лицо с двумя резкими продольными морщинами на щеках, понадежнее взял в правую руку небольшую продуктовую сумку. И как раз в это время электричка тронулась дальше.

Проводив ее глазами, Андрей Федорович прошел стежкой между будкой путевого обходчика и почти вплотную подступавшей к ней придорожной березовой лесополосой, следом пересек параллельную «железке» темноватую от утренней влаги бетонку, и за ней перед ним в пологой низине развернулась с детства хорошо знакомая усадьба Дубков — серая просторная контора совхоза, мастерские, гаражи, два склада. Позади строений этих зеленела неширокая луговина. А за нею в обе стороны простирались сады, из которых там и тут проступали белые аккуратные дома. В середине их выделялся единственный старый двухэтажный дом с двенадцатью окнами и двумя дверями по фасаду, с водоразборной колонкой впереди.

Все тут было издавна знакомо Мартынову, и он, смотря по сторонам, вспоминал в эти минуты ехавшую в электричке с ним женщину лет под сорок. Как же походила она на тетю Ксюшу! В пору, когда он мальчишкой был. Ну тетя Ксюша в сорок с лишним лет! Даже родинка на подбородке точь-в-точь, как была у той — небольшая, темная, с золотистой волосинкой.

Двери правого крыльца в утро, вроде нынешнего, должны были быть уже открытыми. Нет, на петлях висел никогда невиданный здесь раньше большой амбарный замок. И от этого замка у приехавшего екнуло под сердцем. А где ж Дед? В это время у колонки звякнула цепь. Обернувшись, Андрей Федорович увидал подошедшую к ней с ведром от соседнего двора пожилую, но все еще статную и видную Близнецову Анну. С давних пор за сходство с фотографией красивой артистки в глянцевом журнале нарекли ее в Дубках Открыткой. Не было такого лета, чтобы к ней не пробовал прибиваться тот или иной из сезонных работяг, ходовой по женской части. Ударяли и свои за ней. Да все без толку. Анна продолжала оставаться одинокой. Набирая воду, она успокоила Мартынова.

— Не пугайся, Андрей Федорович, — выговорила ровно. — Просто наш Иваныч приболел вчерась. Отчего-то трудно стал дышать. С полдня отвезли в Любезное, в нашу больничку. Вы пройдите в контору. Теперь скоро подойдет начальство. Звякнут медикам, те вам и обскажут, что там с Дедом.

Дедом Клима Ивановича за глаза в Дубках уже много-много лет звали все от мала до велика.

Андрей Федорович внял совету Анны. Возвращаясь к конторе, он в пути словно перелистывал прожитое здесь очень близким ему человеком. Клим Иванович в свое время послан был в Дубки уже много чего повидавшим в жизни да в Дубках проработал главным зоотехником целые полвека. Строгого, немногословного, досконально знающего свое дело, его чтил и уважал в хозяйстве стар и млад. И хоть обратился он с годами в немощного старца, в Дубках никому и в голову не приходило, что теперь он для хозяйства ничего не значит. Без него по-прежнему совхозный поселок просто-напросто не мыслился. Чтоб не делалось на здешних фермах, делалось с его участием, по совету с ним.

Молодой директор хозяйства, вскоре подошедший к конторе, предложил Андрею Федоровичу для поездки к занедужившему старую легковушку. «Москвичок» спустя полчаса прокатил крайней улицей Глинок, железнодорожного узла в трех километрах от Дубков, выбрался за спокойную речонку на окраине станции и поехал дальше широченным лугом с неглубокой впадиной в середине. Исстари в округе место то называлось Княжим Долом. До Любезного отсюда оставалось всего ничего.

В том году и в июне, и в июле часто пекло солнце и стояла угнетающая духотища. В середине прошлой недели она прервалась с треском рвущими небо молниями и хлынувшим следом ливнем, вскоре перебившимся на мелкий дождь. Мокрая степь сутки вольно отдыхала под расчистившимся небосводом.

В пути Андрей Федорович постепенно успокоился за Деда. Почему-то пришло убеждение: на сей раз он справится с хворью. В Дубках говорили, что в Любезное прислан молодой, но опытный врач. К тому ж там все еще работал всей округе известный старый многоопытный фельдшер, высоко ценимый Климом Ивановичем. А вот как быть с Дедом дальше? Нет, надо все же как-то перетягивать его в город, к современной медицине. Только как же старику расставаться с Дубками? Он весь в них. Тут все кровное для него. Вспомнилось, это ж ведь благодаря ему сорок лет назад за околицей совхоза появились Овсянки — вместо двух развалюх коровников возведен был городок животноводческий. Стройка та далась Деду ох как нелегко. Ездил трижды в столицу и доказывал в верхах, как Дубкам необходим тот городок. И добился своего. Помогла непредвиденная встреча со старым приятелем, в свое время эскадронным в Конной Буденного, к тому времени только что ушедшим с поста начальника главка. Бывший комэска через старые связи выбил для Дубков «добро» главка на строительство большого молочного комплекса. Через пару лет, возведя его, совхоз начал широко поставлять в округу разную молочную продукцию. Дубковский народ нарек комплекс Овсянками. Дед при людях морщился от такого наречения, но в Дубках все знали: про себя старик еще как гордился им.

Скоро в отдалении обозначилось Любезное. Село занимало низкое взгорье.

В чисто подметенном больничном двору возле каменной тсонюшни стояли тарантас с линейкой. Возле них два дедка из ходячих больных обсуждали что-то и дымили самокрутками. От них Андрей Федорович и узнал, где ему искать привезенного вчера из Дубков.

— Дедом, что ль, интересуетесь? Климом Ивановичем? — спросил низкорослый дедок. — Как его не знать? Всем известный человек. На крыльцо и коридором ступайте к нему, в конец самый, в крайнюю палату.

В светлом длинном больничном проходе пахло свежевымытыми полами. В крайней палате стоял светлый полусумрак от сирени, закрывающей почти сплошь два открытых окна. Из трех коек две стояли с голыми старыми матрацами. На занятой, возле правого окна, скорбел на спине Клим Иванович — с обострившимся носом, с глубоко запавшими глазами. Руки его были выложены по бокам худого туловища. Боковым взглядом он узнал вошедшего и, давая знать о себе, чуть приподнял иссушенные, обессиленные пальцы левой кисти, кивнул слабо подошедшему в ответ на его кивок, не ответил, почему лежит полуголый, молча показал глазами, куда что поставить в прикроватную тумбочку, и похлопал слабо следом по краю кровати, приглашая гостя присесть. Наконец, собравшись с силами, прерывающимся голосом справился, как нашел он его здесь. Сказал, что еду ему сюда привез он напрасно. Ничего ему есть не хочется. Только пить… Теперь ломтя б три арбуза.

Андрей Федорович все же покормил его сметаной, увлажненным полотенцем протер вялое стариковское тело. Больной вспоминал при этом с перерывами, как вот так же в Гражданскую он лежал в воронежском госпитале. Только чего ж сравнивать нынешнее с той порой. Там он живо встал на ноги. А теперь… По-прежнему часто прерываясь, печально сказал, что и старику в дремучие его годы горько уходить из жизни. Тем более в тяжкое и смутное нынешнее время… В заблудившейся России… Как знать, куда повернет она теперь… Его б воля, он не дал бы кануть ей в смуту.

Помолчав, закончил другим:

— Ты мой гроб, Андрюш, поставь рядом с гробом тети Ксени… Чтоб и там мы с ней рядком…

Андрей Федорович, приобадривая старика, принялся ему внушать, что он рано про кладбище, проживет еще годков пяток. Лежавший на койке горько, скучно усмехнулся и сквозь хрипы в горле возразил: нет, ему лучше знать свой крайний срок. И какой резон тянуть дальше… Небо зря коптить…

Разговаривали они часа два. Перед расставаньем приложились друг к другу щеками и с минуту помолчали, мелко вздрагивая плечами. Щеки у обоих увлажнились.

В коридоре Андрей Федорович справился у санитарки, как ему пройти к врачу. Услыхал, что тот с утра отъехал в район. Зашел к фельдшеру. У того на старческой шее мелко вздрагивала крупная голова. Он сказал, что Дед с давних пор известен ему. Кто его в округе не знает? К сожалению, он на белом свете уже не жилец. Оказалось, фельдшер час назад от себя звонил в Дубки и прозрачно намекнул совхозным, чтоб они готовили Деду «домовину».

…Хоронили старика через трое суток. Всем совхозом. В большой комнате покойного поминальные столы заполнялись в четыре захода. Когда разошлись последние, приходившие попрощаться с покойным, Андрей Федорович еще в одиночку долго просидел в опустевшем жилье. Уже ночью добирался электричкой к себе. В пути многое из прошлого возникало перед ним. Поначалу Дед о себе ничего ему, мальчонке, не рассказывал. Много позже он от тети узнал, что старик привел его к ней, одинокого, бесприютного, с вокзала, где он ночевал в пассажирском зале под диваном, привел потому, что родителей его, отца с матерью, накануне органы арестовали, и еще потому, что он очень-очень походил на самого близкого, рано умершего дружка Деда по приюту. От нее узнал и о том, что до революции городских приютских развозили на лето за малую плату на полное содержание и обучение по крестьянским середняцким дворам. Эти месяца Клим взрастал в бездетной семье Суховых, у Ивана Северьяновича да у Марьи Ефимовны, добрых работящих людей. Они принимали его у себя как родного. Он под их приглядом с малолетства обучался крестьянствовать. В революцию, повзрослевшим, с дружками ушел в Конную Буденного. Позже куда только жизнь его не заносила. Но нигде и никогда он не забывал про Суховых, относился к ним как к родителям, навещал при первой возможности. И в тридцатом навестил. Приехал в Ольшанку и окаменел у их хаты. Окна были без рам. Крыша глубоко просела. Двор забурьянел. Узнал, что бездетных Суховых, никогда не заедавших чужого труда, раскулачили и выслали аж куда-то за Урал за то только, что они отказались наотрез вступать в колхоз. Вызнал, кто повинен в том, круто посчитался с ними и за это получил годичный срок. Когда отбывал его, у жены случился выкидыш, и она после на всю жизнь осталась бездетной…

В город электричка пришла за полночь. От вокзала к дому своему он бы мог пройти переулком и двумя дворами. Пошел улицей, в обход. Шагал и все виделось ему изможденное лицо покойного. Приходило ощущение, что он нынче вновь осиротел.

Под фонарным столбом на углу его пятиэтажки толковали о чем-то трое пьяных парней. Один резко дернул его за рукав и спросил косноязыко, сколько времени сейчас. Андрей Федорович резко вырвал руку и ответил, что часов не имеет. И мгновенно оказался сбитым с ног. Тот, который опрокинул его на асфальт, тут же полоснул лежавшего пинком под вздох. За ним следом заработали ногами два его дружка. Андрей Федорович сумел дважды мученически приоткрыть глаза и увидел над собой три навсегда запомнившихся лица, преисполненных звериною злобой. От обрушившихся на него ударов у него пресеклось дыханье, пропал слух.

Тройка бы могла забить его насмерть, да с улицы по стене пятиэтажного дома, по фонарному столбу просквозил косой яркий свет, и вонзилась в ночь сирена. Парни нехотя и неторопко развернулись и шагнули друг за другом в темь.

Тормознул зеленый милицейский «уазик».

* * *

Километрах в семнадцати от того городка, где жил Андрей Федорович Мартынов, слева от бетонки, прямиком уходящей на юг, из низинки впереди поднимался-вырастал лесок. Ближе к нему, с поворота в сторону, налево, круто отходила грунтовка. Она шла до недальнего отсюда леса. А от нее направо начинался пологий травянистый склон в сторону близкой речки Тихони. Внизу на подошве склона, от уже невидимой за леском бетонки, тянулись три коротких улочки дачного поселка Лесной Угол — редкие деревянные и кирпичные дома-домишки вперемежку с приспособленными под жилье хлебовозками да старыми полевыми вагончиками. А грунтовка, как уж говорилось, уходила дальше, к сосняку. В глубине его стоял обнесенный высоким забором недавней постройки коттедж. С наступлением сумерек вкруг него на четырех высоких столбах вспыхивали электрические фонари.

В ту ночь туда с поворота устремился новенький джип. В нем сидел либо очень усталый, либо выпивший изрядно. Джип от поворота — чем дальше, тем заметнее — начал двигаться рывками, дергаясь. Наконец, правыми скатами он едва не съехал с дороги, мог уйти по склону вниз. Водитель, однако, справился с машиной и не дал ей завалиться.

В Лесном Углу рев машины мог бы разбудить кого угодно. Да в ту ночь, после нескольких дождливых дней, поселение у речки пустовало. Ночевал в нем один Андрей Федорович Мартынов. А ему как раз в это время снилось так вобравшее его в себя, что извне ничего не могло пробиться в сознание… Он в ту ночь увидел во сне себя только что проснувшимся мальцом. Его носа будто бы коснулось что-то теплое, щекочащее, словно его тронул солнечный лучик, угодивший через малое оконце в комнатушку, в его койку, на которой он спал.

Малыш сморщился, чихнул, повернулся на бок и опять-таки все еще во сне увидал, как в дверях с половины хозяев избы встала молодая его мать. В ее руке была полная корзина помидоров, огурцов, морковки. Он, проснувшись теперь вроде бы как окончательно, сладко потянулся, поманил ее к себе, обнял крепко-крепко и трепетно задышал в ее маленькое и тугое ушко: «Мама-мамочка, как же я тебя люблю!» Распрямляясь, мать огладила нежно его спутавшиеся волосенки. Он же утонул целующим ртом в ее пахнущей зеленью ладони. После звучно принялся хрустеть молодой морковкой, долго хрустел — пока с половины хозяев не открылась рывком дверь. В проеме ее в дыму встал хозяин избы, у которого родители малыша лишь неделю назад сняли маленькую комнатушку. Он сквозь кашель сипло крикнул женщине, чтоб она с мальчонкой тотчас выбиралась наружу. В сенях занялась солома — огонь может перекинуться в избу.

Но пламя вскоре удалось залить.

В полдень хозяин двора и два его сына-крепыша ушли в ригу обмолачивать снопы. И Андрейка увязался за ними. Когда хозяин двора, отдыхая, отошел куда-то, младший из его сынков, задиристый и насмешливый Юрок, поганенько усмехнувшись, показал глазами старшему брату на Андрейку и сказал, что он, Юрок, хоть и молодой еще, согласился б поиграть с квартиранткой в подкидного. В его словах Андрейку ожгло что-то грязно унижающее его мать и он со сжатыми кулаками, с набежавшими на глаза слезами запальчиво крикнул в конопатое лицо Юрка, что мама его с ним, дураком паршивым, ни в какие игры ни за что играться не станет. Крикнул и с мокрым лицом припустился со всех ног ко двору от риги…

Окончательно в то раннее утро старик пробудился от легкого, деликатного царапанья в наружную дверь, от негромкого поскуливанья. Неторопко поднялся, вышел в крохотный коридор, открыл настежь дверь наружу и в нее, ослепив старика, тотчас прянуло еще низкое блестящее солнце. За порогом волчком закрутилась Стрелка, поселковая собачонка. Увлекая его за собой, она побежала с крыльца, тут же оглянулась, увидела, что хозяин жилья остался на месте, принялась опять зовуще поскуливать, боком вскидывая голову. Андрей Федорович на нее прицыкнул:

— Что, прикажешь голым, что ли, за тобой?

На ночь Мартынов — чтобы послабее крутило в икрах — влезал в старые-престарые штаны, надевал толстой вязки шерстяные носки. Переодеваясь в рабочие брюки, протискиваясь головою и плечами в штопаный и перештопанный синий свитер, он пытался догадаться, куда зовет его собачонка. Решил-таки пойти за ней.

У порога Андрей Федорович сунул ноги в отлитые наподобие полуботинок галоши, вышел за ограду и пустынной ранней улочкой дачного поселения со множеством луж и лужиц на щебеночной местами дороге последовал за нетерпеливо убегающей вперед, зазывающе оглядывающейся Стрелкой. Где-то что-то у нее стряслось. Тем не менее Мартынову поспешать за ней не захотелось. Он подумал: ничего особого у ней не стряслось. Иначе она лаяла б во всю ивановскую. К тому ж утро выдалось чудесным. Ну никак не хотелось торопиться. Он блаженно щурился от сверкающих прямо под его галошами крохотных солнц. Даже незаметно для себя поубавил шаг. В переливающемся блеске луж и лужиц было нечто от его страшно как далекой детской поры, где мальчонкой он шагал похожей дорогой... Подступал момент, когда это «где» почти поднималось на поверхность памяти, но в последнюю толику секунды снова ускользало, уходило в глубь ее… Ну и что? Не давалось, уходило — и ладно. Но ведь было, было когда-то. И теперь вот снова перед ним, как когда-то в детстве: солнце, лужи, свежесть, блеск. Чистейшие запахи влажного простора… Как же славно становилось на душе от этой картины! И он — чего с ним не случалось в последние годы — благодарно выговорил полушепотом: «Как же хорошо-то в этом мире!»

Пройдя не так много от своей калитки, мимо нескольких домов-домишек, полевых вагончиков, он увидел за оградой из зеленого редкого штакетника небольшого дома трех щенят. В двух шагах от тесовой веранды два смирных плотных комочка теснились друг к дружке на блестящей влажной траве и взирали на третий комочек с недоумением. Тот умудрился голову всунуть в горлышко стеклянной большой банки и теперь всячески старался избавиться от прозрачной тяжести. Щенчишко то потешно двигался задом, то на месте упирался в горло банки скользящими с нее лапами, то умученно замирал и отдыхал. Банка прочно сидела на нем. Щенок сквозь стекло косо с надеждой стал взирать на присевшего человека.

— Ну? Нашкодничал? Угораздило ж тебя…

Щенок, может, в сотый раз уперся в банку снова заскользившими с нее лапами. Надо было разбивать посудину. Андрей Федорович осторожно сделал это половинкой подвернувшегося под руку кирпича. Вызволенное из узилища настрадавшееся маленькое существо неподвижно, оглушенно просидело с минуту в оцепенении. Наконец пробующе поводило с боку на бок ставшей легкой головой, поняло, что отделалось от банки, очумело, ликующе заносилось по кругу на толстеньких ножках. За ним припустились, ожив сразу, оба братца. От ноги старика сорвалась их мать. Она в три прыжка нагнала спасенного от банки детеныша, лапой повалила наземь. Опрокинутый головастик засучил над белесым и тугим брюшком короткими лапами, приготовился, как видно, к игре с матерью. Стрелка ж озлобленно вздернула верхнюю губу, обнажила клыки и куснула проказника. Щенок обиженно взвизгнул.

Андрей Федорович неспеша поднялся в рост.

— Да, так ему и надо, — добродушно поощрил он Стрелку.

А она уже зализывала брюшко пострадавшего.

Старик вскоре возвратился к себе, вынес на крыльцо из дома табуретку, опустился на нее и подумал: хорошо, что старый его фронтовой товарищ, Окладнов Аркадий, ставший в городе всем известным врачом, за бесценок отдал ему в свое время свои сотки и жилье при них. Отдал, когда понял, что работать и в больнице, и на здешних грядках он уже не в силах. Из-за нездоровья он и так, говорят, начал редко появляться в больнице. Надо навестить его как-то. Обязательно и непременно.

Решил так и опять незаметно ушел в изначалье своей жизни. Нынче у него словно бы родительский день. Вдруг наплыло так свежо многое… Как вчерашнее высветилось: однажды отец на неделю привозил его к своим родителям. Те жили на окраине невеликого городка, в пятистенке у широкого Хопра. Бабушка кормила их ухой, рыбой жареной, грибами. Называла отца Федей. В одно утро, когда отец с дедом разговаривали во дворе у кузни, бабушка, наблюдая из окна за ними, скорбным полушепотом пожалела Федю своего. Сын мирошника, он учился в Москве, нашел там невесту. Хорошо все начиналось у него. А потом чуть не погубил себя. С женой вместе пристал к заговорщикам против царя. Пронесло с царем — после оба не поладили с новой властью и с тех пор все пошло у них наперекос. Того и гляди, заметут обоих на отсидку за прежнее.

Выговаривая это, бабушка горестно обирала губы щепотью, а он, внук ее, про себя гордился и отцом, и матерью — оба были против царя!

От дедушки с бабушкой они уезжали ранним утром с длинным составом, на открытой тормозной площадке. Ох, какое же то было утро! Их в пути то и дело обдавало плотным, пресным, влажным паром от несущегося впереди паровоза. А стороною скользило чистое и низкое еще солнце, то ныряющее в клубы пара, то пропарывающее их и несущееся над полями с ровными рядами хлебных валков. Отец ласково прижимал его к себе за плечи, а он обнимал его за пояс, и обоим в то утро было очень хорошо. Паровоз мощно несся вперед, унося его, Андрейку, в только-только начинающуюся жизнь, и она, конечно же, в его представлении не могла не быть прекрасной и влекущей в светлые дали…

Сколько просидел он так на крыльце? С полдня только занялся делами, поправлял до вечера искривившуюся местами ограду, покосившуюся дверь уборной. Наварил из сохранившихся запасов овсянку, поужинал, а остатки вынес в банке Стрелке, прибежавшей в сумерках подкормиться.

Заснул и всю ночь, чего не было уже давным-давно, проспал ровным сном, без сновидений. Как спал в молодости и весной…

Пробудился на ранней заре, вышел на крыльцо. Слева, вдалеке, по соседству с тонким контуром полустанка четко прорисовывались две фермы моста. По мосту просквозила электричка, и оттуда, погодя немного, просыпался дальний дробный перестук колес. С другой стороны, из-за дубняка с осинками, к перестуку тому примешались звуки пробудившейся автодороги. А левее, в небе над соснами, устремлялся ввысь стреловидный самолет. За ним оставалась белесая, постепенно утолщающаяся нить дымка.

В тот день старик принялся загодя готовиться в город. Он знал: к нему скоро, через три дня, на дом с пенсией придет почтальонка Вера. Как же можно было пропустить тот день?

* * *

Андрей Федорович давно спал, когда у железных ворот дачного коттеджа в соснах круто тормознул зеленый джип. Из машины вышел низкорослый плотный человек с темным, бугристым, как бы жеваным лицом. Припадая на правую ногу с вывороченной в сторону ступней, он прошел к воротам в заборе, открыл их, распахнул беззвучно обе половины.

Приехавший на машине не был пьяным, хотя выпил в городе изрядно. Во дворе, загнав джип в гараж и выйдя наружу, он увидел невысокого и щуплого паренька, сидящего на борту дворового бассейна, облицованного светлой плиткой. У самого дна бассейна неподвижно дремала крупная щука.

Вошедший во двор, видимо, не ожидал, что столкнется здесь с кем-то, и с неудовольствием справился:

— Лоза, ты чего высиживаешь тут? Не начал расписывать потолок у шефа? Начнешь завтра? Так и ночевать тебе здесь бы не к чему? Утром бы из города на автобусе прикоптил. Или, блин, чего? Может, босс тебе велел засечь, когда я вернусь из города?

Лозовой кривовато усмехнулся.

— Ничего, Шибанок, он не велел…. Давно спит без задних ног.

— Ну тогда порядок, — оживился Шибанок и, направляясь к коттеджу, спросил: — Тебе комнатушку на ночь отвели? Вот иди туда и дрыхай. Разрешаю тебе переночевать, — и с внезапной похвальбой продолжил: — А я, Женька, блин, когда Тинку в город отвозил, еще раз вогнал ей между ног. Понял-нет? От меня ей было не отбиться. Я ей руки за спину так заправил — бесполезно было выворачиваться, блин. А Роману нашему она могла б и не даться. Видал, как висок ему раскровянила? Если б я туда, на второй этаж, к Боссу вовремя не подскочил, как у них пошло бы дальше, сказать не берусь… Я вслед за Романом тоже дурака под шкуру ей заправил. Ты-то почему не стал, раз фарт выпадал? С какой стати на хозяина с кулаками принялся бросаться? Очумел? Крыша, что ль, поехала, блин? Так что, получается, он тебя за дело вниз по лестнице пустил. На порожках ты себе все бока, небось, отбил.

В тускловато освещенном подъезде впереди идущий Шибанок вопросительно повернулся к Евгению и наткнулся на его жгуче-ненавидящий взгляд. Не успел спросить, почему он так глядит, как почувствовал на подбородке обжигающий плевок Лозы.

— Сволочь! Мразь ты, Шибанок! — содрогаясь всем телом, выпалил Евгений.

И тут же свернул в отведенную ему с утра небольшую комнатушку под лестничным поворотом. Шибанок разъяренно цапнул его за плечо.

— Не тронь, — упредил в полголоса Лоза. — Прошью сразу насквозь, — и показал из рукава что-то вроде длинного шила.

Шибанок отступил на шаг. У него мгновенно пересохло в горле. Лоза показался ему «тронутым».

— Ладно, — выговорил осевшим голосом. — Сейчас шорох поднимать не станем. Ты за все ответишь мне потом. Пошли по местам.

Вскоре в темном доме засветились два окна во двор. Шибанок на втором этаже, не раздеваясь, сходу плюхнулся на койку, но до этого закрыл дверь на крюк. Ему четко запомнился ненавидящий взгляд Лозы. С полчаса он никак не мог заснуть.

А Лоза до утра не закрыл ни на минуту глаз. Перед ним беспрерывно заменялось одно перевертывающее душу другим. В его школе и в городе ни одна живая душа не ведала, кто такая для него Алевтина Окладнова, внучка доктора Аркадия Осиповича. А она была для него целым миром. За нее он, не задумываясь, мог отдать жизнь. И когда он увидел ее с запрокинутой головой под мерзким Романом, в нем лишь чудом не лопнуло сердце. Ему стало ясно все. В Лесной Угол ее заманили обманным письмом от ее возлюбленного Павла, продолжавшего воевать в Чечне. Он вернется вскоре, и тогда Роману… Только он, Евгений, управиться с ним пораньше. Беспременно, обязательно! Повторяя это раз за разом, он отчаянно бился лбом в подушку, презирая себя за вчерашнее бессилие.

…За окном начинало светать. Земля вокруг продолжала жить обычной жизнью. Временами вновь накрапывал мелкий дождь. И вода в бассейне у коттеджа то вновь становилась рябоватой, то выглаживалась ровно-ровно. У дна его щука сонно изредка вздрагивала поджаберным плавником.

До восхода солнца Евгений Лозовой тайком выбрался за ограду коттеджа и направился в сторону города.

* * *

В тот довольно поздний утренний час на бетонке возле остановки «Лесной Угол» из автобуса сошел единственный пассажир, Владлен Мазнев. Накануне в ночь раза три-четыре принимался накрапывать дождь, и в такую погоду на дачные сотки больше никто не приехал.

Владлен по пути к своему жилью решил завернуть к старику Мартынову. От его калитки до крыльца он пошел травянистой влажной бровкой тропки, норовя оставаться незамеченным. Интересно было подсмотреть, чем же занимается старик на мокрых грядах? Они пустовали. Хозяина соток он увидел на крыльце, со спины, оседлавшим табурет, целиком ушедшим в какое-то дело. По позе его и по выступавшему над его плечом уголку цветного картона он легко определил, чем тот увлечен. Он уже однажды заставал его за таким занятием. Старик что-то рисовал. У крыльца, избавившись от недавнего мрачноватого настроения, Владлен полным голосом, подтрунивающе, поздоровался:

— Здравия желаю, Шишкин! Левитанствуем? Творим?

Андрей Федорович резковато дернулся от неожиданности, хмуро повернулся к пришедшему. Тот продолжил:

— Отчего так хмуро на меня взглянул? Иль за «Шишкина» обиделся?

— От прострела в поясницу, — отозвался нехотя старик.

— Ты где пропадал в последнее время?

— Да пришлось снова проваляться полную неделю в больнице. После оформлялся на пособие по безработице.

— Так. А что милиция? Не нашла отделавших тебя?

— Чего захотел? — хмыкнул Мазнев. — Кто бы стал их искать? Подумаешь, сторожу ночному возле перевалочного склада «нового русского» тройка лихих ребра посчитала? В наши времена — ну кому какое до этого дело?

Старик встал, отодвинул табурет ногой, взял картон с подставки, движением головы показал Владлену на дверь в дом.

— Заходи. Согрею чай.

Мазнев отказался. Андрей Федорович отнес картон в домик и спросил, вернувшись:

— Какие теперь у тебя планы?

Тот протяжно, скучно выдохнул:

— Буду жить… В городе мне как литейщику ничего само собой не светит. Было пять литейных — осталась одна. И какой сейчас литейщик из меня? Оклемаюсь — что-нито отыщется. А пока к пособию по безработице стану добавлять от продажи кой-чего из нажитого с женушкой покойной… Жалко, ты не знал ее. Лебедь буду, золотая была женщина. Зарабатывали мы с ней неплохо. Отпуска беспременно брали в один срок. И куда с ней только не пускались на родимом «москвичке». Ты вот много чего повидал за войну и прочее. Скажем, на Кавказе, в Крыму был?

— Не пришлось.

— А мы, кроме этих мест, всю Прибалтику исколесили. Повидали Суздаль, Гусь-Хрустальный, Юрьев Польский, Вязники. Вот где старая, коренная Русь! В Кремле побывали. Сколько разных мыслей в голову там лезет! Хотя б возле Царь-Колокола. Надо ж было отлить в старину такую громаду! А что толку? Поднимали — край скололи. Да и бросили затею с ним. Это как, по-твоему? Отчего и почему случилось так?

Андрей Федорович приподнял и опустил плечо:

— Не спец. Я тебе не объясню.

— А я их, мастеров тогдашних, нутром, лебедь буду, понял. Убедились сердцем, что им колокол-громада по плечу, услыхали душой, на какой он звон способен, и на этом до поры до времени — ша. Дальше уж понятно — все пойдет как надо. К тому времени, глядишь, новая задумка в чью-нибудь башку встромилась… Мы ж отроду такие. Что б достойное не задумали, недоделав, посередки можем запросто бросить, ухватиться за другое… Вот ты как, допустим, нынешний момент определяешь?

— Как и многие…

— Не желаешь воду в ступе толочь? «Как и многие»… Да, сейчас многие и многие втайне-то за коммуняк. Потому как для простого человека хуже нынешнего дальше некуда… И я их, нынешних перестройщиков, беспощадно бы судил. Строже тех, кто до них ГУЛАГ устраивал. Ну как можно так? Обвалить все разом? Цыкнул на них горлодер трехпалый — они тут же лапки кверху, перевертышу к ногам всю Россию положили. А самые ушлые из них исхитрились в это время даже много чего цапнуть для себя и скорей в бега, в капстраны… Да, немало чего было в прошлом неумного. Но зачем понадобилось давать в трату самое-самое, чего первыми мы потом-кровью на земле по-человечьи достигали? Он, социализм, сейчас и там, и тут. Да, пускай в чем-то не такой, как надо. Но… Мы одни в Европе провалились, ухнули аж на век назад. В чистую грабиловку, в нищету людскую, в беспредел. Где рабочий человек, козырной вообще-то на земле, ничего собой не значит. Хоть словцо б сейчас о нем по телику. Нет, про одних про бизнесменов.

Андрей Федорович поднялся с табуретки.

— Да, в чем-то ты прав… Хотя путаник великий.

В это время у крыльца вновь возникла впалобокая Стрелка. Старик вынес ей в небольшой кастрюльке остатки вчерашнего варева, вылил в банку у крыльца. Стрелка жадно залакала, управилась быстренько, подняла опять просящий взгляд.

Сойдя наземь с крыльца, Мазнев подбородком показал на собачонку.

— Маловато ей.

Андрей Федорович согласился:

— Мало. Только я ничего не варил еще сегодня. К вечеру накормлю.

Владлен ласкающе прикоснулся пальцами ко лбу Стрелки. Она тотчас увернулась от него, зашла за ноги старика.

— И всегда так вот, — с обидой выдохнул Мазнев. — К тебе льнет. От меня в сторонку сразу. А я всяческих дворняжек, лебедь буду, уважаю. Для меня они лучше кой-каких двуногих поганцев, вроде моего недавнего хозяина. Тот хоть раз бы завернул в больницу да занес чего-нито жевнуть пострадавшему на службе у него. Я считаю, Федорыч, поскупился Всевышний на нашего брата. Уж задумал сотворить человека, наделил бы его сразу полной мерой от своих от Божеских щедрот — чтобы не было в нашем брате ни вранья, ни лени, ни жадности, ни предательства, ни вражды к себе подобным.

Андрей Федорович собрал в углу губ скучную усмешку:

— Да. Значит, чтобы мы с тобою сразу на готовое на все. Чтобы сами для своей души палец бы о палец не ударили.

Владлен задержал на нем продолжительный задумчивый взгляд.

— Эт хотя…

Глубоко вздохнул и стал собираться к себе, но опять разговорился. Вспомнил, в больнице случай свел его с хилым, но высокоумным мужчиной, очень даже начитанным. В небольшой палате койки их стояли рядком, и его сосед длинными ночами о таком ему рассказывал, о чем многие и многие ничегошеньки не знают. Вот, к примеру, миллиарды лет прошли с тех пор, как на земном шарике сушь сплошная разошлась, раскололась на отдельные материки и частично канула под воду. Вон что делалось! Все, что было до того, сгинуло, пропало. Но опять зародился человек со временем, и ему передались каким-то чудом многие знания, открытия до него добытые древними людьми.

— Или он их сам заново открыл, добыл, — вставил старик.

— Пусть и так — согласился Владлен. — Главное-то в чем? Получается, Вселенная, она вечно создается и в какой-то части разрушается. А раз так, в ней из главного должно многое повторяться да наращиваться. Так я головой своей кумекаю. Потому человечество хоть пока временами миллионами гибнет в войнах, изводится в нищете да в душевной слепоте, род его при всем при том все же продвигается-таки вперед. Лебедь буду, продвигается!

Разошлись они уже в сумерках.

В ту ночь Андрей Федорович лишь однажды пробудился, вышел на крыльцо. Небо к тому часу вызвездилось там и тут до окоема. Ему сам собою вспомнился нынешний недавний разговор с Владленом. И впервые скопища звезд оглядел он не как нечто мертвое, никому не нужное, а как глубоко таинственное и живое. И на сердце — странное дело — отчего-то сделалось теплей.

* * *

Через сутки, ближе к полдню, Андрей Федорович изготовился в путь. Решил: пока нет дождя, чего же тянуть. Польет снова, доберись-ка тогда в город — весь измокнешь, дожидаясь автобуса.

Погода в тот день выдалась добрейшая. На пороге его обдало свежим воздухом. За калиткою по сторонам чисто, ясно открылись и лесные и заречные дали. С утра временами глохнувшему сердцу стало много легче, чем в его полусумрачном в дожди жилье, и к нему пришла твердая уверенность: он без всяких остановок, передышек дойдет улицей и лесом до автобусной площадки-остановки.

За последнее время луж и лужиц на дороге почти не убавилось. И они сияли и блестели, как давным-давно, как в далеком детстве.

…После февраля 1938‑го, когда и отца, и мать его забрали, а его приняли к себе Дед и тетя Ксеня, их, «сыновей врагов народа», в 7 «б» стало пятеро.

В тот же год сослали в Сибирь родителей Леночки Голубцевой. С ней осталась одна древняя бабуся. Начались летние каникулы, и Леночка принялась усердно помогать ей в портняжестве. Заработков на еду им доставало. Ребятня же подшибала деньжата главным образом артельным трудом. Весной, после школы, они дружно направлялись в тарный цех спиртзавода сколачивать ящики под бутылки или подряжались развозить по имеющим коров барду в бочках на тяжелых тачках. Тетя Тося не хотела, чтоб Андрей вот так же подрабатывал. Не было такой нужды. Дядя с ней не согласился, буркнул твердо: «Пусть как все». Лишь один Святоха уходил, по его насмешливому выражению, от низкого, грубого труда. Ему кто-то продал мешковину. Он ее усердно загрунтовывал и как только заявлялся с уроков домой, запускал ремни с книжками-тетрадками в угол комнатушки, влезал в старые дырявые, испещренные мазками разных красок штаны и садился за свой «мольберт», раму с загрунтованной мешковиной. Писал Владька только маслом и всегда одно и то же — ядовито синее озеро, волоокую дебелую красавицу под ветлой на берегу и взирающих на нее с воды трех белейших лебедей. Лебедей изображал божественно. Они получались у него как живые. Того и гляди, развернутся, поплывут. Над всем прочим в своей «живописи» Владька всячески издевался, и в первую голову над грудастой и тупой с виду девою-красой. Иногда, случалось, доверял Андрею дорисовывать и подрисовывать кое-что по малости. Иногда они изначально рисовали в четыре руки и тогда выдавали за неделю по три коврика. На толкучке городской их «полотна» брали нарасхват, вешали в домах вместо ковриков над койками.

В то воскресное утро после легкого ночного дождичка друзья, быстренько расторговавшись, довольными возвращались к Владькиной матери. С их выручкой Надежда Петровна уже могла сходить за продуктами, купить для себя лекарства и собрать для мужа, пребывающего в одном из далеких лагерей, небольшую посылку.

Как же было распрекрасно на душе в то утро у них! Коврики удачно проданы. Небо — беспредельная лазурь. Через час они развалятся на речном песке и до вечера станут жариться на солнце. Предстоял не день — блаженство. Да они уже блаженствовали! Сколько лужиц на дороге перед ними, ослепительно искрясь, солнечно улыбаясь, делали воскресный день вдвойне праздничным, воскресным. Им тогда представлялось иногда, что они идут не улицей, а в чудесном многокрасочном калейдоскопе, прямо серединой его…

…Идя к автобусной остановке средь дубков и осинок, Андрей Федорович их не замечал. После ковриков вспоминались дни у дедушки с бабушкой, на Хопре. После — как неслись они из гостей на поезде желтыми полями…

Свой автобус на бетонке ему пришлось поджидать дольше обычного. К тому ж появился он не в пути к недальнему городу, а идущим в села, в обратную сторону. Хорошо знакомый старику сухоскулый и не очень разговорчивый шофер на другой стороне бетонки открыл дверцу, спросил, куда он собрался, и предложил быстренько забираться к нему — в езде время поскорей пройдет. Старик прошел на ту сторону дороги и поднялся в автобус. В нем ехало всего-навсего четыре пассажира: два дедка да две старухи. Они мельком оглядели его, шатко прошагавшего в конец тронувшегося автобуса, не сказав при этом ни слова.

Вскоре под тугими скатами машины пробубнил длинный деревянный мост через речку. Справа потянулось сплошь заросшее свекловичное поле, слева — подступающая прямо к асфальту перекрученная и полегшая пшеница. За ней распахнулись до горизонта погребально поникшие грязно-рыжие корзинки подсолнечника.

На второй скамье слева от дверей в автобус, возле стенки, занимая совсем мало места, устроилась рядом с толстой соседкой сухонькая старушенция. Глядя скорбно в окно, ни к кому не обращаясь, она горестно причмокнула.

— Чего деется-то. И-хо-хо. Урожай обломный. Да, видать, сопреет на корню. Будем в зиму голодом сидеть.

Маленькую пассажирку эту на треть заслонял от Мартынова впереди него сидящий дед, тоже мелкорослый, тонкошеий. Погодя немного, он сказал старухе.

— Ты за эту зиму не горюй. Всем достанет, что жевать. Много поприхватывал и еще прихватывает наш народец с полей. И заначки кроме есть у многих. А вот что касаемо будущего года — тут вопрос. Месяц без горючки в селах просидели. В самую пору, когда сеять надо было озимку да зябку метать… Утрясали разные проблемы оплаты. Объегорить все ловчились друг дружку.

— Во-во, — согласилась сухонькая с ним. — Больно много чересчур кредитных развелось, на которых нету окорота. Они только и знают, чего б ни случилось, на застой предбывший спихивать. Вроде он один виноват во всем. А при нем-то, при застое, я скажу, получше было.

— Не неси чего не нужно, — возразил ей дед.

Старуха, однако, не подумала сдавать позиций.

— Так неуж хужей? Жиру, сахару, муки в сельпе всегда всем хватало. А сельчанину чего кроме надо-ть? И порядок был кругом. А то что твориться стало? Сколько наций в стране, и все друг на дружку с шерстью дыбом на загривке. Дело это?.. Настоящего хозяина у народа не стало.

— Заскучала, значит, по хозяину?

— Не одна я — многие.

— Погоди. Дождешься. По своей по дурости заимеем, может, снова еще одного Иосифа.

— Ты покойника не трожь, — вступил веско в разговор строгий дед с шапкой на бровях.

Тонкошеий вызывающе развернулся к нему.

— Почему «не трожь»?

— А не трожь, и весь тут сказ.

Старик, что сидел впереди Андрея Федоровича, даже закрутился на своем сиденье.

— Ишь какой ты командер. В свое время насобачился глотку всякому затыкать. Теперь, гля-ка, ждешь и не дождешься, когда времечко твое вернется. Ну жди, жди.

Разговор дедов перебила крупная старуха с ивовой плетенкой на коленях.

— Кто чего дождется, никому не ведомо. Чего дальше с нами станется, ни один не знает…

— А чего бы ты хотела знать?

— Мало ль… У нас в голодовку, в тридцатом — помнят еще некоторые — целыми дворами люди помирали. А сколь сгинуло в заключениях по бумажкам, что писали друг на дружку? Ни за что и ни про что пропадали… Да в войну полегло побольше сотни.

— И к чему ты теперь обо всех о них?

— Все к тому. Каждый был со своей судьбой, жить стремился как лучше… Хоть один теперь оттуда б навернулся, пускай на часок бы на единый.

Старая мелкорослая соседка ее пораженно вздернула брови:

— Ой чего ты вякнула! От дуреха! И чего б стал он делать средь живых? Еще раз Богу душу отдавать? Еще раз казниться?

Полная соседка ее улыбнулась одними глазами.

— Ничего. Перетерпел бы. Тем более не впервой. Зато обсказал бы нам, как там, на том свете. Лучше? Хужей нашего?

— Лучше, — твердо выговорил старик с тонкой шеей.

Женщина с корзинкой повела на него продолжающим таить усмешку глазом.

— Ты откуда про то вызнал, мудрец?

— Иль сама, что ли, не способна рассудить? Было б там поганей, они б все давно к нам гуртом оттудова.

— Тут ты, должно, прав…. Мудрец.

Все четверо вышли на последней остановке, в Табунцах, в небольшом селении, на подъезде к нему. Пассажиров на обратный рейс не оказалось. Шофер поманил Мартынова пересесть к нему поближе. Ему, видно, надоело ехать всю дорогу молчком. Начал он с того, что сейчас кое-кто живет — тьфу-тьфу-тьфу! — при добром достатке. И скота в дворах хватает. И с кормами нужды нету. Бери вольно с поля. Если хват ты. Но таких, в тех же Табунцах, не больно-то много. Половина сельских от годов уж отошла. Молодые в город подались. Остальные кое-как перебиваются. Не на чем работать. Техника подбилась. Новую не обещают. В городах, в округе, бомжей, беженцев да безработных будто кто высыпает из мешка. Худо этому народу. А на телевизор глянешь, физии у депутатов с пьяни не обделаешь. Как не совестно таким толкать речи? Дельцы разные, ворюги для себя дворцы возводят. На честные заработки никогда такие не поставишь… Как бы не поперли на них вскорости те, которые начисто всего лишились. Вот чего боишься.

Шофер так бы долго говорил, наверно. Да забарахлил движок. Больше часа провозился он с ним. А за делом не до разговоров.

Андрей Федорович в это время целиком ушел в свои думы. О чем рассуждал? О России, о ее судьбе. Две великие кровавые войны отстрадала. С головою ухнула в гражданскую. До какого ж тут социализма? Нищета. А из ней, поди-ка, выкрутись. На все деньги нужны. Где их брать? Сколько зерна — чуть не подчистую — гнали за бугор. Надо было техникой обзаводиться. Потому — даже в урожайные годы — села там и тут страдали от голода. Рук рабочих не хватало. Крупные стройки в основном возводили лагерники. За баланду да за пайку хлеба. Но поставили промышленность. В войну немца одолели. А своих воров, проходимцев, казнокрадов мочи не хватило одолеть. Миллиарды уходили на сторону. Н-да-а…

…Андрей Федорович даже не заметил, как автобус, въехав в город, миновал автовокзал. Шофер довез его до панельного крупного дома, где была квартира старика. Получается, знал, где тот проживает.

— Теперь, батя, отдыхай, — сказал, открывая ему дверцу. — Если снова не заладят дожди, грядкам твоим все равно суток трое подсыхать, не меньше.

* * *

Прежде чем пройти в свой двор и подняться на четвертый свой этаж, Андрей Федорович завернул в соседний угловой продмаг, купил хлеб, суп в пакете и сто граммов колбасы. Выйдя на улицу, поневоле засмотрелся на поставленный за короткий срок новый, хорошо отделанный магазин «Все для автолюбителя». Построил его племяш давнего знакомца Мартынова Роман Сивцов. Помимо того, в свои тридцать с небольшим, он владел еще несколькими автозаправками. Но и этого мало — в городке ходили слухи: Роман, прозванный горожанами Боссом, широко ведет скупку-сбыт наркотиков.

Мартынов на ходу отметил — несмотря на сумеречный час, магазин Романа стоял с темными окнами и с неосвещенной витриной.

Стоило Андрею Федоровичу войти в свой подъезд, как у нового магазина резко тормознул зеленый джип. В окно с лестничной клетки Андрей Федорович увидал, как из-за руля машины быстро вышел Роман. Кроме него, никого в машине не было. Ехал он, скорей всего, по каким-то спешным делам, но вот вдруг у магазина резко, круто тормознул. Насторожили его, как видно, темные окна.

…Старик оглядел с порога коридор свой и то, что увиделось на кухне. Все было на месте, и он облегченно вздохнул. Знал ведь: с весны прыткие воришки стали «баловаться» в тех квартирах, на дверях которых по неделям, сутками висели замки. Нет, у него пребывало все в порядке.

…В это время, захватив фонарик в бардачке, Роман торопливо открыл двери магазина, прошагал в торговый зал. В нем не было ни души, и тогда у вошедшего изнутри холодком опахнуло грудь.

— Шибанок? — обратился он чуть просевшим голосом к темноте пустого помещения.

Никто ему не ответил. Роман торопливо прошагал за прилавок, к кассе. Выручка, по его прикидке, была вся на месте. Крупные купюры уложены в отдельную стопку. Холодок от груди хозяина магазина чуть отхлынул. Приободрившись, он спросил повторно:

— Васька, почему свет выключен? Почему только одна лампочка в подсобке светится?

И только тут в плотной тишине еле послышался слабый, прерывающийся вздох, от которого Роман вздрогнул с головы до пят. Развернув луч фонаря влево от себя, он увидел лежавшего у стены напротив Шибанка — руки, ноги вразброс, закрытые веки.

Шибанок заговорил не вдруг, едва слышно. И хватило его лишь на несколько слов. Он сегодня подменяет продавца. Женька, утром убежавший из коттеджа, зашел час назад к нему. Ну и к Шибанку пришло нестерпимое желание наподдать ему как следует за его уход из коттеджа. Он отделал его тут же, как Бог черепаху. А когда почему-то выключился свет — лишь в подсобке остался, — когда он повернулся к сбитому на пол спиной, тот из последних сил поднялся на ноги и какой-то тяжеленной железякой ахнуть ему в темя. Да так, что он потерял сознанье, встать сейчас не может.

Лозы возле него не было. Роман, торопливо обходя магазин, заглянул в подсобку и окаменел в дверях: здесь на полу лежал тонконогий Лоза. Свет от фонаря застыл в его широко раскрытых, потускневших, мертвых глазах…

Тем временем Андрей Федорович, отдохнув немного в комнате на стуле, устало поднялся, выложил на кухне на стол купленное в магазине и газеты, извлеченные по пути из почтового ящика, и по ним догадался-понял — почтальонка со дня на день ждет его приезда с дачи. Иначе она б оставляла почту в ящике его соседки.

В единственной своей комнате старик прошел за стол, опустился в жесткое кресло и остановился безразличным взглядом на стеклянном крупном квадрате настольных часов. Он давно вставил в них индийскую батарейку, и они с тех пор шли и шли, мерно отсекая в тишине секунды. Приподнял бесцельно телефонную трубку. Она испустила тонкий, вибрирующий, уходящий в бесконечность звук.

Неожиданно в плинтусах у бетонной стены пискнула мышь. Справа — или слева? — заиграл проигрыватель у кого-то. Над потолком — у живущих выше — забурлило и заклокотало в туалете. С улицы все реже и реже доносились приглушаемые расстоянием шумы машин. Эти шорохи и звуки окончательно погасили дотлевающие в настроении старика искорки светлого и теплого нынешнего солнечного утра в Лесном Углу и напомнили пережитое в этих стенах не такое уж давнее — долгие муки хворей. Вспомнилось: именно тогда, именно в ту пору стало приходить ему в голову впервые, а зачем ему таким оставаться в жизни, на земле? Все то малое, что он сделал за прожитое, отошло и кануло в небытие. Больше ничего сколько-нибудь стоящего он уже не совершит. В таком случае не пора ли закрывать счета?.. Нет, несмотря ни на что — если честно, — ему все-таки хотелось жить.

Как и в дачном домике, Андрей Федорович пробудился в городской квартире в два ночи. Понял, что уж отоспался, и с закрытыми глазами заложил ладони за затылок. В полутьме и в полнейшей тишине ему вскоре почудилось что-то вроде легчайшего вздоха. Он скосился в угол напротив, и ему призрачно увиделся в слабом мутноватом свете взирающий на него Святоха. Он сидел верхом на стуле в белесой выгоревшей гимнастерке с тусменным кружком медали над кармашком…

И пошло-поплыло будто наяву перед глазами: Дальний Восток, Платоновка, неоглядная Ханка. У одной из теплушек эшелона с Запада он узнал натолкнувшегося на него Святоху. «Владька! — пораженно выдохнул. — Да ведь это ж ты! Иль не ты?!» Они тискали друг друга до хруста в суставах. А потом началась сладчайшая и горчайшая волынка, рвущая на части души обоих. У того и у другого сами собой появились слезы на ресницах. Владька первым их смахнул. «Ладно. Все, Ан-дрюш, — сказал он. — Б-б-бро-сим сырость раз-водить. Ты — ж-ж-живой. Я тоже. Чего еще на-а-до? А что я за-и-кой стал — п-п-плюнь. Все равно наговоримся н-н-нынче вдоволь!» Оказалось, на Западе они воевали рядом. Там до Владьки дошло разъединое письмо от Лены. Там узнал: Ивана Безуглого тяжко ранило в бедро. Сам же он угодил однажды в штрафбат… В углу, у окна, Владька повторил слово в слово, что рассказывал у Ханки. В штрафбат он попал вообще-то ни за что. В замусоленной тетрадке делал разные зарисовки фронтовые. «Политрук г-г-говнистый п-п-попался. Порвал. Д-донес. Ж-жалко, за-зарисовки пропали. Лучше н-ногу у меня б оторвало»… Когда расставались, он еще сказал: «Я во что уверовал на д-д-нях, Андрюш. Теперь, даже если и убьют меня, все равно я буду жить. У-уж не з-з-знаю как, но б-б-буду. Обязательно! Непременно буду жить!»

На четвертые сутки при прорыве японской обороны Владьку в клочья разнесло на мине…

Только на рассвете краткий сон погасил у старика саднящую боль по давно погибшему другу юности.

* * *

Андрей Федорович к приходу Веры, как обычно, принялся готовиться загодя. К десяти вскипятил воду в чайнике, заварил покрепче индийского, сахарницу выставил на стол и ушел из кухни прибирать постель. Только управился — трижды, с короткими интервалами прозвенел звонок в дверях. Вера перешла порог с большой сумкой, передвинутой на живот, и вздохнула с облегчением.

— Поднималась, думала: неужели зря, неужели завтра снова мне на эту верхотуру? Ну спасибо, что приехали день в день.

На кухне она опустила сумку на пол, присела за стол, выложила пухловатую потрепанную пачку ведомостей, отсчитала ему пенсию. Он тем временем налил ей чай, положил полученное на сервант, две бумажки из них пододвинул к ее локтю по столу. Вера, опустив на блюдце чашку, зарумянившись, протестующе отодвинула их от себя.

— Не пойдет так, Андрей Федорович. Вы меня прямо как на иждивение берете. Да еще прибавки стали делать.

— Пойдет, — выговорил спокойно старик. — Я без этих двух бумажек обойдусь. Дочке на лекарства это.

Она задержала на нем немигающий взгляд, попыталась сделать его твердым, протестующим. Вышел он жалковатым.

— Неужели вы не понимаете? — спросила она. — Мне же стыдно, когда так вот. Ни за что и ни про что от вас.

Он поморщился терпеливо.

— Не неси, прошу тебя, чепухи. Да не ты, я перед тобой в долгу. И ты знаешь это… И потом, мы ж с тобой почти родня.

Вера глубоко вздохнула, мелко и несчастно поводила головой, отодвинула недопитую чашку чая, встала с табуретки и вполголоса сказала:

— Хорошо… Спасибо вам.

В прошлую зиму она несколько раз выручала старика, покупала для него еду в продмаге. Но по-настоящему их сблизило иное. Как-то в разговоре Вера вспомнила деда своего, Ивана Безуглова, проживавшего в Глинках до войны, школьного товарища Андрея Федоровича. Он скончался вскоре после фронта. Она была единственной его внучкой. С того дня Мартынов и стал относиться к ней как к родственнице, сделался для Веры своим, близким человеком. Замкнутая, молчаливая с другими, перед ним она открывалась во всем. Судьба ее не щадила. У нее подрастала дочь-калека, перенесшая полиомиелит. Куда б и к кому мать ни обращалась, ей везде мало чего обещали. Ходить девочка будет, но нормальной походки никогда не обретет. А тут Веру начал подсекать и муженек. От беды с ребенком он сник. Начал попивать. А когда закрыли «ящик», на котором он работал, вообще, как говаривала Вера, «выбился из русла». Надоумленный кем-то, пустился в «коммерцию». Дважды в месяц уезжал в Москву, закупал там то, что требовалось для венков. Делал их в подсобке морга. Искуснейше делал. Продавал. Но от выручек тех Вере доставались крохи. В два последних месяца — ничего. Его дважды забирали в вытрезвитель и «выдаивали» там насухо.

Уже у порога, поправляя сумку на животе, прежде чем ответить Мартынову, что сейчас со Станиславом, Вера вздохнула.

— Ничего хорошего… Дожила. Сама стала по утрам его опохмелять.

Андрей Федорович осуждающе обузил губы.

— Только этого и не хватало. Да ты что?

Брови Веры обратились в скорбный шалашик.

— А что делать? Он ведь, коммерсант занюханный, для меня не приходящий, Андрей Федорович. Муж законный. Отец Юльки. Не могу, не могу я, понимаете, смотреть, когда начинает изводить его с бодуна. Я ему и подношу-то… Развожу одну бутылку на три. Научилась у других. Не один такой он. У одной знакомой «подарок» похлеще. Димедрол и аспирин в посудины эти. Стакан с утра дам — либо дремлет, либо бродит полусонный. А чего мне остается? На работе бы не пил, а так… У соседки с сыном еще хуже. К «дури» пристрастился паренек.

— С какой стати? Что нормальных девушек мало?

Почтальонша бледно усмехнулась:

— «Дурью», Андрей Федорович, называют наркоту.

— Да? Извини, до меня это не дошло. Где же он ее берет?

— Да ее у нас достать легче легкого. Втихаря в киосках продают. Говорят, что если не в каждом, то через один уж точно. Милиция знает, да делает вид, что про «дурь» ей неизвестно ничего. Берет сколько-то за «молчок» с торговцев — вот и все. А снабжает город наркотой будто бы Роман Сивцов.

После этих ее слов Андрей Федорович лишь вздохнул.

К вечеру он отправился в Лесной Угол. В раннем небе следующего дня на всем куполе его не улавливалось ни единой облачной помарки. Воздух был прозрачнейший. Земля быстро подсыхала.

Позавтракав, Андрей Федорович прошел с тяпкой на клубнику. Кое-где междурядья ее крыла мокрица мелколиственная бледновато-зеленая травка, какой в прошлые годы на участке не водилось. Срубленную, он сдвигал ее в кучу, сносил в яму возле уборной, утрамбовывал, возвращался снова к грядкам. В полдень мимо его соток прошла одна из соседок, разбитная, приближающаяся годам к сорока разведенка Лида Вязова. Приостановившись, справилась, часто ли гуляют ночами у Романа Сивцова? Ну в особняке? Что в соснах? Подивилась, что он про гулянки ничего не знает. А то дочка ей сказала, будто девок туда возят. Привозили на днях будто даже Тину Окладнову, внучку всем известного в городе человека.

Про внучку его старого дружка до него, Мартынова, дошло только на порожках крыльца, когда он пришел сюда посидеть, передохнуть. Подумалось, надо упредить Аркадия и одновременно как-то припугнуть молодого владельца коттеджа, что и на него найдется управа, если он и в самом деле у себя притон устраивает.

Однако в тот день за ограду коттеджа его не пустили, да еще сказали, что хозяин этого дома вечерами и ночами вообще в нем не бывает. Оставалось не сегодня завтра съездить на дом к Аркадию, с ним самим поговорить и свезти ему, кстати, сумку овощей и фруктов с участка.

* * *

Ближе к вечеру того дня старику поманилось посидеть возле костерка. Он изредка разжигал небольшой огонек в конце своих соток на одном и том же «пятачке». В огонь шли разная щепа, припасаемая для такого случая сухая листва, прошлогодние подпорки от овощей, старая бумага. Наступало подходящее время, и старик все это сносил на заранее подготовленный клочок земли, приносил сюда раскладное низкое креслице, небольшие грабельки. Скомканная бумага внутри аккуратного шалашика из щепы и колышков занималась от первой же спички. Язычки чистейшего и при солнце еле-еле зримого пламени начинали трепетно струиться вверх. Над шалашиком возникал тончайший, ровно возносящийся дымок. Через некоторое время на огонь уходила первая порция прошлогодней рыжей листвы из полиэтиленового старого мешка. И какой же дух поднимался от ней! Нет, ничто не пахнет так томительно-сладковато и одновременно горьковато, как сгорающие на кострах бурые, сухие, ломкие листья… Ну чего такого вот в такой картине? Тихий, будний день. Предзакатное солнце. Прямо перед взором заречные дали. Неяркие, самые разнообразные краски окружающего мира. Да вот костерок у ног, нет-нет овевающий дымком. А как умиротворяюще все это ложится на душу.

К костру пришла Стрелка. Постояла рядышком, посмотрела на обычно сухое, а тут размягченное лицо старика и просунула сзади осторожно голову под локоть его. Кратким взором усмотрела поощряющее в его взгляде, просунула и передние лапы. Уложила на них голову на его колене. Стрелка тосковала. У нее вчера разобрали щенят, и она осталась одна.

Легкая подвижка воздуха полосой отвела от костра, уложила в нескольких шагах от него невесомый серый пепел. Там к комку чернозема приложилась дивом сохранившаяся половинка полупрозрачного листа яблони, вернее, того, что осталось от нее. Подойди, легонько дунь — рассыплется в прах. Но пока в ней, обуглившейся, оставались непорушенными паутинной тонкости прожилки. За рекой, по далекому окоему, по едва различимому отсюда мосту прокатился длинный товарняк. Запоздало донесся тепловозный, слабый из-за дальности вскрик…

И тут на Андрея Федоровича наплыло, к чему с некоторых пор он стал привыкать. Но на этот раз по-особому наплыло. Умалившись в точку, он пропал из этого мира, ощутил себя высоко летящим над обширным пространством. Оно было чем-то знакомым ему, но сказать с уверенностью, что он тут бывал и прежде, он не смог бы. У него замирало сердце от немыслимой выси. Он секундами страшился упасть в проплывающую далеко внизу зелень тайги с буроватыми пятнами старых вырубок и выжигов, в полноводную реку. И тайга, и река некоторое время плавно каруселились под ним, и казалось, что так будет продолжаться долго-долго. Нет, внезапно все закончилось просто. Полет сам собою прекратился. Он увидел себя на земле, на пологом берегу реки. Река оказалась за спиной. А в некотором отдалении, впереди, на густом темно-зеленом фоне хвойного леса серело поменьше десятка крепких рубленых изб. С изгородями из желтых жердин. На них у двух изб сохли сети. Еще у одной кверху дном валялся рассохшийся, отслуживший свою службу баркас.

И вот он идет к небольшому этому селенью. У изб — ни души. Но селенье не безлюдно. В двух местах над ним поднимаются слабые сизоватые печные дымки. У средней избы спиною к подклети с иссушенным до костей ликом сидит закутанный в серое изношенное одеяльце древний старикан. Он свернулся калачом. Его рот — прикрытая сборчатыми тонкими губами серая впадинка. Вместо щек дряблые комочки пепельной кожи. С продольными впадинками. По одной на каждой щеке.

По ступенькам высокого ладного крыльца к старику сходит невеликая, с маленьким лицом под платком-скворечником пожилая женщина. Она поплотней подбивает под бок сидящего концы старого одеяла, а он тускло, неразборчиво говорит ей что-то и указывает темно-желтым, цвета старой кости подбородком за ограду. Наконец, Андрей Федорович начинает понимать, о чем он.

— Вот, Феклуша, и дождался я. Сын сыскал-таки меня. Пришел.

У Андрея Федоровича сердце ухает вниз. Он глубоко вздыхает. Хозяйка избы не оглядывается на него, продолжает подтыкать одеяло.

— Где? Кого ты углядел? Поди, снова приблазнилось?

Старик, хоть и еле дышит, стоит на своем:

— Ты не видишь, а я вижу.

Женщина вздыхает.

— Ладно. Нехай будет по-твоему. Так чего тогда он не подходит?

Мартынова осыпает жар великой устыженности. Он поспешно дергается к старику, назвавшемуся отцом, — и ни с места. Он не в состоянии даже шевельнуться. Потому что и стоит как бы у ограды, и здесь его нет. Он оглядывает себя и не видит своих рук и ног. Под ним бестелесье. Пустота. Но он чувствует — в продольных глубоких морщинах его щек скапливается теплое и влажное. Такая же влага поблескивает и в морщинах старика.

Старик шамшит слабей прежнего:

— Опасается опознаться. И стыдится. Кто такой я?.. Он меня любил. Когда арестовывали, крепко-крепко обнимал меня… Вот тогда и закончилась моя человечья жизнь… После были лагеря да лагеря.

В это время Андрей Федорович начинает верить, что укутанный в одеяло старец и есть подлинный его родитель. Вера эта крепнет с каждой секундой. Подойти ж к родному человеку он по-прежнему не способен. Больше того, сколько ни силится, как мучительно ни напрягается, рот разжать не в состоянии. И отец, обессилев, тоже замирает в неподвижности. Так они молчат несколько минут. Затем снова возникает шелест. То отец обращается к Феклуше.

— Я откуда у тебя, Феклуш? Не забыла?

— Нет, как маманя рассказывала, так все и запомнила.

— Смелая она была… Нас, вконец ослабленных, сактировали да и проводили в ближние сосны. Постреляли, закидали землей и ушли. Так мамаша твоя следом, тем же вечером, на то место. Углядела, шевелятся пальцы чьи-то из земли. Откопала меня. Быстрым шагом за тачкой и к себе во двор. Обчистила — и в избу… Муж ее, отец твой, поздней осенью на рыбалке утонул. На единственного сына похоронку принесли. Я подумал, захотела выходить меня, чтобы стал помощником ей в хозяйстве. А во мне живого ничего уже не оставалось… Ничего. И я честно ей сказал: зря стараешься, только в тягость тебе стану… Осерчала, со слезами замахала на меня руками. Как ты мог подумать так? Ничего мне от тебя не нужно. Но коль ты родился, так живи. Не людское дело решать, кому жить, а кому до срока в земь. Прокормлю. Не сомневайся… А я так не захотел. В ночь тайком собрался и ушел.

— И с тех пор где обретаешься?

— Откуда я знаю? Я же мертвый. Только до сих пор по-людски земле не преданный. Вот и беспокою тебя всякий год.

— Почему на сутки на одни приходишь? И всегда в один и тот же срок?

— Сердце так подсказывает. Вот в такой же день был он тут однажды. Сын. Все мою могилу искал. Да кто мог бы подсказать, где она? И с тех пор я все надеюсь и надеюсь. Может, и еще придет. Прозевать его приход боюсь… А еще я видел его, Фенюшка, в войну. В последние ее дни. Из окна теплушки. Зимой. Ночью. Нас тогда перевозили подальше, в Сибирь. Снежно было. И морозно. А мы задыхались из-за тесноты. И кричали в темь, в оконце: «Воды! Воды!» А кому кричали? Ночь. Поблизости никого. Часовой один на тормозной площадке. Потом откуда-то из-за составов вышел молодой солдат. Шел, должно быть, на станцию за кипятком. В жидком свете от дальнего фонаря я его узнал-таки. Он же меня не расслышал в общем крике. Котелок поставил у ног и попробовал лепить снежки. Да снег-то сухой. Принялся бросать его пригоршнями нам. И из котелка. Ничего не долетало. А тут часовой соскочил на снег, с ружьем двинулся на него. И ему пришлось уйти… Он, Фенюшка, каким в детстве был, таким и остался. Добрым к людям. Очень мы любили друг друга. Увидал его теперь вот — тихо просияло все во мне. Помнит до сих пор… И теперь я ухожу из жизни здешней окончательно и навсегда со светлой душой.

Как ударили последние слова в грудь Андрея Федоровича! Сделалось темно в глазах. Все пропало — и тайга, и река, и поселок у сосен, и отец, закутанный в старье, и он сам. Весь мир обратился в точку и погас…

Придя в себя, Андрей Федорович покачнулся на своем низком стульчике, едва не упал. Костерок по-прежнему играл редкими, маленькими язычками пламени и слегка дымил. Лапы Стрелки и ее голова продолжали покоиться на его колене. Он почувствовал в углу глаза теплую, постепенно тяжелеющую каплю влаги, чуть склонился и вытерся лбом и глазом о собачий умный лоб. Стрелка посмотрела на него, подалась повыше по его колену и лизнула его в подбородок… Старику опять подумалось об отце. Сколько лет ему мнилось временами, что вот он идет, вот подходит к отцу. Отцом ему представлялся чаще всего тот или иной старик на базаре, или на углу каких-нибудь улиц. Тот сидел на тротуаре или прямо на земле с засаленной шапкой на коленях, с мелочью и со смятыми бумажками в ней. В таких случаях у Андрея Федоровича иногда подскакивало, заходилось сердце, а все тело обдавало жаром. Но не надолго. Перед ним всегда оказывался не отец, незнакомый человек. Без продольных морщин на щеках.

А сегодня в наплыве дремотном возле рубленой избы за неведомой рекой был отец. Да. Отец.

* * *

На пороге дома перед старой женщиной с впалыми щеками и с сухой мучнистой кожей лба и щек встал высокий крепкий парень в клетчатой рубашке на выпуск, с расстегнутым воротом, с плотно сомкнутым, почти безгубым ртом. Редкий ветерок изредка чуть приподнимал на темени его небольшую плоскую прядь рыжеватых волос. Поздоровавшись, он спросил:

— Маргарита Ивановна, вы меня не узнаете? Я Вдовин. Максим. В одной школе с Тиной вашей учился. Я в десятом, она — в девятом. Мы с Носковым Пашей как-то заходили к вам. Вы нас чаем еще угощали.

Женщина поспешно утишающе подняла ладонь.

— Не так громко, пожалуйста. Дом у нас такой, все слышно. А у нас больной. Уснул только-только. У вас что ко мне?

Парень, извинившись, сказал, что он к Тине.

— Попросите ее выйти.

— К сожалению, сейчас ее нету дома. Отошла недавно в город.

Парень, попрощавшись, отступил было от порога. Но тут в коридор неожиданно открылась шире боковая узкая дверь и через порог из нее, вся облитая ранним солнцем из окошка сзади, со спины вышла тонкая высокая девушка. Оглянувшись через плечо, увидев ее, Маргарита Ивановна заметно смешалась:

— Ты, оказывается, дома, Тин? Не думала, что уже вернулась из города.

Тина молча миновала ее и кивнула пришедшему, чтобы он посторонился, дал пройти ей с крыльца. Маргарита Ивановна попросила девушку в спину:

— Только, Тина, ради Бога, надолго не отлучайся. У нас с дедушкой, — обратилась она к парню, — с каждым часом хуже и хуже. Я уж говорила вам.

Максим на ходу, сбоку, бегло дважды глянул на пошедшую с ним Тину. То была и она, и не она. Ни следа от постоянного румянца. Серость, впалость щек. Куда делись всегда добрые живые глаза. Взгляд их был взглядом нелюдимой незнакомки, тяготящейся еще только предстоящим разговором с безразличным ей человеком.

Понимая, что сейчас он спросит об ужасном для нее, Максим, изнывая сердцем, тем не менее не нашелся, с чего кроме и как мог бы он заговорить. И заговорил с придыханием, трудно.

— Я, конечно, представляю, каково тебе сейчас…

— Ты о дедушке? — покосилась на него она.

Он не дал, не позволил смалодушничать ни себе, ни ей:

— Нет, я в первую очередь о случившемся с тобой… в Лесном Углу.

Она повела на него обозлившимся мгновенно взглядом.

— А что там случилось со мной?

На скулах Максима проступили лихорадочные пятна.

— Тебе это надо расшифровывать?.. Вообще, почему ты так со мной?.. Ты для меня всё. Я думаю, ты догадывалась о том… А сейчас о тебе такое талдычит весь город.

У нее тотчас напряглись, побелели крылья ноздрей. Она вызывающе вскинула подбородок.

— Кто и что где-то там обо мне талдычит сегодня, меня мало трогает. Я о том говорить сейчас с тобой не могу и не желаю. Извини, мне некогда. Пора к дедушке.

Они были уже у калитки. Максим задержал ее за руку. Вздохнул шумно. Резко выдохнул. С обескровленным лицом сказал:

— Значит, ты о своей беде со мной говорить не хочешь? Твое дело. Тогда знай, что за сотворенное с тобой я в живых Романа не оставлю. Лесной Угол ни ему, ни его дружкам даром не пройдет. Он им будет стоить жизни… Я тебе уже сказал… Для меня ты все! Был бы Павел жив, он бы навел решку Боссу с его выродками! Теперь за него и за себя я расправлюсь с ними. Я им…

У нее задергались серые губы, и она не дала ему договорить:

— Замолчи! — повелела жестко. — Не хочу я ничего слышать от тебя сейчас. Ни единого слова! Ты способен понять это? У меня умирает дед мой! И мне надо быть теперь при нем. Извини. Я ухожу.

И она уже без слов вытеснила его за калитку. Резко стукнула засовом. От калитки, однако же, не ушла. У нее разом обессиленно обвисли плечи и упали руки. Так она простояла целую минуту, прислонившись лбом к мягкой и шершавой, охолаживающей кожу доске дверцы и всем телом вздрогнула лишь, когда он, Максим, по ту сторону калитки наконец переступил с ноги на ногу, что-то сам себе сказал и тронулся от забора. Когда он, по ее понятиям, скрылся за углом соседнего дома, она, приоткрыв калитку, быстро поглядела в обе стороны улицы. Улица пустовала.

Совершенно не соображая, что она делает, Тина быстро вышла со двора, быстро прошагала к ближней остановке, поднялась в подошедший автобус и услышала сразу за дверями поразивший ее голос Шибанка. У него был туго перевязан затылок. Бугристые щеки крыла известковая серость. Но заговорил он так, будто оставался прежним Шибанком:

— Здравствуй Тина-Тиночка! Вот мы снова и увиделись. Не соскучилась по мне?

У нее тугим комом перекрыло горло. Тем не менее ей все ж удалось заговорить:

— Замолчи, животное!

— О’кей! Я молчу, — согласился он невозмутимо.— Но ты так остерегись: «животное». Я тебе…

Она тут же резко затолкалась среди едущих в автобусе в сторону передней площадки, к толстой пожилой кондукторше. Та, судя по ее грубому и злому голосу и лицу, была из натур, не способных даже на малейшую уступчивость. Однако же и в лице, и во взгляде тонкой и высокой девушки было столько упреждающего от противоречия ей, что кондукторша, дивясь себе, объявила по ее велению остановку там, где ее никогда не объявляла. Тина, выметнувшаяся из салона, чуть не сбила ее с ног, но кондукторша удовлетворилась всего-навсего двумя словами, пущенными ей вслед:

— Идиотка! Сумасшедшая!

Тина ничего не слышала. Она поразилась тому, что с какой-то стати оказалась в автобусе, вспомнила про больного деда и, сбиваясь часто на пробежку, заспешила к себе.

Войдя в дом, она все же, прежде чем пройти к больному, затворилась у себя и ничком упала на постель. Сами собой встали в памяти потное, пыхтящее лицо Романа, грязные и бугроватые щеки Шибанка. Обожгло, что не раз уж обжигало: как же ей после них оставаться на земле среди людей?! Она была вся в своей боли… Тем не менее на единый миг в ее сердце остро толкнулось — как она могла так бессердечно разговаривать с Максимом? Как могла?!

Она вынула из прикроватной тумбочки в комок смятый серый лист бумаги с крупными кривыми строчками: «Сейчас у меня на даче дружок Павла. Он привез его письмо к тебе. Посылаю за тобой машину. Приедешь, прочтешь. Куда, к кому едешь, о том никому ни слова. Всё. Сивцов»… После той поездки в Лесной Угол она сутки провалялась в постели. Деду с бабушкой сказала, что ее на переходе бортом сбила машина. Оттого и порваны юбка с кофтой, оттого и ссадины с синяками. Они не поверили ей, но распрашивать ни о чем не стали…

Утром следующего дня они с бабушкой отвезли Аркадия Осиповича в больницу. Чувствовал он себя очень плохо. Тем не менее в отсутствие санитарки вскоре решил сам, опираясь на стену, пройти в туалет. Перед отгороженным стульчаком была маленькая комнатушка с раковиной для споласкивания рук и с ведром для мусора. Здесь теснились курящие. Облегчившись в кабинке у писсуара, старый доктор машинально прислушался к разговору в комнатушке и услышал то, чего ну никак не ожидал услышать. Хриповатый мужчина вдруг сказал:

— Говорят, в Лесном Углу Сивцов, Босс бордель устроил. Даже девочку одну нетронутую на днях туда ему привозили. Та девчонка — любовь всем у нас известного Павлушки Носкова, боксера, чемпиона города в среднем весе… Так его, слух был, убили в Чечне?..

Слова эти опалили Окладнова. У него зажгло за грудиной. Не имея сил застегнуть последнюю пуговицу на ширинке, он вошел в тесную комнатушку для курящих и вдруг понял, что отсюда ему на своих двоих дальше не пройти. Нечем стало дышать. Отирая стенку спиной, прогибаясь в дрожащих коленях, он сел на заплеванный и мокрый пол, мертво уронил голову на грудь.

— Батя, ты чего? — удивился один из курящих, молодой парнишка. — Ты куда садишься? Пол-то, глянь, какой.

Его перебил низкорослый, с гулким голосом:

— Ты чего про пол буробишь? Человек весь не в себе. Отдает концы. Дуй скорей на пост, за медиком. Ну-к бегом!

* * *

В воскресенье — в ясную погоду — Лесной Угол ожил с самого раннего утра. Там и тут зазвучали голоса. В начале девятого к соткам Мартынова скорым шагом подошла Вера Болтнева. Андрей Федорович встретил ее у калитки.

— Что-то в рань такую? Могла б и попозже. Да.

Вера сказала, что пораньше и уедет. В выходные к последнему рейсу от дач столько набирается, что в автобус не протиснешься. Надо уезжать сразу после обеда.

До полдня они много чего сделали на сотках. Непредвиденно набрали ведро огурцов и немало бурых помидоров.

Вера отказалась почаевничать перед уходом. Отнесла на кухонный столик чашку со смородиной, кружку клубники. Старик хмуро покосился на нее:

— Для чего сюда? Забери дочурке… Кстати, как там благоверный твой?

— Как обычно, — коротко ответила женщина.

Почти все, что вырастало на сотках, Андрей Федорович прежде отдавал кому придется, с прошлого года — только Вере, и она с той поры, несмотря на просьбы его не усердствовать на сотках очень-то, в выходные непременно приезжала потрудиться с ним — они вместе и копали, и пропалывали, и окучивали, и снимали урожай. Она сумками увозила в город огурцы, капусту, перцы, на зиму закатывала их в банки, всякий раз докладывая старику, сколько и чего прибавляется у них. Андрей Федорович пропускал ее сообщения мимо ушей. Он никаких солений и мочений не ел. Пользовался с соток в основном картошкой.

Ближе к вечеру Вера уходила в сторону перелеска к автобусной остановке с двумя полными, как обычно, сумками. Они ей оттягивали плечи. Андрей Федорович с середины своего участка иногда поглядывал ей вслед. И ему не раз начинало чудиться, что к дубраве на подъем нелегкой походкой поднимается не Вера Болтнева, а его Елена, Лена. Было что-то у них общее… Иногда стоило так подумать — перед ним возникала мрачная высокая комната, он на стуле в ней, видящий себя со стороны, и молоденький смуглолицый следователь с бумагами по другую сторону стола. Был тот следователь строгий с вида, но мягкосердечный, участливый, и однажды справился у подследственного, почему у того временами затрудняется речь, выпадает память и слабеет слух. Это после военной контузии? Андрей Федорович утвердительно кивнул. В свое время отошло все, а теперь вот временами… Немного спустя, оторвавшись от бумаг, следователь взметнул на него ресницы, и подследственный услышал от него: «Хорошо. Вот вам карандаш, бумага. Напишите от себя всю правду в ЦК. Это строго-настрого запрещается. Но… Сброшу в ящик на почте. А уж там что выйдет». И тогда случилось, чего он никак не ожидал. В камере-одиночке за короткий срок он настолько ослаб, что пальцы его мелко задрожали и не справились с карандашом. Буквы не хотели получаться. Следователь понял его состояние и сказал, что с письмом придется отложить на следующий раз… Он всю ночь продумал, как и что напишет завтра-послезавтра. Осыпало то жаром, то холодом, когда приходило в голову, а вдруг пальцы подведут и завтра. Эти думы прерывались, лишь когда изредка тихонько звякала заслонка «глазка». Надзиратель не мог быть им недоволен. Всю ночь, как и полагалось, заключенный лежал только на спине. И, конечно же, не спал. Как уснуть под опущенной низко сильной электрической лампой?

За что угодил он в заключение? В чем он обвинялся?

До поры до времени он был в неплохих отношениях с предриком Карлевым. Пока до него не стало доходить о поборах того в нищих без того в те времена колхозах. Он сам дважды заставал его на этом, дважды упреждал, что в следующий раз предаст его действия огласке. Наконец заявил о них на партактиве. В район была выслана группа проверяющих. Она представила на бюро обкома много справок, в каждой из которых говорилось, что Карлев никакого сала-масла и пшена с мукой в хозяйствах не брал. Но он, Мартынов Андрей, молодой тогда редактор райгазеты, привез столько ж справок в планшете с собой о явном поборничестве председателя райисполкома — за подписями тех же самых председателей колхозов, только сделанными раньше на одну иль две недели, чем на справках проверяющих. Карева сняли с его должности. А зимой его жена, учительница средней школы, заявила на райпартконференции, что редактор их газеты — сын врага народа, и сам на занятиях в их кружке говорил, будто Ленин категорически не советовал оставлять товарища Сталина генсеком. У редактора спросили тут же: сказанное правда? «Да, — ответил он. — Строки эти есть в ленинских работах»…

Из давнего его на минуту вдруг выплескивает в настоящее. Вера только поднялась по пологому подъему к лесу и остановилась, чтоб перевести дыханье. В самом деле, как она смахивает издали на Елену!..

Через неделю после конференции он до полуночи оставался на совещании в отдаленном совхозе. Его взяли прямо оттуда. Два чекиста в ту же ночь увезли его прямо в область, не позволив по пути завернуть домой…

* * *

По дачной дороге с грохотом проезжает невесть как попавший сюда трактор с цистерной. Андрей Федорович провожает его взглядом и опять возникает сам перед собой, каким был много лет назад — отчаянно исхудавшим, свежевыбритым. Он едет в Москву. Не один. В сопровождении двух работников — из райкома и обкома.

В парткомиссии дело его разбирается долго. Сидящие за столом после первых безуспешных попыток получать от него краткие ответы по существу прекращают вскоре обращаться к нему. На него наваливаются глушь и отчаянная тупость. То и дело он не в состоянии понимать, что же все-таки хотят от него услышать. Его угнетает собственная бестолковость и палящий стыд за себя. Лишь дорогой из Москвы домой он с трудом начинает приходить в себя, узнает от сопровождающих, что его оставляют редактором или — если пожелает он — возьмут в область собкором. Но сперва у него будет санаторий, на два срока. Когда в купе они остаются втроем, Михаил Андреевич, обкомовец, с облегчением кратко замечает, что с ним поступили подлинно по-человечески, по-партийному, не так, как бывало при Сталине…

Из обкома домой, в степной дальний район, его, наконец избавившегося от тупости, отправляют на обкомовском вездеходе. Дома он сидит на диване, и Елена, опустившись на пол у его колен, долго не дает ему подняться. Во взгляде ее больших да еще увеличенных от худобы лица глаз переплескиваются и больная радость, и скорбная усталь. В разговоре с женой Андрей уже хорошо, все четко слышит, говорит без затруднительных провалов в речи. «Андрюш, — спрашивает она его испытующим голосом, — ты счастлив сейчас? Скажи?» Он молчком целует ее в пробор начинающих седеть волос. А она задает все новые вопросы: «Но за что с тобой так? И со мной? Я к кому не обращалась в Москве, хоть один бы выслушал меня. Возвратилась — что ни ночь, вызывают наши комитетчики. Хотя спрашивать им у меня было вовсе не о чем. Всякий раз об одном и том же. И без всякого стыда. Была ль в близких отношениях с кем-нибудь из летчиков США? Что они пытались вызнать у меня? Хоть подумали бы. Я не знаю их языка, они — нашего. Просто летчики те с нашего аэродрома в Кременчуге вылетали на бомбежку Италии. Отбомбятся — снова к нам. Мы обслуживали их аэродром… Наконец так зажгло под сердцем у меня, что я одного допросчика послала к той-то матери… В эти ночи, Андрюш, я едва не спятила. Представляешь, находило: мы с тобою после войны угодили не в свою страну. Нам кругом не верят».

С ней действительно моментами начало твориться странное. Вечерами он подчас боковыми взглядами замечал, что она исподлобья кратко наблюдает за ним словно за чужим, иногда с притаенною хитринкой человека себе на уме — будто знает о нем что-то, что скрывает он от нее. В доме поселяется глухая беда. В снежном и морозном феврале вместо прихворнувшего главбуха ветлечебницы она, счетовод, выезжает в область с каким-то отчетом, трое суток там гриппует на частной квартире, на четвертые уходит на кладбище и пытается сговориться с гробовщиками, чтоб они положили под чей-то там гроб маленький пакетик с ее заговором от болезней. В это время глаза ее странно, лихорадочно блестят, и ее прямо с кладбища отправляют в психбольницу. Домой отпускают только через месяц. Они едут долго в вагоне. После полтора часа, от станции до райцентра, в новеньких редакционных санках. У жены настороженное серое лицо. Она всякий раз пресекает каждую его попытку завести самый простенький разговор, делает знаки, что при кучере им лучше помалкивать. Почему — необъяснимо. И его, сидящего рядом с ней, сковывает тоска и полнейшая неопределенность: ну а что же будет дальше? Повторяются и повторяются в голове слова сухонькой старушки, главного врача психбольницы, сказанные ему в напутствие: «Отпускаю ее с вами ненадолго. У нас видите, какой бедлам. Перекраиваем палаты. Через месяц привозите. Постараемся ей помочь. А пока терпите. Будьте снисходительны к ней».

После двух измотавших его суток в дороге дома он проваливается в глубочайший сон. Пробуждается от внутреннего настораживающего толчка. Босиком проходит на кухню. Здесь на оконное стекло, на морозные папоротниковые узоры наплывает то алое, то бардовое отражение извне. Он проворно выбирается наружу. По соседству полыхает почтовое отделение, большой деревянный дом. При студеном безветрии языки огня возносятся высоко и ровно. С гулом. Со стеклянным потрескиванием. У огня мельтешатся черные фигуры. Тени от них то выстреливаются в поглощающую их быстро темь, то сворачиваются у самых их ног. Пламя уже бьет из окон и сквозь прогорающую крышу. У соседнего ж колодца ни души. Он бросается с ведром туда. Цепь свободно болтается, льдисто обжигает ладони. Ведро звякает о наросты льда, застревает совсем близко. Сруб внутри весь в таких наростах. Пламя пробуют сбивать лопатами, ведрами, загребая ими снег. Часа через два от почтового отделения остаются чадящие стены. Там и сям по ним пробегают золотящиеся ящерки огня, слабого и умирающего.

После видит себя еле поднимающимся на крыльцо. Он замерз и продымлен насквозь. В кухне у окна, зябко сузив плечи в вязаной кофте, стоит Лена. Пожар не привел ее в испуг. Тылом ладони она прикасается к его щеке. «Ты окоченел». Скоренько собирает на стол. Из каких-то захоронок извлекает поллитровку. Вскоре в постели, тесно-тесно прижавшись к нему, начинает беззвучно смеяться и тихонько говорить. Пожар что! Вот в войну под Кременчугом на посту аэродрома ее насмерть напугал один технарь, запустив издалека в шутку ей под ноги дохлого ужа. Бросив винтовку, она сломя голову убежала за соседний самолет… Помолчав, поднимается на локоть и при мертвом синем свете луны в окно, глядя в самые его глаза, начинает шептать. «Помнишь, я про летчика тебе рассказывала, про американца. За него — я забыла его имя — меня целую неделю особист к себе таскал. Добивался, какие задания получаю от него я. А мы с ним, я уж говорила, могли только долго глядеть один на другого. Языка друг друга не знали. Теперь знаем… Нас один свел с ним в психбольнице. Константин Метелкин. Кстати, он обещает переправить нас с тобой, куда нужно. «Константин Метелкин» добивает его. Как она могла узнать о нем? Или это наваждение какое? Бред?

Проходит неделя — и Елена исчезает. Оскорбившись, что он ей не верит, опасаясь, что выдаст ее комитетчикам, она в слякотную полночь уходит из дома и бредет на дальнюю станцию железной дороги. Часа через два он хватился, что нет ее дома, принялся искать у знакомых в селе, когда она уже подходила к городу. Он торопится туда же. Узнав на вокзале, что какая-то женщина бродит по путям, он спешит с перрона вниз. Тем временем под вагоном одного состава, трогающегося в путь, она спотыкается и падает. Ее втягивает под колеса вагона, мнет, кромсает, рассекает поперек…

Наконец, надрывающие сердце, мысли и картины отпускают его в день сегодняшний. Он слышит — с тропы за оградой его соток две молодые проходящие к речке женщины что-то говорят ему, но понять, о чем они, не в состоянии, лишь кивает им. Сгорбившись, бредет к своему крыльцу и тут только вспоминает — да, с Константином Метелкиным, с живым, не с больным воображением Лены, он встречался, и встречался дважды. В первый раз в погребке ресторана, куда забрел шальным шагом после первого свидания с Леной в больнице. Тогда его колотила нервная дрожь, и, чтоб сбить ее, он три раза заказывал по сто граммов. Водка на него не действовала. Дрожь не унималась. В это время к нему присел симпатичный парень, по его словам, идущий из бани. Он заказал двухсотграммовый графинчик. Предложил ему пригубить за компанию. Он пригубил — только затем, чтобы получить повод выговориться, поделиться с человеком своею бедой. Так они и познакомились. Прошел год — случайно на улице повстречались, и все прояснилось. Константин признался: он, случалось, крепко поддавал. Как в тот вечер, когда встретились они впервые. Дома принялся буянить, хотя никогда до этого не буянил. Жена, работница психбольницы, испугалась за него и отправила в свое учреждение. Там каким-то образом он однажды повстречался с Леной. Это запомнилось. А чего он плел ей там, из того ни единого словца в голове не задержалось.

* * *

Резким толчком плеча в дверь Сивцов распахнул ее и, приземистый, широкоплечий, по-хозяйски сделал три энергичных шага от порога короткого коридора в светлую небольшую комнату. Он заехал на минуту по делам к хозяйке этого дома, но мгновенно понял, что ее сейчас здесь нет. И как только понял, тут же и остановился. В комнате за круглым столом чаевничали ее совсем молодая дочь Иришка, ставшая недавно «подружкой» его, и — он поначалу не поверил сам себе — Алевтина Окладнова.

У Романа, за последние годы побывавшего во многих передрягах, но оставшегося по натуре трусоватым, дернулась щека и одеревенело горло. В мыслях мелькнуло: повернуться да к машине и уехать тут же? Или прежде разогнать обеих? Как-нибудь нагнать на них страху?

У Ирины без того лицо уже сделалось известково-серым. А у Алевтины вмиг запали щеки, дрогнула и дернулась вверх изломом тонкая бровь.

Вышло все неожиданно как для него, так и для застывших за столом. У него, само собою, выговорилось вдруг, обращенное к Алевтине:

— Вот ты где, оказывается, пребываешь. А по городу слух: Окладнова после смерти деда канула куда-то.

Сам себя услышал — пОтом обдало лопатки. Что как бросится сейчас она на него из-за стола?

Нет, осталась сидеть. Сухим, ломким, безразличным голосом сказала: никуда она не канула, как жила, так и живет.

У Романа будто кто столкнул с плеч едва не расплющивший его каленый груз. Он освобожденно вдохнул-выдохнул, еще раз вдохнул-выдохнул. И почувствовал, как оживает, уже может говорить свободно. Изменилась и Ирина. Ее только что гипсово застывшее, напряженное в ожидании неотвратной стычки Босса с Алевтиной лицо облегченно вздрогнуло и словно бы оплыло.

Роман, овладев-таки свойственной ему развязностью, отодвинул стул, присел за стол и с нахальным прищуром издевательски спросил у Алевтины: теперь она знает, что такое Лесной Угол и в каких краях он расположен? Если нет, так ей стоит побывать там. Раскрасивейшее место. Ждал ответа с нескрываемой ухмылкой. Пусть теперь взрывается эта Тина. Он уже пришел в себя. Обуздает ее быстренько. Даже интересно посмотреть, как она начнет взрываться.

Взрыва не последовало. Он услышал выдержанное:

— В тех местах я не бывала. Но наслышана о них.

Роман, мысленно похвалив ее за редкостную выдержку, продолжая веселиться глазами, выжидательно подался вперед, налег грудью на столешницу.

— Ну а если бы сейчас представился случай прокатиться туда? Согласилась бы иль нет?

— Почему же нет, — услышал в ответ.

— В таком случае поехали сейчас. А Иринку я свожу туда на той неделе.

У Ирины посерели щеки. Как же запросто Босс отдавал предпочтение Алевтине, а ее легко сдвигал в сторонку?!.. Но как он желает, так тому пускай и быть… А вот Тине нынешнее она не простит ни за что и никогда! Ни за что и никогда! Она ж просто-напросто надувала ее, плачась только что, как страдала там, в Лесном Углу… Если бы страдала, повторять не захотела б… Так она может запросто увести от нее Романа.

Настроение у Романа тем временем поднималось и поднималось. Да и почему б ему не подниматься? С Тиной-Тиночкой обошлось все «тик-так»… Но что Тина? Мелочевка. По утру его известили, чтоб не нынче-завтра он ждал астраханского «верблюда». Тот ему подкинет новую приличную партию наркоты. От перепродажи ему светят сотни тысяч.

Ему захотелось как-то ублажить сейчас и Ирину, ну хотя бы только на сегодня, и он дал ей команду быстренько выставить на стол бутылец с закуской. Выпил с ней вдвоем. Алевтина рюмку не взяла. Ира приготовилась обругать ее за выпендрежь. Роман поднял сдерживающий палец.

На пороге дома он распорядился, чтобы Алевтина вынесла ему из комнаты посошковую рюмашку, и она молчком принесла. Он без слов лихо опрокинул ее в рот.

В тот день Роман ездил без шофера, сам крутил баранку. Алевтина устроилась сзади.

Но проехали они от окраины к центру города совсем мало. Сидящему за рулем отчего-то сделалось плохо. Его начало ломать, бросать с боку на бок. Наконец, с глухим стоном он безжизненно ткнулся лбом в баранку заглохшей машины. Алевтина все это время отстраненно, безучастно, не сморгнув ни разу, молча наблюдала за ним…

Малая толика белого порошка, ловко высыпанного Тиной из пакетика в последнюю рюмку Романа, верно сделала свое. Тот пакетик Алевтина целую неделю всюду при себе держала — чтоб в отчаянный момент принять его и уйти через короткий срок в небытие. Судьба, случай поступили иначе. Теперь Тине предстояло вновь добывать такой пакетик. Только для себя. Ей такой, какой она стала, не хотелось оставаться в жизни. Даже после того, как она только что рассчиталась полностью с Романом.

* * *

На исходе лета, в первые сентябрьские дни после кратких небольших дождей пошли вновь жаркие деньки. В эту пору Андрей Федорович, превозмогая себя, с утренней зари до сумерек с перерывами не сходил со своего участка — перекапывал, что в свое время оставалось невскопанным, брал из земли малые остатки лука, чеснока, вырубал отслужившие свое старые кусты смородины — много всякого делал. Приезжавшую по выходным помочь Веру почти тут же спроваживал восвояси. Знал по слухам, ее дочке после краткого пребывания в больнице не полегчало, да и не могло полегчать. Вере надо было чаще оставаться с ней, при ней.

На один из солнечных сентябрьских деньков до конца Андрея Федоровича не хватило. К четырем часам, окончательно обессилев, приволакивая шаткие, тряпичные ноги, он раньше обычного побрел к автобусной остановке. Пришел туда одним из последних. Еле-еле втиснулся в «паз». До города всю дорогу простоял, вплотную прижатый спиной к вздрагивающим и поскрипывающим задним дверцам автобуса.

Наконец, добрался к себе. В комнатке его так и повлекло тут же плюхнуться не в стоящее у стола, во второе, старенькое кресло против «Рекорда», у глухой стены, чтобы солнце было не в глаза, в затылок. Он еще к тому же, прежде чем облачиться в старую пижаму, сумел-таки пересилить себя и по пояс сполоснулся под краном.

Отдыхая, с полчаса предавался блаженной расслабленности. Как же было хорошо посидеть вот так…

До сумерек было еще далеко, да и что несли они ему? Телевизор он включал очень редко и ненадолго. Не терпел бесконечный треп про перестройку да про всевозможные нескончаемые реформы, начинал, сердясь, ерзать в кресле, а когда демонстрировали прямотаки барские, роскошные усадьбы «новых русских», у него принимались вздрагивать и напрягаться крылья ноздрей. Приходили думы: вот о «новых русских», пожалуйста, о крестьянстве нынешнем — хоть словцо бы кто-то проронил!..

Когда в кресле у него начинало клонить голову на грудь, он, прокидываясь, поднимал глаза и, случалось, повыше «Рекорда» останавливался взглядом на знакомой с давних пор фотографии, сотню лет назад, наверно, наклеенную на тисненый крепкий картон. С нее взирали молодой мужчина в форменном сюртуке почтовика, крохотная девочка на высокой подставке, на которые обычно ставят цветы, и сидящая на стуле слева от нее молодая красивая женщина в светлом платье до носков белых туфель. На открытке внизу значилось оттиснутое с помутневшей позолотой: «Воронеж. Фотография Н. В. Максимова. Негативы сохраняются»… Когда отца с матерью забирали, фотография эта сохранилась как-то в их комнатушке. Ее передали после Ксении Петровне, а она много спустя показала и вручила ее повзрослевшему к тому времени Андрею.

Чтоб встряхнуться, не впасть в дрему, старик раза три-четыре вставал, проходил по диагонали комнату и устроился в конце концов в кресле за столом. На столе была другая фотография, небольшая, в деревянной рамке, с его Леной. Привычную, он ее не замечал неделями. В тот же вечер от первого взгляда на нее у него опалило сердце, затеснило за грудиной. На мгновенье сбился пульс. Он поднялся из-за стола. Ровно подышал. Снова опустился в тонко звякнувшее пружиной кресло против «Рекорда». Окончательно приходя в себя, сомкнул веки… Да, такая она штука, жизнь. Больше половины ее в трудах и в насущных повседневных заботах. После прожитое наяву повторяется в воспоминаниях. Да в таких, что вровень с самой жизнью. Столь же ярких и берущих за душу. Пребывающих с тобой все отпущенные тебе годы.

Как же дорога была ему Лена! Дорога и по сей день. Холодок меж ними просквозил всего однажды. Из-за ерунды какой-то.

В кресле пред прикрытыми его веками возникает середина страшно как далекого и одновременно совсем близкого мая. Всем классом они после консультации шли вишневыми садами за центральной улицей городка. Его подхватила было под руку Люба Тогобецкая, веселая и простецкая девчонка. Он отделался от нее, лишь когда ребятня принялась дурачиться, толкаться на тропке, и ускорил шаг, чтоб догнать ушедшую вперед Лену.

Разгоряченный, скоро он настиг ее и, набравшись дерзости, радуясь, что они наконец одни, далеко от всех, притянул ее к себе за плечи, да так, что коснулся грудью ее маленьких тугих грудей. Как же обожгло его то внезапное прикосновение! Она ж тотчас уперлась ладонями в его плечи и вполголоса сдавленно потребовала: «Пусти. Ну! Я тебе не Тогобецкая. Обнимайся с ней». Обиженный, он спросил: «Ты ревнуешь меня, что ли, а?» И оторопел под ее уничтожающим взглядом. «Я? Тебя? Как пришло тебе такое в голову?» От таких ее слов он мгновенно провалился в пропасть не испытанного прежде унижения. Обратился для себя в ничто… Следом память высветлила их далекий от города железнодорожный вокзал. После выпускных — когда уже шла война — Лена собралась за родственницей в Киев. Он прознал случайно о ее отъезде. В полночь пришел на пустующий в тот час вокзал. Ее пассажирский подан был на первый путь. Он остановился на краю перрона, у водонапорной башни. Посадка заканчивалась, а ее он так и не увидел. Скоро паровоз с шипом выпустил по перрону серый влажный пар. С головы и до хвоста состава пробегающе пролязгали буфера. И вагоны медленно поплыли мимо.

В предпоследнем из них, приближающемся с нарастающей скоростью, тамбур еще оставался открытым, и скупой, проникающей в него изнутри вагона свет высветил внезапно сзади проводницы на верхней ступеньке тонкую фигурку Лены с русым ободком волос на голове. Он поспешно — чтоб она не приметила его — отступил вплотную к стене башни и увидел, как она подняла трепетную машущую узкую ладошку, и услышал отчаянно выкрикнутое ею во весь голос: «Андрюш! Я вижу тебя! Я тебя давно заметила! Слышишь, я люблю тебя, Андрюш! Очень-очень!» Как же глубоко запало в него прозвучавшее тогда на весь перрон! Большей радости и счастья, чем в ту ночь, он за все им прожитые годы не испытывал, не знал…

В ту ночь пробуждался он трижды, причем всякий раз от одного виденья: он стоял в конце перрона, в тени небольшой водонапорной башни, шагах в пяти от первого железнодорожного пути. По рельсам его скоро тронулся короткий пассажирский поезд. Его обдало теплым паром от прошедшего паровоза. А в конце состава в незакрытом тамбуре предпоследнего вагона он видел ее, ту, которую перестал надеяться увидеть. За спиною проводницы она поднятой ладошкой махала ему. И он был тогда переполнен счастьем.

* * *

Всю неделю после того сна Андрей Федорович не ездил на дачу. Ему занеможилось. Надо было отлежаться в городской квартире.

А в конце той недели в Лесном Углу приключилась беда. Поздней ночью за бетонным ограждением оставшегося без хозяина коттеджа одновременно схватились огнем оба его этажа. Пламя быстро перекинулось на гараж, на баню-сауну и на прочие надворные постройки, хотя ветра в ту ночь почти не было. Причем взялось сразу многое не только снаружи, но каким-то образом и изнутри. Взялось бурно. Меж еще слабыми огнями по двору трижды прометнулась темная фигура плотного парня с крепко сжатым ртом. С темени его поднималась под ветерком тонкая прялка рыжеватых волос. Треснули и осыпались наружу стекла в нескольких окнах. Огонь из них стал зализывать сосновые верхние перекладины. Охранявшие коттедж и подворье два бритоголовых крепыша сквозь сплошное пламя коридора полуголые еле выбились наружу. Взяться за тушение пожара они не могли, да и даже не подумали.

Поздним утром на потухшее к тому времени пожарище прибыли пожарные и, само собою, милицейские. Они вскоре увезли с собой в машине продрогших вконец, ставших сизолицыми бритоголовых, оказавшихся Николаем Дегтярем и Василием Объедковым. Заподозрить их в поджоге ими ж охраняемого угодья никому и в голову не пришло. После смерти Босса они оба оставались на своих местах, охранниками. Более того, тот, кто объявил, что без промедления приобретет особняк, обещал щедро увеличить им оплату. Ну чего им было надо кроме? С какой стати бы они предали огню, что сулило им бесхлопотные легкие немалые деньжата? Следователи допрашивали их для вида да еще потому, что, оказалось, в день перед пожаром эти «братаны» допоздна «оттягивались» в городском питейном заведении. Вот в ту пору, пока они там «оттягивались», кто-то и настроил все в коттедже для огня. Но кто? Кое у кого пало, было, подозрение на Владлена Мазнева. Он в ту ночь ночевал в своем домишке. Но признать его, болящего, за поджигателя было б курам на смех. И готовить поджог ему было б не по силам. А так, будь он покрепче, мог бы и спалить. Очень уж презирал и ненавидел он Романа. А того, кто прометнулся по двору коттеджа в начале пожара, у кого ветерком поднимало на макушке клок волос, того не видала ни одна живая душа.

В Лесном Углу о сгоревшем за какие-то часы богатом угодье никто не жалел. Без него спокойней и достойней станет жить. Тот, кто собирался выкупить коттедж Романа, был скорей всего тоже тот еще тип. Спасибо судьбе, что она взяла и избавила поселок от соседства с ним.

Но кто, все же кто начисто спалил дом богатый, гараж, баню-сауну и прочее? Милицейским в их мозги никакой правдоподобной версии не приходило. Отпечатков пальцев на пожарище не сохранилось. Всё сгорело. Следы обуви? Их к приезду следователей затоптали побывавшие на пожаре. Да и что бы дали те следы? Одним словом, кроме углей, за бетонной оградой не осталось ничего. После этого ищи-свищи ветра в поле.

Неожиданно озарило только остроносого и вообще-то туповатого капитана Фенькина. До него стороной, случайно дошло, будто сперва к даче Романа приценялся не тот, кто чуть не обрел ее. Второй покупатель стал давать побольше первого. Может, отступившийся поневоле и решил, озлобясь, отомстить ему поджогом. Чтоб, как говорят, ни нашим, ни вашим. Почему и нет? Но не сам же тот состоятельный мужик так искусно разом подпалил особняк? Нет, конечно. Нанял кого-то? Да. И, естественно, за круглую сумму. Но кого?.. И тут Фенькина озарило вторично. Да вполне возможно, что Максима Вдовина. Почему? Тот и раньше грозился беспременно посчитаться с Боссом и с его двумя прежними охранниками. Не успел. Один из охранников еще раньше сам с собой покончил. А Роману помогли уйти из жизни. Оставалось в отмщение за поруганную любовь погибшего в Чечне друга взять да подпалить его хоромы в соснах! Он и подпалил. Разве не логично? Но не в одиночку. Как пить дать, ему помогли побывавшие с ним в Чечне. Для его озлобленных дружков, много чего переживших, повидавших, особо для тех, кто, вернувшись в их город, долго оставался без работы, местные богатеи были самыми презренными людьми. Насолить как можно крепче им — святой долг. Насолить во что бы то ни стало! На пути к такой цели таким парням море по колено.

Ни Максима Вдовина, ни его товарищей выводить перед людьми на чистую воду Фенькин не стал. У него была иная цель — припугнуть разоблачением компанию эту и схватить с нее в качестве отступного добрую половину взятого ими от заказчика поджога. Как и чем закончилась та задумка не очень-то умного, но стремящегося беспременно стать богатым милицейского капитана, со временем суждено было узнать четверым — Вдовину Максиму, двум его дружкам, побывавшим с ним в Чечне, и старику Мартынову.

Фенькин, упредив Максима заранее, что придет к нему на дом по важному делу ровно в полночь, встал на его пороге точно в обусловленный час. В небольшом опрятном зале Вдовин сидел в одиночестве. Мать его, проводница, в полдень отбыла с пассажирским на Москву, сестра ушла ночевать к подруге. Дружков же своих хозяин жилья устроил за пологом спальни. Разговор у милицейского офицера с бывшим рядовым десантником пошел в зале за столом.

Капитан, в обращении с простым людом всегда грубоватый и самоуверенный, сразу взял быка за рога. Он сказал, что среди «следаков» по факту пожара на даче только у него есть верная, но скрываемая им от прочих версия и к ней достоверные, неопровержимые доказательства. Он способен сегодня же дать по ней ход разработке, но способен и прикрыть известное ему наглухо и навсегда. Но прикрыть, естественно, не за так. Максим должен выложить ему половину от полученного за устроенный пожар, причем лучше в долларах. Вдовин выслушал его невозмутимо, отпираться от поджога не стал. Что ж касается выплаты Фенькину, сказал так:

— Ты б еще побольше закосил с меня. Четвертью от названной тобой доли обойдешься.

Капитан вообще-то на большее не рассчитывал, но попробовал поупираться, настоять на ранее запрошенном. В конце же концов согласился на треть.

— Хорошо. Пиши расписку, — заключил повелительно Максим.

— Что?!— обалдело вытаращился милиционер. — Издеваться вздумал надо мной? Не хватало, чтобы я тебе расписки писал.

Максим хоть бы шевельнулся, сохранил невозмутимость.

 — Не напишешь — не получишь ни шиша.

Фенькин начал свирепеть.

— Да я тебя изувечу сейчас, гад!

Роман ровно упредил:

— Я с тобой поскорее могу сделать то же самое. Так что ты на понт меня не надо. Вот тебе бумага, — взял он чистый лист с угла стола. — А вот шариковая ручка. Изложи, за что получаешь с меня баксы и в каком количестве. Да не вздумай химичить. Почерк твой я знаю. Подпись-закорючку тоже видел и запомнил. Оформляем все как надо — и адью. Ты о нашем сговоре никому ни слова, ну и я, само собой. К чему нам друг друга гробить, правда?

Фенькин вряд бы сделал все, как потребовал Максим. Но когда увидел, что тот достал из кармана брюк и упер стволом в столешницу «макарова», взялся за бумагу и за ручку. Написал три строки под диктовку Максима.

— А теперь, — поднялся из-за стола, — давай, как положено. Баксы и бумагу одновременно из рук в руки.

Вдовин тоже встал.

— Прежде я прочту бумагу. Ты там всякое мог наворочать. Да еще на ней нужны подписи свидетелей.

Острый нос капитана Фенькина сделался мертвецки белым.

— О каких таких свидетелях речь?

Максим, не спуская с него глаз, качнул за спину затылком, и там из-за полога спальни появились два качка со взглядами, не сулившими ничего хорошего. Забыв про бумагу на столе, Фенькин дернулся к дверям в коридор. Максим изловчился и успел подсечь его ногой сзади. Опрокинутый навзничь, Фенькин хрипло выдавил:

— Только не кончайте! Сделаю, как хотите.

— Поднимайся. Приведи себя в порядок. И пошел отсюда, — тяжело сказал Максим. — Да гляди, надумаешь что-то против нас, мы тебя из-под земли достанем. И тогда, считай, ты не жилец уже.

В ту ночь в скудном освещении уличных нечастых фонарей из тьмы сверху плавно заскользила на землю реденькая пелена снега.

Фенькин, уходя по улице к центру города, в сердцах вовсю костерил нагло провернувших его «чеченцев» и уже начинал подумывать, как бы круче посчитаться с ними.

* * *

О пожаре в Лесном Углу Андрей Федорович узнал на вторые сутки после случившегося. Ему рассказала о нем Вера.

Поздним вечером перед сном старик долго думал о том, кто бы мог спалить Романов коттедж и надворные постройки при нем. Ничего определенного в голову не приходило. Многие могли решиться на такое. Но кто б не решился, поступил он правильно. Неправедно нажитое и должно было сгореть…

Перед тем как уйти наконец-то в сон, уже в дреме, в полусне, Лесной Угол отступает от старика, и он чувствует наступление знакомого ему, пережитого не однажды раньше. Он постепенно умаляется, обращается в нечто малое, чтоб, исчезнув из сегодняшнего, обрести себя в ином бытие, возвращается в Кандыбовку, в прожитое там. Со всей ясностью видит себя ранним утром у плиты на кухне, ощущает запах сбежавшего молока. Слышит осторожный, легкий стук в дверь из сеней. После его энергичного: «Заходите!», — видит из кухни: на пороге встает тщедушная незнакомая, явно не кандыбовская женщины. У нее седая голова, робкий выжидательный взгляд, щеки в частой сетке морщин. Он старуху эту видит впервые. «Вы ко мне?» — смотрит вопросительно на нее. «Я, — начинает сбивчиво старуха… — Мне сказали, вы — Мартынов». Он кивает: «Да» — «Андрей Федорович?» — «Андрей Федорович». Он не понимает, почему при таком его ответе на ее мелко вздрагивающих ресницах появляются вдруг слезы. Лицо делается жалким, страдальческим, однако в то же время проясненным, обрадованным. Удивительная посетительница! Что ей надо от него? Спросить он не успевает. Старая женщина неожиданно стремительно шагает к нему, вскидывает руки на плечи, сухими губами тычется в края его губ, в подбородок, в нос, плачуще и осчастливленно выговаривая при этом: «Мой Андрейка, Мой Андрейка!».

В раннем детстве так называла его только она! И теперь он узнает ее по ласковым теплым глазам и по ямочке на подбородке. Полный день они сидят в одной из двух комнат, занимаемого им небольшого дома друг перед другом, глядя в очень измененные годами лица. Они словно многократно скомканные, сжатые не раз и после того разглаженные карандашные наброски на бумаге. Он, сын, не однажды порывается подняться, принести на стол хотя бы чай. Мать поспешно поднимает останавливающую его на месте сухую ладошку. Она говорит и говорит и никак не может приостановиться и передохнуть, хотя в ее речи многое дается нелегко ей, с трудом, с невольными сбоями, когда память не подсказывает ей вовремя единственно нужное в этом месте слово. Мучается она и другим — скомканностью и невнятицами в речи. Ему не вдруг удается все разобрать, понять, но в конце концов до него доходит: после Карлага она несколько лет проживала у единственной сестры в Свердловске, где в последнее время у нее случились два инсульта, второй — после похорон сестры.

Почему после освобождения она подалась из Казахстана на Урал? Потому что на запрос ее из Глинок сообщили: у них в городе
А. Ф. Мартынов не проживает. К кому было ехать ей сюда?.. «И еще, — продолжает она после некоторой заминки, — к тому времени ты уже был, по моим понятиям, как-то устроен. Появлением своим в то время я, скорей всего, усложнила бы, наверно, твою жизнь». «Мама!» — оскорбляется он… В это время выражение ее лица меняется. Оно смягчается и светлеет. Она переходит на другое. «Для нас, ЖИР, «жен изменников Родины», не имеющих никаких судимостей, легче было в самое трудное, голодное время, в войну, когда мы валяли валенки для армии, шили ватники. По две нормы давали. Сами напрашивались на сверхурочные. Понимали, как нужны были в те времена. Согревали тех, кто в снегах, в сражениях. Вкладывали в карманы ватников нацарапанные на бумажках пожелания непременно выжить, уцелеть и победить».

В ночь матери становится плохо. К утру она ослабела, не могла уже подняться с постели. Трое суток Андрей Федорович кормил ее с ложки. Опираясь на подбитую под спину подушку, она плохо держала голову. Неряшливо ела. В какую-то долю секунды Андрей Федорович ловит себя на том, что непроизвольно морщится. Она замечает и роняет прерывающимся голосом: «Потерпи, Андрюш. Скоро я тебя от себя освобожу». У него от стыда перехватывает дыханье: «Мам, о чем ты? Разве ты мне в тягость?» Мать ему не отвечает.

На четвертые сутки в третьем часу ночи он привычно пробуждается, слышит изредка пропадающее дыханье матери, на носках подходит к ее койке и присаживается на краю. Спящая обирает пальцами у горла край простынки, поправляет ее сбоку под себя, натыкается на ладонь присевшего подле, мягко гладит ее пальцами, вдруг роняет руку на бок и какое-то время, кажется, не дышит. Он тревожно наклоняется над ней. Она начинает дышать. Но взахлеб, как дышат убегающие из последних сил от какого-то ужаса. Он спешит на кухню за стаканом воды, по пути включает электричество. Возвращается — она мертва…

Пробуждается он весь в поту. На полу у его кровати слабо розовеет узкая полоска света, протянувшаяся от кухонной форточки. Город продолжает спать. А ему в это время почему-то вспоминается давным-давно в ночь перед смертью сказанное матерью: «Страшные времена, Андрюш, для России миновали. У нее по всем приметам впереди светлая, свободная жизнь. Она к ней обязательно придет».

* * *

Эта фраза, тогда почти не задевшая его слуха, повторяется в его памяти после того сна чуть не ежедневно. Иногда печально или иронически. Иногда заставляя снова и снова глубоко задумываться.

Прежде чем опять отправиться в Лесной Угол, он отвел себе три дня, чтобы походить по городу, присмотреться, как и чем живет городской народ. Пропадая на сотках своих, этой жизни он практически не знал. За все лето ни единожды не побывал на улицах и на рынке, не приглядывался, чем и как торгуют на базаре, в ларьках. Думал, что и без того все знает, иногда включая телевизор. А с экрана его в глаза лезло одно — аресты, погони, драки, стычки в Думе, бесконечные пожары, аварии. Хоть бы промелькнула, когда, чем и как живет село.

В своем городе ничего похожего на телевизионные разборки он не увидел. Шли по улицам спокойные люди и, как правило, неплохо одетые. Чего не бывало в прежние, недавние времена, в магазинах торговали колбасами, сыром, молоком и мясом, тортами и прочим. Опустившихся попрошаек он не встретил.

В то утро за порогом бани, в зале с кассой, в парикмахерской, в буфете, не было ни души. Пожилая толстая нелюдимая по виду кассирша упреждающе пробубнила:

— Билет в общую помоечную двадцать рублей.

Во вместительной раздевалке сумки и белье занимали только три места. Причем двое помывшихся уже одевались. Один — весь изношенный, кожа да кости — одевался проворно. Второму занятие это давалось непросто. Грузный и одышливый, с багровым лицом, он с трудом натягивал носки.

В моечной спиной к вошедшему на одной из бетонный длинных лавок возле тазика усердно сопел крупный лысый мужчина. Он намыливал бирюзовую мочалку, а намылив, принялся с нажимом тереть ею плечи, грудь и руки. Взглянул на вошедшего, лишь когда направился под душ смывать с тела пену. Они оба без труда узнали друг друга, хотя не встречались много лет.

— Привет, Мартынов, — приподнял ладонь идущий под душ.

— Здравствуй, — отозвался Андрей Федорович.

Поздоровались они так, словно виделись не далее как вчера. Поначалу оба мылись молча. Погодя немного, слово за слово разговорились. Обо всем и ни о чем. Вспомнили, что учились в Глинках в одной школе, только в разных классах. После армии, когда молодого Мартынова направили на работу в Кандыбовку, где прожил он несколько тяжелых, трудных лет, Токарев постепенно дошел до поста заместителя генерального директора по быту в местном глинкинском «ящике». Под его рукою многое тогда было — общежития, квартирный фонд, крупное подсобное хозяйство, ежегодный пакет санаторных и курортных путевок. Для гостей столичных он построил дом охотника, выбив лучшее в округе угодье. И себя не забывал при этом. Как давно стало известным Мартынову, в застойные времена он при скромной зарплате в лучшем месте города для себя коттедж отгрохал. Рядышком — просторный гараж. Не в скоплении с другими, в престижном местечке, где всего два дачных угодья, уже будучи на пенсии, особняк поставил. И все-таки продолжал завидовать более хватким. Рассказал: теперешний глава «ящика» норовит его, этот «ящик», перепрофилировать, приватизировать и со временем передать по наследству сыну.

— Понял, для кого перестройки и реформы всякие закладывались и раскручиваются все полней? — подморгнул он Мартынову. — Для таких вот хватких, головастых. Коммунисты, серым веществом не обделенные, знают, как ворочать надо. А то кое-кто справляется все, почему, мол, крупные из них не подняли партию против Горбачева, Ельцина. С чего б вздумалось им восставать?

С прилипшими к пояснице и плечам мелкими листочкам от веника он прошел с шайкой к крану, дважды окатил себя холодной водой.

— Вот так! Хорошо. Теперь — перерыв. Пройдем в комнатку по соседству. Пивка примем. И посолонцуем лососинку.

Андрей Федорович отказался. У него на пиво запрет. Желудок бастует.

В предбанник они вышли вместе. Токарев набросил на тело банное большое полотенце, присел на скамью. Наблюдая за неспешно одевающимся старым знакомым, он теперь о чем-то думал, иронически помалкивал. Вытертые досуха его плечи, грудь, лицо скоро снова увлажнились. На лбу высыпали мелкие просинки пота.

Когда Андрей Федорович надевал пиджак, в стекла окна сыпануло мелким снежком.

— Ты отсюда как? — спросил его Токарев.

— Пешком.

— Ну гляди. Я бы мог подкинуть. У меня своя машина здесь.

Андрей Федорович вновь отказался. А когда он был уже у порога, Токарев спросил:

— Да, а как ты с партией? Кое-кто от неё отошел.

— И ты тоже?

Спросил и заметил: еще б чуть — дрогнул и вильнул бы в сторону токаревский глаз. Но нет, он его от собеседника не отвел.

— Зачем?

— А я сдал, — непредвиденно для себя соврал Андрей Федорович.

Токарев вздохнул:

— Может быть, и я скоро попрощаюсь с ним… Мы, считай, свое отжили. А туда, где, как говорится, ни горестей, ни печали, что ты с красной книжкой, что без — один хрен.

За стеклянными дверями бани Мартынова обдало налетевшим ветром.

На обратном пути перед мысленным взором Андрея Федоровича проплыло лицо повстречавшейся с ним по дороге в баню девушки. И как магниевой вспышкой ярко — только запоздало — озарило: прошла мимо Алевтина, дочка умершего врача, Аркадия Осиповича. Он же видел ее не единожды. И глаза ее, и лоб, и приподнятый подбородок. А был слух, милиция ее ищет… Еще через несколько шагов поразило другое — почему же старый Токарев ни словечком не обмолвился о своем недавно отравившемся племяннике? Или совесть не позволила? Или он был совершенно равнодушен к этой своей копии?

* * *

После бани Андрей Федорович без малого три недели сутками изводился от наплывающей на него в наступившую пасмурную, хмурую погоду и телесной, и душевной бесконечной угнетенности. За все это время из своей холодной, промозглой городской квартиренки он почти не выходил. Хлеб ему покупала, приносила Вера. Дважды заходил проведать Владлен Мазнев. И при них он оставался таким, каким был в привычном одиночестве — целиком ушедшим в себя. То и дело пропускал мимо ушей то, о чем разговаривали с ним. Когда ж опять оставался один — снова, снова, снова приходило безотвязное в голову — ну зачем прожил он на земле целых восемьдесят лет? Даже с гаком. Ну зачем? К чему? Лежал с ладонями под затылком в узкой жесткой кровати и не находил ответа на свое «зачем». Да, он делал то, другое, третье. Много чего делал. Изводился в разных заботах. Творил доброе и не очень. Но что от всего того останется после него? Ровным счетом ничего.

Изводился так, пока однажды просветленно не восстал против самого себя. Как так — ничего?! Да во многом нынешнем есть крупица и его труда. Да. Да. Есть. Во всем есть. Подумалось так — поплыла перед глазами городская улица, по которой он прошелся недавно. С новыми домами. Но он тоже много чего строил на ней. Проплыл широко раздавшийся шумный и обильный рынок. Открывался он, однако, при нем. Протянулось скопище легковушек на центральной улице… Пока он нигде не появлялся годами — кроме «Лесного угла», — жизнь, оказывается, шла пусть не так, как ему хотелось бы, пусть чужим для сердца его, диким чередом, но шла. Люди жили и живут… Может, так и надо? Может, все чужое, черное со временем отойдет от глубинного, побежденное человеческим, людским?

Через день он почувствовал себя вполне сносно. Ночь проспал нормальным сном. Пробудился взбодренным. В шестом часу, без труда поднявшись с дивана, прошел к окну посмотреть на раннюю улицу. Выпавший в ночь тонкий снежок сделал ее чистой, белейшей. Над ней постепенно расширялась бледно-голубая, с единственным облачком небесная высь. Облачко медленно истаивало.

Как же можно было упускать нынешнюю редкую легкость в теле и такое утро, обещающее солнечный, мягкий день? Неспеша прибравшись, позавтракав, Андрей Федорович собрался на дачу. Спички и ключи — в карман. Загодя приготовленную легкую кошелку с крышкой — с собой. В ней он привезет в город Стрелку. Чтоб никто не косился на него, не ворчал бы осудительно: «Ну вот. Не хватало нам еще с собаками ездить». Перед выходом за дверь взял из холодильника давно купленные специально для нее два небольших кружка ливерной колбасы. И с кошелкой, с сумкой — за порог.

Автобус из города выходил почти пустым. Ехали в нем два молодых учителя дальней сельской школы, проживающие в городе, и три старика помоложе Алексея Федоровича. Ехали без разговоров. Лишь за городом старики, сидевшие рядком, перекинулись между собой двумя фразами. «Не слыхал, — спросил один, — дочиста сгорел коттедж в Лесном Углу?» «Дочиста», — ответил второй.

Андрей Федорович чуть ли не неделю назад как узнал от Веры, от соседей по лестничной клетке о случившемся в Лесном Углу. Да, сгорел романовский коттедж с мелкими пристройками. Одни говорили, будто бы пожар устроили те, кого обставили на торгах. А по мнению других, огнем занялось все, потому что два охранника дома в ночь ту были пьяными в стельку.

Без малого через час на второй загородной остановке старик выбрался из автобуса. К дачному поселку отсюда вела уходящая налево, припорошенная снежком тропка то ли с очень ранним, то ли со вчерашним поздним следом. Шлось Андрею Федоровичу хорошо, легко. Слабости обычной в теле не было. В нынешнем году он с конца июня начал примечать — она нарастала постепенно, от недели к неделе, но если не считать последней простуды, до середины нынешнего лета на здоровье он не очень жаловался. Правда, сердце чаще прежнего сбивалось с ритма и перед глазами на какие-то мгновения начинали наплывать все собою закрывающие радужные пятна и спирали. И ему поэтому думалось подчас: подступающие нынешние зимние холода станут для него, должно быть, последними. Каково-то будет выдюжить бесконечные дни и ночи в стенах с едва теплящимися батареями. Н-да…

Сегодня же немощи в нем будто и в помине не бывало… Лес стоял немой, просторный, глубоко просматриваемый. Кое-где на дубах еще рыжели редкие листья-пятнышки. Серовато зеленели тонкими стволами не частые средь дубков осинки. На середине пути сбоку брызнуло солнце, и лес тотчас же разлиновался в золотистую косую линейку. Впереди с вершинной ветки сорвалась небольшая шапка снега. Полетела пылью вниз, радужно, искристо вспыхнула в полосе ярких и косых лучей. От чистого, свежо щиплящего ноздри воздуха у Андрея Федоровича на короткий срок приятно пошло кругом в голове.

На входе в поселок в ноги ему бросилось, затолкалось мордочкой в коленях заскулившее небольшое существо. Стрелка, видимо, давно пребывала здесь совсем одна. На зиму собак в опустевшем поселении не оставалось. Стрелка исхудала. На ее загривке и на впалых боках топорщилась грязная шерстка.

Андрей Федорович все продумал по дороге в Лесной Угол. Колбасу он прежде степлит в домике на плитке, лишь потом скормит Стрелке. Стоило, однако, ей вскинуть на его колени вздрагивающие лапы, а ему увидеть в ее глазах голодное, колотящееся нетерпение, как он поспешил извлечь из кошелки половину первой кружалки. С усилием разломив ее, основательно промороженную, обжигающую холодом пальцы, бросил Стрелке кусок. На еще не смягчившемся на раннем солнце снегу кусок этот ускользал, не давался ей. Только после нескольких попыток она перегрызла его надвое и, давясь, запрокидывая голову повыше, принялась судорожно заглатывать первый кусок, в напряжении прогибая спину вверх. Проглотила, принялась за новый, поменьше. С той же судорожной поспешностью завозила его по снегу, разгрызла с трудом. Опустившись на корточки, Андрей Федорович потянулся к ней рукой, вознамерясь успокаивающе прикоснуться к ее лбу. Нет, ей было не до ласки. Она увернулась от его ладони. Ей хотелось есть и есть. Только есть! Он не удержался, дал ей снова маленький кусок, а потом и всю вторую половину кружка. Она край его обгрызла, заглотила. Облизала кровоточащие десны. А остаток половинки захватила посредине, отбежала с ним в сторонку, быстро-быстро разгребла там снег, положила обретенное на дно ямки и присыпала сверху снегом.

Наконец, они продолжили путь к его домику. Стрелка то и дело забегала наперед, вскидывалась перед ним, путалась в ногах и вдруг стремглав припустилась назад. Оглянувшись, он увидел: она по-хозяйски поправляла захоронку.

За своей оградой у крыльца он развел маленький костер — электричества в поселке не было, его на день, видно, отключали. В большой банке из-под иваси степлил извлеченную из кошелки последнюю колбасинку. Немного насытившись, расчетливая и запасливая Стрелка есть ее не стала, отнесла к куче старого заснеженного перегноя и припрятала в ней. Ну коль так, пускай так. День велик. Когда надо, припомнит, прибежит сюда, подкормится.

Они посидели на крыльце, пока в Стрелке не пропали последние всплески мелкой нервной и голодной дрожи. Она сзади, как обычно, пропустила голову и передние лапы под его левый локоть и стала блаженствовать в этой позе. Старик ласково поглаживал пальцем ее благородной лепки, раздвоенный посреди ложбинкой умный лоб.

Отдохнув, по следам, тянувшимся сбоку внешней стороны ограды, Андрей Федорович пошагал с дворняжкой к реке. Отпечатки галош уходили вдаль, вели туда, где на повороте под высоким обрывом с соснами наверху горбилась на льду черная фигурка. Приближаясь к ней, Андрей Федорович узнал Мазнева.

Владлен — в валенках с галошами, в ватном пиджаке, в треушке — с расставленными широко ногами сидел на зеленом низком деревянном коробе и подергивал над лункой во льду зимнее короткое удилище. У галош его валялись окуньки. Штук с десяток. Выуженные рано, когда был морозец, успели уснуть. Поперечные темные полоски на них посерели. А два, покрупнее, в ладонь, яркости пока не потеряли и нет-нет подскакивали.

Подойдя к удильщику, Андрей Федорович поздоровался. Стрелка опустилась у его ноги. Владлен не поднялся, лишь на время перестал подергивать леску. Подбородком, осуждающе, повел на собаку:

— Лебедь буду, ну характерец у этой особы. Я с собой, Федырыч, прихватил два бутерброда. Отвалил один по-братски ей. Проглотила, не жевнув. Сюда звал, на рыбу — ни в какую. Прозевать тебя боялась, что ли? Отболев, ты в который раз сюда приехал? — услыхал, что впервые, подтолкнул треух на голове. — Значит, лебедь буду, она Кашпировский. Экстрасенс. Не ошиблась, угадала, что приедешь нынче. Накормил ее иль нет?

Услыхал, что да, посдвигал галошей свой улов, пару окуньков отодвинул к Стрелке:

— Разговляйся.

Стрелка поднялась, опустила вздернутое было ухо, коротко лизнула языком по верхней губе, но осталась у ноги Андрея Федоровича. Мазнев мрачновато глянул на нее, встал.

— Когда сытая, ишь с каким ты гонором… Ну-ну!

Он за осень основательно похудел. Потемневшее лицо его осунулось. У Андрея Федоровича само собой выговорилось:

— Ты отчего так сдал?

— Ха! — выдохнул со злинкой Мазнев. — «Отчего». От сплошного отдыха… Вот житуха у тебя, Саврасов. Огребаешь пенсион приличный и не знаешь, как живет коренной простой народ. Каково приходится, скажем, семерым из десятка нашего брата… Я, лебедь буду, крупно опозорился недавно. От нечего есть с незажившими болячками целую неделю коробейничал у хозяина одного, разворотливого мальчишки. Распалился в споре с ним, грохнул короб его ему в ноги, короб с разным потайным товаром, и зарекся унижаться по гроб жизни — чтобы я, литейщик классный, всякой поганью торговал? Да пошло оно, такое, к чертям всяким!

Замолчал. Достал сигаретный бычок, прикурил от спички, пустил из ноздрей быстрые короткие струйки дымка. Курил Мазнев так, словно отвели ему на курево всего полминуты. Кривя губы, обжигая пальцы, затянулся напоследок и свирепо плюнул на раздавленный им на снегу крохотный чинарик.

— Я б теперешних хозяев жизни… — сказал яростно сквозь зубы. — Ух ты! Что творят… Летом был у наших работяг неоплачиваемый отпуск. Теперь, в зиму, ползавода еще на таком же. А чего, скажи, жевать народу в таком отпуске? А? Ну чего?

Старик горько промолчал. Что он мог сказать?

Распаленно посопев, Владлен глуховато справился про другое: дошло ль до него, что недавно сожгли дачу Романа? Услыхал, что дошло, испытующе сощурился.

— Ну и как ты отнесся к этому?

— Поделом сожгли, — ответил старик. — Иль ты думал, я отвечу по-другому?

Мазнев не успел ничего сказать. Помешала Стрелка. Она неожиданно метнулась к лунке и отчаянно-звонко взлаяла. У нее совочками встали уши и встопорщилась на загривке шерсть.

Короткое пластиковое удилище с пробковой рукоятью, положенное рыбаком у лунки, само надвинулось на нее, оказалось серединой на ней. Распрямилось. Вновь прогнулось. Мазнев подсеченно рухнул на колени и в треушке, сбившейся на брови, стал вываживать из глубины заходившее кругами там неподатливое, упирающееся. Забыв обо всем на свете, он от усердия выпятил нижнюю губу, изнутри желто тронутую никотином, напряженно задвигал рубчатыми желваками. Андрей Федорович и замолкшая Стрелка неотрывно наблюдали за ним. Осторожно сматывая кольцами леску, Владлен подвел добычу чуть не к самой лунке. Но тут рыба снова прянула в сторону и вглубь, и удильщик сразу торопливо сбросил несколько колец лесы. Так он делал еще трижды, локтем сошвырнув с себя треух. Глухо, зло, ожесточенно выругался. А спустя немного, тонко, плачуще простонал:

— Ух какая чертоломина влупилась! Через лунку как ее? Уйдет!

И опять леса натянулась, задрожала. Помаленьку, полегоньку пошла вверх. Желваки на скулах Мазнева замерли. Верхняя губа козырьком застыла над небритым подбородком. В лунке показалась рыбья морда. На лед выплеснулись прозрачные язычки воды. Красными срывающимися пальцами Владлен — будто обжигаясь — захватил со второй попытки не дающийся поначалу щучий нос. И вновь плачуще зажаловался:

— Упущу! Лебедь буду, упущу такую! Ну как ее взять?

Но вытаскивал-таки ее. Рыбья голова подалась повыше. Над обрезом лунки показались стоячие, в желтых ободках глаза. И Владлен моментом перебросил кольца лески в левую руку и с непостижимым проворством воткнул пальцы правой руки — указательный и большой — в глазные проемы щучьей длинной и костистой головы. Вдавил вглубь ее глаза и ликующе-победно во все горло, на всю речку проорал:

— Всё!! Я тебя теперь возьму! Теперь, милка, ты моя!!

Подтягивая рыбу наверх, он с колен поднялся на корточки, с корточек — постепенно в рост. Щуку временами обжимала узковатая для нее лунка. Мазнев осторожно принялся тянуть ее в две руки. Тянул и в азарте продолжал орать:

— Наша! Все! Лебедь буду, наша! Ух ты, чертоломина!

Поднятое им головою ближе к поясу длинное и скользкое тело рыбины замерло с изогнутым хвостом. Боль от вдавленных глаз парализовала щуку. Брошенная на присыпанный стеклянистым снежком лед, она трудно перекинулась с боку на живот. Стрелка любознательно приблизилась к ней, исподдальки потянулась прикоснуться лапой и мгновенно отскочила, взлаяв. Щука круто, сильно выгнулась и взлетела на мгновенье серым полудужьем надо льдом. Владлен победно сиял.

— Взять такую на лесу для окуня — сам бы сроду не поверил!

Все недавние недовольства отступили от него. Он жил лишь сиюминутным и нетерпеливо отмахнулся от Андрея Федоровича:

— Пропади он пропадом полуденный автобус! Я поеду в город к вечеру.

Сказал так и с не свойственной ему какой-то детскостью, со смущением за ребячий азарт подморгнул:

— Говорят, удачи ходят парой, Федорыч. Глядь, да вытяну еще.

Закурил, успокоился и заговорил совсем о другом:

— Когда клева нет, я терзаюсь, Федорыч, из-за разных мыслей… Мне до слез обидно, как СССР обкорнали с запада и с юга. Сколько отошло от Союза бывшего!. К добру ль это? Жили-т дружно. Н-да… Постепенно нас обкладывают со всех сторон. У тебя такое ощущение есть?

Старик скучновато покивал. А Владлен продолжил:

— И еще не по духу мне, что творится на селе. В Израиле и то есть колхозы. Я тут про кибуцы, или как там их. А у нас, говорят, скупают земли новые помещики… Ну да ладно. Поглядим, что будет… Давай трогайся к автобусу. А то опоздаешь.

* * *

Возвращаясь от Владлена, старик легко дошагал до дачного поселения, от него, отдохнув с часок, до дубравы и пошел по ней к автобусной остановке. Он доволен был собой. А что? Побывал на чистом воздухе. Накормил досыта Стрелку. Видел редкую рыбачью удачу. Повезло — и Владлен мгновенно изменился. Он, вообще-то, добрый малый. Жизнь его безбожно корежит. Так нет, он еще и на рыбалку выбирается. И ему, старику, надо так же жить. Утром встал. Еду, термос с собой. И со Стрелкой на автобусе сюда. Может, даже и с подледной снастью. С какой стати он законопатился в своих почти не отапливаемых стенах? Оттого и слабость, и тупые головные боли. И пульс бьется через пень-колоду. Ему начало вериться: так отныне он и заживет. И не просто верилось — он нимало в том не сомневался. В конце концов, что такое его годы? Не такие уж дремучие.

В лесу он минул две трети пути, когда поскользнулся на толстой ветке, валявшейся на тропе. Его прострелило от внезапности, и он дернулся всем телом. Устоял. Но от резкого движения в мозг стегнуло обжигающим. Зажгло и закаменело за левой лопаткой. В глазах закрутилось и закаруселилось многоцветье. И накрыло такой слабостью, что он слепо, суетно, ищуще заводил по сторонам руками. Натолкнулся правой на шершавое, надежное. Привалился боком к дубку. Обхватил его и стал постепенно оседать на тряпичных, вялых ногах. Сказал себе мысленно: «Ничего, посидишь, придешь в себя». Опустился на снег, потянулся прикоснуться к тонко-тонко и совсем негромко заскулившей Стрелке. Не успел. На него устремился с выси… самолет. Тот, что заходил в сорок втором на понтонную переправу из-под солнца. Рванул справа от понтона взрыв. Красно лопнуло что-то в затылке. И мгновенно захлестнуло немой черной водой…

* * *

Пришел в себя — в голове забродили затихающие трески, вызвоны, шумы. Слабо подташнивало. Сколько длилось беспамятство?.. Тени вытянулись и сместились несколько, позолоченности в воздухе поубавилось. Перед ним вкопанно стояла Стрелка. Но как только он немного подвинулся, ожила, затопталась на одном и том же месте. Усталой рукой он слегка похлопал себя по бедру. И она тотчас поняла, чего от нее хотят. Виляя всем телом, тронулась к нему. Теплым, влажным и шершавым языком лизнула в ладонь, и он мягко, нежно стал поглаживать пальцем теплую срединную ложбинку ее лба. Странно: то, что с ним случилось и чего давно страшился он, не ввергло его ни в растерянность, ни тем более в панику. Он остался, каким был до удара. И что окружало его, тоже сохранилось почти прежним. Так же голубело в редкой и высокой сетке тонких ветвей притухающее постепенно небо. И таким же оставался пахнущий лесом и подтающим за день снежком чистый воздух. По-прежнему пошумливала невдалеке дорога. Вблизи дробно простучало. Дятел? Эти звуки, краски, запахи — стоило ему придти в себя — стали сочней, четче, ярче будничных, привычных. Обступающий его мир как бы обновился, сделался первородным — как в далеком и полузабытом детстве. Неожиданно, через целые полвека с лишком, как вчерашнее увиделось, что мелькало перед тем, как его накрыло черным — ярко-синий Дон, понтонная переправа, плотно запрудивший ее голодно мычащий скот и они, парнишки-солдаты, едва выскочившие из окружения, в большинстве своем раненые и контуженные и теперь назначенные регулировать движение на переправе. Из-под солнца вынырнул небольшой, круто взявший вниз самолет, покрывая все чужим стонущим ревом. У понтона один за другим поднялись еще два столба воды. Его, легкого, плотной силой подшвырнуло вверх, и через мгновенье он барахтался в ледяной воде. Потонуть ему не дали. Вытащили.

Он с запиской лейтенанта был оставлен в городке поблизости от понтонной переправы. В окраинном домике старенькой учительницы. А когда начал приходит в себя, вот таким же, как сейчас, обновленным, ярким, звучным предстал перед ним и не яркий, и не звучный мир — серый, трудный мир сорок второго. На какой же день он ушел от старой учительницы? Не пускала. Говорила, отойдет от ее жилища немного — упадет, замерзнет. Но ему надо было догонять команду. Он ее, конечно, не догнал. Пристал к другой, что шла из Донбасса. В пути дневок у них не было. Едой они не снабжались. Ели то, что давали обнищавшие в своих селах старики-старухи. До Камышина на Волге добирались два месяца. Без единой за весь срок помывки в бане…

Ослабевшему, ему хорошо сиделось со Стрелкой. Однако же надо было двигаться к дороге. Он собрался посмотреть, который час, и уставился недоуменно на левую руку: непослушная, она не поднялась. Даже пальцы не шевельнулись. Он поднял ее с колена правой рукой. И одновременно ощутил, что не в состоянии подвинуть, подтянуть и левую ногу. И вот тут-то обожгло его пугающим. Как же теперь быть? Заикнулось, забухало за грудиной сердце. Увлажнился жаркий лоб.

Выручил дуб. Опершись правой о него, перехватываясь с каждым разом понемногу повыше, он сумел-таки подняться. Левая рука висела веревкой. А отекшая нога отнялась не окончательно, прогибалась чуточку в колене. Одеревеневшую, не ему как бы и принадлежавшую, с третьей-пятой попытки ее удалось-таки подтянуть к правой. Старик тронулся вперед, как ходят разбитые и слепые — выставив перед собой здоровую руку, издали тянувшуюся напряженно ко всему, за что можно было ухватиться, на что можно опереться.

После каждого трудного перехода от дерева к дереву он приостанавливался, отдыхал. Иногда казалось, что нога становится чуточку послушней, и он в один из таких моментов, приободрившись немного, обратился к терпеливо и непонимающе снизу вверх взирающей на него собаке. Обратился и оторопело услыхал не свой — чужой, жеваный, немтующий голос:

— Ни… его… мы обою выкутимся.

Пораженно замолчал. Это было уж совсем никуда. Когда так вот с языком. Больше он не проронил ни слова.

Раз за разом, не удерживаясь, оползая, падая, он пытался подняться по крутой подсыпке к полотну дороги. Ничего не получалось. А тут к остановке подошел автобус. Он к нему не мог успеть, конечно. Он вообще не мог достичь асфальта. Но пускай и безнадежно, вскинул все же руку. Ни шофер, ни пассажиры, даже если бы и посмотрели в его сторону, не смогли б ее увидеть.

* * *

Из автобуса на остановке сошел единственный пассажир. Парень в унтах, в куртке нараспашку и без шапки. Он кому-то прокричал в салон.

— Мне отсюда до тещи минут двадцать ходу. Как бы я ее не навестил? Да ты что?!

Створки дверцы дернулись, но не тронулись друг к другу. Их, должно быть, заедало. Опять дернулись.

В это время Стрелка со всех ног выкатилась, выскочила на асфальт и с отчаянным брехом заметалась перед самым автобусом.

Парень в унтах туповато вскинул глаз свой на нее, оглянулся на лес — не спешит ли там ее хозяин? Увидал распростертого на подъеме, но с приподнятою головою старика и замолотил кулаком в только что сомкнувшиеся створки.

Стрелка продолжала неистовствовать и бросаться с лаем в колеса. Створки снова разошлись.

— Стой, шеф! — гаркнул парень повелительно шоферу. — У тебя гляделки где? Кобелька задавишь! Да старик тут терпит бедствие. Тебе надо взять его с собой.

В автобусе разом раздалось несколько нетерпеливых, раздраженных голосов:

— Не хватало подбирать еще кого-то.

— Не успел к посадке, пускай добирается как знает!

— Ехать надо!

Шофер дверь, однако, открыл.

В это время из-за кромки дорожного полотна показались голова, плечи, и за ними стала вырастать фигура старого, боком, скованно поднимающегося человека. В передернутом пальто. Старика подталкивал и поддерживал сзади парень. Стрелка суетилась между его унтами и ботинками Андрея Федоровича. Парень тоском проволок старика до автобуса, не помог подняться — сам поднял его в двери, с веселинкой протолкнул вовнутрь.

— Ну ты, батя, дух! — сказал. — Поднабрался почище меня. Без моей гуманитарной помощи тебе бы каюк. А теперь доедешь, доберешься.

Старик подволочил к правой левую ногу, ненадежно, тем не менее все же укрепился на обеих у хромированного поручня спиной к дверям. Салон раздраженнее, злее прежнего загомонил:

— Алкаша нам только не хватало!!

— Мы чего, в вытрезвитель, что ли, едем?!

— Этот дед, он свалится скоро. Прыгать нам через него?

— Шофер! Мы тронемся или нет? Вот бардак!

С четвертого ряда длинная сухая старуха с яростным лицом боярыни Морозовой, ни к кому не обращаясь, изрекла брезгливо, обличительно, глядя на стоящего к ней в профиль у дверей:

— Старики и те… Как же можно так по-свински напиваться?

Андрей Федорович не слышал ее. В это время он подумал оплошало об оставленной где-то кошелке, в которой собирался отвезти отсюда Стрелку. Зимой она здесь замерзнет…

Тем не менее слова «боярыни» были первыми, дошедшими до слуха его. Но не до сознания. Он ее не понял, да и если б понял, ничего б не выговорил в ответ. Зато вид его, его взгляд говорили о другом. После леса впервые глаза его сделались глазами малого ребенка, ясными, чистыми и добрыми. В дверь поднялся шофер, сухоскулый, подтянутый, строгий. Утишающе приподнял руку:

— Помолчим, — сказал.— Посмотрите на часы. Мы идем без опоздания. Приготовьте деньги. Обилетимся.

Он направился в конец автобуса и пошел замедленно оттуда, принимая плату. Пассажиры вновь повернулись к дверям. В них шумно вторгся запотевший в ходьбе, тяжело дышащий Мазнев. Со своим зеленым коробом. Он уперся в спину Андрея Федоровича.

— Где ты столько валандался, Федорыч? — спросил. — И с чего в проходе раскорячился? Проходи в конец автобуса. Мест там тоже нет, но стоять свободнее. Не желаешь? Тогда дай-ка, я протиснусь.

И он ловко проскользнул сбоку старика, чуть не натолкнувшись на поднявшуюся и направившуюся к выходу «боярыню». Старая женщина встала перед первыми креслами и сказала веско полнолицей девушке на сиденье у стены, чтобы та уступила свое место другому, тому, кто постарше. Девушка покраснела и спросила агрессивно:

— Кому? Вам? У вас есть же место.

«Боярыня» показала головой на стоявшего рядом с нею старика.

— Вот ему.

— Вы смеетесь? — оскорбилась полнолицая. — Этой пьяни?

Андрей Федорович понял: говорят о нем. Повернулся к женщине и поспешно, отказывающе затряс головой. Ему было хорошо и так — ехать стоя. Вообще ему, по его понятию, стало крепко везти. В лесу был он только со Стрелкой. А теперь кругом народ. После удара у него ухудшились зренье и слух. Он не различал лиц сидящих в автобусе. И не очень понимал, о чем говорили там и тут. Но что от того? Главное, он был средь людей. Он смотрел на них появившимся у него в лесу доверчивым детским взглядом. И столкнувшись нечаянно с этим взглядом, полнолицая еще более покраснела и проворно виновато встала с кресла.

— Извините! — сказала смущенно. — Садитесь, пожалуйста.

«Боярыня» грубовато, повелительно увлекла пошатнувшегося и поддержанного ею старого человека к креслу, усадила полупринудительно, положила ему на колено его левую беспомощную руку. Поджав губы, тронулась к себе, разминувшись с приближающимся к выходу водителем. Скорбно и негромко выговорила в выпавшей на секунду тишине как бы про себя, но вслух:

— Да какие же мы русские теперь, Господи? Если так друг к другу? Мы когда-то были русскими.

К тому времени на нее смотрели многие. И тишь затянулась. Разговаривали лишь двое сзади, но и те негромко. Молодая худенькая большеглазая женщина, сидящая рядом с только что присевшим стариком, извлекла поспешно деньги из сумочки.

— Пожалуйста, — протянула водителю. — За меня и вот за… дедушку.

Шофер отсчитал ей сдачу.

— Получите. А за Федоровича вы побеспокоились напрасно. Он полвека назад рассчитался за свои поездки.

Соскочив на асфальт, водитель сердито закричал что-то парню в унтах. Тот старался поймать Стрелку. Но как только приближался к ней, она тут же отскакивала и присаживалась на обочине. Вновь и вновь смотрела в сторону автобуса.

* * *

Ни рука, ни нога у Андрея Федоровича не болели. Всего-навсего не слушались его. И он в кресле позабыл о них. В нем вторично в этот день возникло двоякое — щемящее ощущение первородной редкостной чистоты одного из первых снежных дней и сменяющее его временами сосущее чувство некоей смутной вины в этом мире перед кем-то и за что-то. Вины неискупной и непоправимой. Прожив столько, виноват он был во многом, бесспорно. Но знал: его многие провинности всякий раз ему прощались людьми, потому что в них по отношению к ним не было ни черного зла, ни бесчеловечности. И все же, и все же… Он опять винился перед ними. Перед Леной и Святохой. Перед Тиной, Верой, Мазневым. Перед Дедом и десятками других. Перед Стрелкой. Вспомнилось о ней — поплыло перед глазами нынешнее: как она, голодная, давилась кусками, как тепло, щекотно дышала в самую его ладонь и как, звонко и отчаянно лая, заступала путь автобусу. А он? Как же он ее, ни к кому помимо так не льнувшую, взял да и оставил в обезлюдившем до далекого тепла поселке? Как же так? Он теперь ведь не сумеет больше к ней.

В углу глаза сделалось тепло от малой влаги. Постепенно остывая, она стала холодить веко. Старик отер его пальцем правой руки.

Шофер, спустя несколько, взглянул через зеркало заднего обзора в говорливый, шумный до леса, а теперь непривычно онемевший салон. Большинство сидящих в нем ушло в свои думы. О чем думали они? О разном, конечно… И к Андрею Федоровичу пришло в голову свое… В последнее время эта думка кратко, вскользь, отрывочно появлялась у него не единожды. И сейчас, в пути, пришла неожиданно, негаданно. Он при этом усмехнулся ей мимолетно, снисходительно, с мягкой иронией в углу губ… А она продолжала самопроизвольно шириться и гасить усмешку губ… А что? Для преуспевания людского, лада на Земле всего-то и надо, чтобы всякий, нарождаясь, становился просто человеком. Че-ло-ве-ком. И во всем всегда оставался им. Только и всего… Да. Только и всего… Но поди ж ты, достижимо ли такое?..

Впереди вскоре начала наплывать городская окраина.

 

ВВЕРХ

 

 

 

Hosted by uCoz