Тамбовское региональное отделение

Общероссийской общественной организации

«Союз писателей России»

 

Тамбовский альманах № 12 (август 2012)

Содержание

 

Главная

 

Новости

 

История

 

Персоналии

 

«Тамбовский альманах»

 

Ссылки

 

Гостевая

 

Написать письмо

 

 

Проза

 

Николай НАСЕДКИН

 

 

РАССКАЗЫ*

 

 

 

Обида

 

Моросит надоедливый осенний дождь. Капли долбят лужи, разбросанные по сырой земле, и, кажется, никогда не перестанут этого делать. Воздух сырой, чахоточный, тяжёлый.

Молодая собака Мушка всего третий год живёт на свете. Она никак не может найти себе место, где бы не доставала её вода. Тяжёлый живот, волочившийся почти по земле, мешает, тянет всё тело вниз и делает её неуклюжей, как черепаха. Сама Мушка, с отвислыми ушами, опущенным хвостом и мокрой шерстью, облепившей грубыми куделями её бездомное тело, представляла собой довольно плачевное зрелище.

Хозяина у Мушки не было, и она постепенно прижилась около большого многоквартирного дома; спала где придется и кормилась Бог знает чем. Это было забитое существо. Она ещё в жизни не то что никого не кусала, а даже не смела залаять или огрызнуться, когда мимоходом, от нечего делать пинали её прохожие, или когда мальчишки пробовали на ней новые рогатки. Она только печально смотрела на обидчика, и в глазах её можно было прочесть: «Ну, что я вам сделала? Зачем вы меня мучаете?».

Мушка, ждала щенят. Скулила. Проходивший мимо парень, которого почему-то качало, заорал:

— Чего воешь, стерва! Цыц!

И подняв кусок доски, швырнул в угол, где она сидела. Доска ударила по лапе. Мушка только взвизгнула и испуганно замолкла, затихнув и сжавшись, как можно больше. Потом из окна на неё долго смотрела девушка и, выбежав, сунула под нос что-то вкусно пахнущее. Мушка в знак благодарности хотела лизнуть ей руку, но та с жалостливо-брезгливым выражением на лице отодвинулась и, прошептав: «Бедненькая!», — убежала в дом. После еды стало теплее.

Под утро у Мушки появились пять крепеньких, как маленькие бочоночки, щенят. Она облизала их и, прикрыв от дождя своим телом, утомлённо заснула.

С каждым днём щенята заметно прибавляли в росте и в весе, зато их мать всё сильнее обтягивалась шкурой. Голод донимал её, и, несмотря на страх за детей, она иногда покидала угол, чтобы найти что-нибудь погрызть.

В этот день она долго терпела. Наконец, когда живот начало дёргать судорогами голода, она поднялась и, стараясь не обращать внимания на отчаянный писк оставляемых детей, потрусила в неизвестность. Долго она не могла ничего найти, пока мальчонка, идущий из хлебного магазина, не кинул ей ломоть хлеба, крикнув:

— Ешь! Ешь! Вон у меня ещё сколько!

Она, наверное, подумала: «Есть же и среди них хорошие!».

Когда она приближалась к дому, за которым находилась её норка, сердце у неё почему-то сжалось, и она убыстрила бег. Жуткая картина представилась ей. Около её угла стояли двое людей, у ног которых валялись три её детёныша, страшно неподвижных, и один из парней с пьяной ухмылкой кричал другому:

— Всё равно я выше! Не спорь, я выше!

Пищавший щенок, неестественно изгибаясь, взлетел высоко в воздух и потом, отчаянно суча лапками, начал падать. Он ударился об край крыши сарая, замолк, и, вертясь, уткнулся в землю, не подавая признаков жизни.

— Я же говорил!

— Ну-ка, а я!

Какая-то сила бросила Мушку вперёд. Разум помутился. Она вцепилась в первого из них. Она, которая никогда не смела даже залаять, — рвала, кусала, хрипя от ненависти, от горя и от сознания своей слабости.

Негодяи сначала опешили, потом тот, на котором она висела, пнул её, пнул ещё раз и ещё, пока она не оторвалась, и уже вдвоём они продолжали пинать: тупо, со всей силы, злобно.

Она почувствовала только первые удары. Потом мир начал темнеть в её глазах, всё стёрлось в быстронесущуюся мимо серую стену.

Жизнь кончилась.

1972 г.

 

 

Лучик солнца в дождливый день

 

Я не сразу понимаю, почему моё внимание привлёк отрывной календарь, почему я уже с минуту читаю — 13 октября — и мучительно думаю, что это за число, что с ним связано. Такие провалы в памяти последнее время беспокоят меня. Я каждый раз пугаюсь, сам себя обманываю: дескать, мне и не надо вспоминать, и совсем мне это не нужно вспоминать, но тем сильнее напрягается голова — до боли, до покалывания в глазах. Пытается вспомнить и не может. Это — старость.

А сейчас я вспоминаю: 13 октября? Так ведь сегодня ровно год, как я на пенсии!

Я опускаюсь в кресло, вдруг почувствовав усталость, рассматриваю свои руки: костяшки пальцев обтянуты синеватой кожей; смотрю на ноги в домашних брюках из пижамной материи и стоп-
танных шлёпанцах; провожу по остаткам волос на голове: я знаю, они — седы… Неужели это я? Ох-хо-хох!

У меня нет привычки разговаривать с самим собой (правда, я беседовал частенько с котом, но он уже неделя, как пропал куда-то), поэтому я только вздыхаю и начинаю суетиться. Подумалось, что надо как-нибудь отметить это событие — всё-таки годовщина. Непременно нужно выделить этот день из вереницы мокрых осенних дней.

Я встаю, кладу на кресло тряпку, которой вытирал пыль с полок, спохватываюсь, вытираю пыль до конца, включаю приёмник (вообще-то, я любитель тишины), открываю холодильник: есть ли там хоть пиво? Ищу консервный нож, протираю фужер… Но что это? Я понимаю, что мне не хочется делать то, что я делаю. Мне не хочется… Я бы лучше полежал. Действительно, какой же праздник одному?

Я выключаю газ и, не убрав со стола (опять Вера будет ворчать), иду в свою комнату и ложусь на диван. Мне плохо. Нет, вроде нигде не болит, не ломит, — просто мне плохо. Одиноко. С тех пор, как уехали они. Они — это: Александра, моя дочь, её муж и внучек Игорёк.

— На пенсию папа выйдешь, так к нам и приезжай…

Потом письмо прислали: «Квартиру пока нам дали двухкомнатную. Теснота. Ты, папулечка, повремени, расширимся и вызовем тебя…»

Да-а-а… Теперь вот Игорюшка один почти и пишет. Где же письмецо-то последнее? Я с трудом встаю, шарю за книгами и достаю конверт-авиа.

«Здравствуй дедушка!!! Я обизательно приеду летом, как только каникулы начнутся! Или лутше дидуля ты приезжай сюда у тебя же время много. Я очинь па тебе саскучился патому что люблю тебя милый дидуля! Мы будим ходить стобой в тиатр и ты мне поможеш по рускому языку а то двойку опят севодня палучил. У нас очинь хорошо и мама с папой привет тебе сказали написать! Только не болей дидуля а лутше приежай!

Досвиданья дедушка!

Твой внук Игор Востриков ученик 3 “а” класса».

Ну вот, опять слеза капнула, слабый какой я стал. Я выключаю приёмник и долго лежу, почти ни о чём не думая. Так, отрывки какие-то мелькают в голове: из молодости, жена неожиданно вспомнилась, Александра маленькой…

В комнате уже полумрак. За стеклом монотонно шуршит дождь и тренькает по карнизу. Нудная осенняя погодка уже третий день. В такие вечера особенно тяжело, острее чувствуется одиночество. Кажется, я один не только в комнате, не и во всём доме, во всём городе… А вдруг мне станет плохо? Вдруг я начну умирать?..

Меня пугают эти мысли, я стараюсь их отогнать, успокоиться и сам перед собой делаю вид, что засыпаю.

Мою полудрёму нарушил осторожный стук в дверь. Я хочу соскочить с дивана, спрыгнуть навстречу моему спасителю, кто бы он ни был, но получается не так быстро. Наконец, я нашариваю тапки (стук ни на минуту не прерывается), включаю свет и отпираю дверь.

На пороге стоит молодая особа неполных трёх лет — моя соседка Ирочка и выжидающе смотрит на меня. (Веру Петровну с Ирочкой подселили ко мне полгода назад, и, как ни странно, с дочкой я быстрее нашёл общий язык, чем с матерью.) Ирочка смотрит на выражение моего лица и, верно решив, что я не буду препятствовать её вторжению, она, что-то лопоча, отталкивает меня в колено и устремляется в комнату.

Ирочка — презабавнейшее существо. Она в таком возрасте, что уже всё почти понимает, а язык ещё — увы. У меня всё ещё колотится сердце, я улыбаюсь.

— Ирочка, ноги вытирать! — и я показываю ей на половичок.

Ирочка с обиженным выражением на мордашке возвращается (ведь не дал дед до зеркала дойти!), лепечет: «Оги тирать!..» — и исполняет на половике что-то подобие современного танца, причём только правым сапожком.

— Вот-вот, теперь зайди и дверь закрой.

Она налегает на дверь обеими руками, всей тяжестью своего тельца и, не рассчитав силы, плюхается на пол. Я нарочно молчу. Минуту-две Ирочка лежит неподвижно, решая отнюдь не праздный вопрос: заплакать или подождать? Мамы близко нет? Дед вообще, может, внимания не обращает… Нет, не стоит!..

Потом я учу её разговаривать.

— Ирочка, вот это тётя, — показываю я картинку.

— Тётя! — бойко отвечает ученица.

— А вот это — спички.

Пички!

— Фотоаппарат.

Лёполёпат!

— Нет, Ира, фо-то-ап-па-рат

Лё-по-лят!

Ладно, «лёполят» спрячем, чтоб не мучиться. Я сажусь на диван и прошу гостью:

— Иринка, принеси-ка мне сигарету и спички.

Ирочка подходит к столу, цепляется за край, встаёт на цыпочки, и глаза её оказываются как раз вровень с крышкой. Долго она рассматривает, что на столе лежит, и приносит мне авторучку и спички. Стало быть, спички мы уже запомнили хорошо.

— Ну что, Ирочка, в прятки хочешь играть?

Хоцю! — кивает она кудряшками.

— Тогда выйди, а я спрячусь и потом позову тебя, хорошо?

Лёшо!

Я вывожу Иру из комнаты и, укрывшись за шторой, кричу её. В эти минуты я забываю, что мне — 66, что я седой одинокий старик. Сейчас я чувствую себя чуть постарше Ирочки, может, годка на три, не больше.

Ира забегает и сразу устремляется к столу — запомнила, что дед в прошлый раз там прятался. Мне видно, как она заглядывает под стол. Заходит с другой стороны и снова сгибается. Встаёт на четвереньки и обползает вокруг стола, пока не упирается в стенку головой.

Нетю! Нетю?! — недоуменно шепчет она.

— Ира, ау!

Она отдёргивает штору и заливается счастливым смехом.

Воть! Воть!!

Я смеюсь ещё громче — с дребезжанием, с присвистом, пока не закашливаюсь. Ирочка ждёт.

— Ну-ка, Ирочка, ещё разок.

Она выходит, а я прячусь за дверью и кричу её. Пока Ира вбегает и бежит к шторе, я успеваю выскочить в коридор и в щёлку наблюдаю. Тщательно обследованы пространства под столом, под кроватью, за занавесью…

Нетю деда! Деда нетю!? — всё громче и громче сообщает она и бежит с этой вестью к матери (я успеваю проскользнуть на кухню).

Мне слышно, как Вера Петровна отмахивается от Иры, как она ворчит: «Вот разыгрались! Скоро спать, Ира!» Но Ирочка поглощена поисками. Она бежит обратно в мою комнату и видит меня, спокойно лежащим на кровати. Она широко открывает глазёнки, беззвучно шевелит губками и, наконец, на весь дом кричит:

Воть деда! Воть!!

Мы играем, играем, играем, забыв про время. Я страшусь минуты, когда девочка уйдёт.

Нас замораживает голос Веры Петровны:

— Алексей Захарович, сколько раз вам говорить, что перед сном ребёнку дурить вредно! Она же кричит потом по ночам! Хм, не понимаю, вроде старый человек!.. Ира, домой!

Я виновато молчу. Личико Ирины сморщивается, она сопротивляется, плачет, с взвизгиваниями, с переливами, с потоком слёз, топает ножкой, но мать тащит её из комнаты, напоследок бросив мне:

— Вот видите, до чего довели!

Вера Петровна меня ненавидит. Она собирается снова выйти замуж и ей нужна моя комната. Я понимаю её и не осуждаю: ей — жить. Меня просто удивляет эта ненависть к чужому, в сущности, человеку. Мне грустно от этого.

Я постилаю на диване, ложусь и, как всегда, долго не могу уснуть. Дождь не перестаёт. Я вслушиваюсь в его бормотание, шелест, вглядываюсь в темноту и думаю. Опять о жене, той семье… Думаю о Вере Петровне, и мне её жаль… Я вспоминаю Ирочку, её ужимки, лепет, солнечные её кудряшки, улыбаюсь и неожиданно думаю: «Почему у меня всего одна дочь?.. Почему всего один внук?.. Зачем они далеко?..»

А если б Ирочка была моей внучкой? Я долго, во всех подробностях представляю себе, как бы росла она у меня на глазах… Я бы помогал ей по русскому языку, когда она пойдёт в школу… Впрочем нет, она будет у меня отличницей!.. А на выпускной вечер мы сошьём ей розовое платье…

Дождь за окном постепенно смолкает. Может, я уже уснул?

1977 г.

 

 

Новый родственник

 

Дверь им открыл невысокий плотный мужчина, как можно было догадаться, — сам Юрий Николаевич Плетнёв. Его мясистые пунцовые губы были раздвинуты в сиропной улыбке. Нос, и щёки, и даже лысину он имел также мясистые, гладкие, с глянцем.

— Проходите, проходите, гости дорогие, давненько уж ждём с нетерпением...

Павел Афанасьевич Леснов, пропустив вперёд Оксану, с трудом перешагнул порожек, встал, прислонившись плечом к боковине массивной вешалки и тяжело опираясь обеими руками на трость. Лифт в доме отдыхал, и восхождение на пятый этаж не прошло даром. Боль в левой ноге, там, где давил протез, становилась уже невыносимой. Казалось, под зашитой кожей лопаются маленькие шарики, из которых выплёскивается расплавленный металл. Скорей бы сесть, вытянуть ногу и сразу станет легче— проверено опытом.

Встречать их в прихожую вышла вся семья Плетнёвых. Виктор, жених, уже полнеющий блондинистый молодец двадцати восьми лет, суетливо, с шуточками-прибауточками помогал раздеваться Оксане. Хозяйка дома, маленькая худая женщина с испуганным взглядом, своей сухой детской ладошкой зачем-то пыталась обтрясти снег с каракуля и суконных плеч Павла Афанасьевича, –– тому от такого чрезмерного внимания было неуютно.

Наконец перездоровались, перезнакомились, разделись, прошли из мрачной тесной прихожей в большую комнату с ковровыми стенами и полом, массивными гардинами на окнах, маленькой искусственной ёлкой в углу, от которой накатывал терпкий дезодорантовый запах хвои. В центре комнаты сверкал роскошью хрусталя и фарфора круглый какой-то антикварный стол на одной резной ноге. Праздник, судя по всему, обещал быть на дипломатическом уровне.

А вообще-то это были смотрины, знакомины, сватовство или чёрт его знает, как это ещё можно было назвать. Павел Афанасьевич уже давненько, примерно с год назад, стал замечать, что его Оксаночка, видимо, полюбила. Начались телефонные звонки, поздние возвращения, обнаружилась лёгкая мечтательная дымка в больших серых глазах единственной и ненаглядной дочери, появились какие-то намёки в разговорах. Потом в дом заявился в первый раз, а затем стал и частым гостем вот этот блондинистый Витя. Что его красавица Оксана нашла в этом парне –– Павел Афанасьевич, хоть убейте, понять не мог, но не в его правилах было перечить дочке. Думал, может быть, разочаруется со временем в своём избраннике, ведь двадцать пять ей всего, успеет.

Нет, не вышло по-отцовски, пошло дело у молодых на совсем уже полный серьёз, и вот решено было, что наступил момент знакомства и родителей. А тут как раз день рождения Виктора подоспел. Плетнёвы официально, на открытке, пригласили семью Лесновых, то есть Оксану и её отца, на 10 января к 20-00 в гости. Почествовать новорожденного, пообщаться, договориться о свадьбе. Чтобы всё, как у людей.

О серьёзном начали разговор в первый же час, после легкой закуски и вручения подарков Виктору (Павел Афанасьевич приготовил ему моднейшую вещь — шариковую трёхцветную авторучку, Оксана — чудесные самоцветные запонки и заколку на галстук), отправив молодых в другую комнату слушать музыку. Впрочем, долгого разговора и не понадобилось. Павел Афанасьевич на всё был согласен, так что договорились быстро: и когда, и в каком ресторане, и по сколько денег с книжек снимать. Только в одном попытался сказать своё слово Павел Афанасьевич, только одно условие попытался выставить — чтобы молодые до получения своей квартиры жили с ним. Плетнёвы в голос начали возражать: дескать, на двадцати двух метрах втроём не уместиться, да и от центра города квартира Лесновых за тридевять земель... Правда, сильно спорить не стали, позвали детей — как они рассудят. А Виктор с Оксаной, оказывается, давно продумали этот вопрос, квартиру внаём нашли и уже хозяину «полтинник» задатку дали. Ну и ну!

Что ж, им, молодым, жить. Павел Афанасьевич, крепко потирая пальцами колено, пытался представить себе, как будет томиться в одиночестве, бродя по пустой квартире в глухие зимние вечера, но мешали голоса и музыка. «Надо собаку, что ли, завести…», — только и успел подумать он.

Снова сели за стол. Зашипело по-змеиному шампанское. Оксана была разгорячена, заалел на её щеках румянец (поди, уже и нацеловаться с женихом успела), голосок звенел. Павел Афанасьевич встряхнулся: главное, чтобы дочери было хорошо. Он пристально ещё раз вгляделся в лица своих, уже можно сказать, новых родственников; особенно –– старших, которых видел впервые в жизни: что ж, начальное впечатление не всегда точное. Неужели Оксана будет называть вот этого… бодрого человека –– папой?..

После всплеска оживления за столом наступило затишье. Все уставились в телевизор, шикарный «Рекорд» с большим экраном, и затихли — в программе повторялся новогодний «Голубой огонёк». Потом Плетнёв неожиданно, так что все вздрогнули и рассмеялись; прихлопнул пухлой ладошкой по краю стола и как бы между прочим предложил:

Пойдёмте-ка, дорогой вы мой Павел Афанасьевич, на кухоньку да посумерничаем там по-мужски, а молодые пускай-ка с мамочкой посекретничают. Гут?

Пошли. На кухне Плетнёв сразу рванул дверцу холодильника и с наслаждением достал из его холодного светлого нутра почти полную бутылку заграничного коньяку и банку засахаренных лимонов.

— Ну вот, — сладострастно потирая руки, чуть ли не пропел он, — совсем другой коленкорчик! А то от шампанского уже икается и в животе, прошу прощения, бурчит. Вы как –– не против?

Павел Афанасьевич неопределённо пожал плечами, пристраивая ногу под узким кухонным столом. Вообще-то ему хотелось сегодня быть отзывчивым и любезным.

— Ну вот и чудненько!— рассыпался в счастливом смешке Плетнёв и изрядно плеснул в две фаянсовые ярко-красные пиалы.

Выпили.

За окном новогодними ватными хлопьями щедро валил снег. Невдалеке темнели башни новостройки, и прожектор с ажурного подъемного крана казался диском ослепительной луны.

Плетнёв, тронув пальцами-сосисками за локоть замечтавшегося Леснова, придвинулся к нему и почему-то шепотом спросил, показывая подбородком вниз:

— Вы простите моё любопытство, хочу давненько уж спросить: с фронта отметинка?

— Да нет, — с неохотой, невольно сжав пальцами колено, ответил Павел Афанасьевич, — это память от сорок шестого. Так сказать, от мирного уже времени. На фронте за четыре года ни одного серьёзного ранения, а тут вот...

— О-о-о, сорок шестой! Действительно — «мирное» времечко. Да ещё в наших местах. Я, знаете, как раз в сорок шестом, зимой, в такое приключение раз влип, что не приведи Господь. Хотите расскажу? Но сначала надо голосовые связочки подмазать, пока моя кукушка не видит. Не подмажешь — не поедешь, хе-хе...

Судя по приготовлениям, Плетнёв рассказывал эту историю далеко не в первый раз и намерен теперь смаковать каждое слово, воротить подробности, делать эффектные паузы.

— Так вот, — начал он, промокнув бумажной салфеткой лоснящиеся губы, — случилось это, как я уже говорил, в сорок шестом, в наших Богом забытых местах. Я тогда в районе жил. Наверное, помните... Вы ведь здешний?

Плетнёв, дождавшись кивка головой слушателя, продолжил:

— В местах этих много разной шушеры сволочной в то время шлялось. Что ни денёчек, то и слышно: того убили, этого ранили, а с третьего одежонку содрали и последний кисет отобрали. И смех и грех: бабе вечером во двор по нужде надо и — ни-ни! — не пойдёт. Приходилось с ружьишком идти и сторожить свою благоверную.

Жили мы так неплохонько. Коровёнка имелась, курочек штук двадцать, да ещё кой-чего. И вот пристала ко мне однажды моя кукушка (это я так свою Марью Петровну шутя величаю): дескать, продай бурёнку, и всё тут, а то даром пропадёт. Тогда, знаете ли, мода у этой швали бродячей появилась: вечером хозяин накормит скотину, прикроет её в стайке, а утром глядь — уже нет коровёнки, где-то в лесу в котле варится.

Уговорила, значит, меня жинка, взял я гнедого в колхозе, сел в сани, привязал нашу Розку сзади, да и — в райцентр. Долго я с ней провандалался, пока продал, так что назад поехал, когда уже свечерело. За пазухой деньги лежат, в платок бабий увязанные, и деньги по тем голодным временам немалые. А за плечами, надо сказать, ружьишко болтается, так что я себя относительно спокойно чувствовал, но, вот именно, только относительно. А вокруг — темнёхонько, звёздочки уже вовсю, как говорится, ивановскую подмигивают, а мне ещё вёрст десять с гаком до хаты добираться.

Еду, еду, гнедка подгоняю и подъезжаю к самому растреклятому месту на всей дороге. Представьте себе: подряд три ложбины, и такие, чёрт бы их побрал, что как в колодец в них спускаешься. Глухомань и темень! И решил я, дурачина, для храбрости духа выпивончик себе позволить… А кстати, давайте и себе позволим, а?

Леснов молча и нетерпеливо пододвинул свою пиалу. Казалось, заминка в рассказе его раздражила, Плетнёв перевёл дух, смачно чмокнул губами и продолжил:

— И как раз перед этими балочками нечто вроде чайной притулилось у дороги. Привязываю я своего рысистого, охапку сена ему под ноги и — в тепло. И как оно получилось, чёрт его знает, только выпиваю я порцию, выпиваю и другую, а потом и третью. В шинке этом — народищу, и всё такие, знаете, на морду взглянешь и за ружьишко невольно покрепче цепляешься.

Водчонка здорово подействовала с морозцу-то. Я и ещё опрокидываю стопку. В голове уже шурум-бурум и уходить не хочется. Тут ещё какой-то мужичишка ко мне подсаживается,

— Угости, — кричит, — паря, век Богу буду за тебя молиться!

Наливаю я ему и сам с ним чокаюсь. А потом как кто за язык меня тянет, уж такой я дурак, когда выпью: «Ты, — говорю, — мужик, угостился и иди отсюда. Думаешь, деньги у меня выманишь? Нет, старче, мои денежки при мне останутся...» И так, знаете, самодовольно себя по карманчику, где деньжата лежат, похлопываю. Мужичонка вдруг хлюпать носом начал, а с меня хмель на минуточку слетел, и замечаю я, как за соседним столиком две образины бородатые шепчутся и на меня плотоядно поглядывают. А-а-а, думаю, чему быть, того не миновать! И ещё водочки заказываю.

Долго бы я ещё сидел так, прохлаждаясь, как вдруг глядь, а тех мужичков-то уж и след простыл.

Плохо дело! Начинаю понимать, что дал маху, да уж поздненько. Спохватываюсь я скорей да на улицу выскакиваю. Луна на небе сияет, и свет такой, знаете, зловещий, что у меня сердчишко — тук! тук! Бросаюсь я в сани, да и трогаюсь, сначала не спеша, шагом, а потом кэ-э-эк хватану по карьке бедному, он аж чуть из оглоблей у меня не выскочил... Что-то в горле пересохло опять, а?

Плетнёв, как бы испытывая заметное нетерпение слушателя, медленно налил, взял свою кровавого цвета пиалу, медленно, втягивая ноздрями аромат, поднес её к сочным губам, втянул в рот терпкую жидкость и начал со вкусом обсасывать прозрачный кружок лимона. Из большой комнаты донесся дружный, какой-то семейный взрыв смеха — «Голубой огонёк», видимо, получился удачный.

— А дальше? Дальше?! — не утерпел Леснов.

У него заметно дрожали руки, дыхание было неровным, выражение лица странно напряжённое, словно он чего-то ждал.

— Ну, значит, вжариваю я по гнедому и — аллюр три креста! — только снег столбом. В мозгах одна мыслишка: неужели ждут, падлюги! Первая балка всё ближе и ближе. Въезжаю я в неё, у двустволочки курки взвожу (патроны с картечью) и — ходу. Самая жуть, что прямо вдоль дороги кусты громоздятся, целый полк в таких зарослях спрятать можно. Каюсь, грешным делом пару раз чуть не звезданул дуплетом, но в последний момент удерживался — ложная тревога.

Выскакиваю из ложбины на лунный свет, останавливаюсь, снимаю шапку и пот с лица утираю. Пар от меня валит. Ну, думаю, разок пронесло, должен Бог помочь и дальше. А самого уже озноб бьёт...

Плетнёв, увлёкшись рассказом, не замечал взгляда слушателя, не замечал усиливающейся в его глазах странной тревоги.

— Трогаю дальше, а сам чувствую, хмеля, кажется, уж и помину нет. Еду я, еду и вторую балку так же благополучно проскакиваю. А сердчишко всё равно ноет, и перед третьей опять останавливаюсь я, чтобы, значит, дать и себе, и карьке передышку, а сам пальцы с курков не снимаю, хотя и мерзнут они страшенно.

Стою, в балку, как в пропасть, всматриваюсь, потом перекрестился, хотя и неверующий. И — трогаю. Только начинаю погружаться, глядь — а луна вовсю светит — на самом дне фигура стоит и морду в мою сторону воротит. Я сдуру уже пытаюсь жеребчика удержать, чтоб, значит, назад заворотить — куда там! И сам чёрт на такой прыти не остановит. Ну, плююсь, двум смертям не бывать! Ожигаю кнутом карьку, ружьё вперёд выставляю и лечу. Слышу: «Стой! Сто-о-ой!..»

Ах ты, думаю, гадина, ещё стоять тебе! Да только сравниваемся, я гнедка в сторону передёргиваю да как рубану из обоих стволов  — того сразу отбросило, только вскрик и повис в воздухе. И ведь так вскрикнул, словно удивился отпору — голыми руками собирался, сволочь, взять… Что это с вами, Павел Афанасьевич?

Леснов и сам чувствовал, как напряглось и побагровело его лицо, видел свои онемевшие пальцы, стиснувшие жёсткую кость набалдашника. Что? Что сделать этому человеку? Ударить его бутылкой по голове –– да так, чтобы череп вдребезги?..

Словно вспышкой высветила память тот январский стылый вечер. Он вспомнил, как плёлся из последних сил, как понял, что обморозил лицо, а бесчувственные ноги уже так устали разгребать свежевыпавший вязкий снег, что совсем не оставалось надежды добраться до жилья. И вот, когда уже готов был лечь на снег и успокоиться, вдруг услышал скрип полозьев, топот копыт, кинулся навстречу и — всполох огня, взрыв боли в ногах...

Его подобрали тогда, полуживого, замерзающего, истекающего кровью, и спасли чудом. И вот в эти прошедшие с тех пор двадцать лет Леснов не раз представлял себе в мечтах, как встретит когда-нибудь этого негодяя, этого паршивого труса, который ему, фронтовику, гвардейскому офицеру, искалечил жизнь в одну секунду — смял его семейное счастье, выбил из его судьбы любимое дело, швырнул в липкий плен каждодневной физической боли. Как Павел Афанасьевич в бессонные ночи, скрипя зубами и тихо, боясь разбудить дочурку, единственный свет в окошке, стоная, мечтал вот об этой встрече с человеком, у которого, он всегда это знал, губы будут обязательно мясистые, пунцовые и влажные от сытости, а взгляд будет говорить о том, что жизнь он прожил хорошо...

— Да нет, ничего, — почти прошептал Павел Афанасьевич, и ещё тише, как бы про себя, выдохнул: –– Убийцей быть не хочу…

— Что, что?— встрепенулся поражённый Юрий Николаевич, чуть ли не притрагиваясь к руке Леснова своими потными пальцами. — Ах, да! Меня это, конечно же, ужасно мучает всю жизнь... Убивать, вы правы, — страшно! Но я надеюсь и Бога до сих пор молю, что не насмерть свалил того ханурика, а только ранил. Калечить же таких надо, разве не так?.. Что ж вы не налили?

Хозяин взял отставленную гостем темную пузатую бутылку и опрокинул её над жадно раскрытым белым ртом пиалы, стараясь не плеснуть на клеёнку. Он удивлённо вскинул посоловевшие глаза, когда Леснов вдруг резко встал и, мучительно хромая, пошёл из кухни.

— Нам пора, — резко и непререкаемо бросил он в полумрак комнаты и начал наматывать на шею колючий шарф.

Оксанка выскочила, удивлённая, ткнулась ему в шею.

— Папка! Ну, папка! Что случилось? Чего ты?..

— Пошли, пошли, доча, нам пора, уже поздно...

Что-то было в голосе отца такое, что дочь, сразу поскучнев, беспрекословно начала переобуваться.

Выскочила хозяйка, принялась охать-ахать, строить догадки («Мой чего-нибудь лишнего ляпнул?..»), Виктор снова начал ухаживать за невестой, держа наготове её шубку, уже без шуточек, обиженным тоном предлагая себя в провожатые. Сам Плетнёв маячил в дверях кухни, хватаясь руками за косяки, и, никак не находя устойчивого положения, медленно то поднимал, то опускал ресницы...

Павел Афанасьевич и Оксана стояли на стоянке маршрутного такси и молчали. Свежевыпавший рыхлый, вязкий снег, по которому вновь сейчас растревожил ногу Леснов, будил тяжёлые воспоминания. Отец смотрел украдкой на притихшую дочь, в этот вечер впервые остро и сладостно почувствовавшую себя невестой, и мучительно, до головной боли, думал: «Сказать или нет? Сказать или нет?..»

1978 г.

 

 

Лебединый крик

 

Нас было, как в знаменитой книге Джерома, — трое в лодке. И даже — бывает же совпадение — была собака. Только звалась она не Монморенси, а тривиально и глупо — Шарик.

Солнце уже растранжирило все свои лучи за бесконечно длинный майский день и теперь чётко очерченным диском стыдливо катилось к искромсанной линии горизонта. По блестящей водной глади озера лишь изредка пробегала дрожь, словно он ёжился от налетевшего прохладного ветерка, да время от времени нахально, прямо возле лодки, всплёскивала хвостом рыбёшка. Поплавки, как луковицы на грядке, торчали абсолютно неподвижно.

Первым не выдержал Лёшка:

— Ну вас к Богу с такой рыбалкой! Начерта нам эта дурацкая рыба — есть банка борща и заварим. Поплыли, а то водка прокиснет!..

Щуплый Мишка своим всегдашним ужасно серьёзным голосом задумчиво спросил:

— Неужели тебе, Лешка, не хочется увидеть закат на воде? Ведь кои веки на озере не были. Это же — картина!..

— Тьфу ты, опять за своё! А от палатки ты закат этот дурацкий не увидишь, да? Витька, ну хоть ты ему втолкуй… Ух, ты!..

Лёшка так и остался с открытым ртом, уставившись в небо. Мы с Мишкой обернулись и тоже замерли. Сказка! Довольно высоко, прямо над нами, плыла в воздухе стая белоснежных лебедей. Необыкновенно огромные даже издали птицы медленно и устало махали крыльями.

— Эх, ружья нет! — простонал Лёшка и вдруг, схватив рулевое весло, прицелился в стаю.

Раздался выстрел. Мы вздрогнули. Лёшка испуганно отбросил весло. Передний лебедь, летевший на острие стаи, видимо, вожак, резко кувыркнулся и, неловко шевеля крыльями, комом упал рядом с нашей лодкой.

Грянул второй выстрел и сразу третий — откуда-то слева, из камышей. К счастью, теперь мимо. Но, странное дело, лебеди, словно не слыша смертоносного грома, начали резко кругами снижаться. А раненый вожак кричал. Кричал он страшно. Пронзительно, со странными всхлипами: боль и гнев слышались в стоне-крике гордой птицы, а слабеющие мощные крылья всё реже и реже пенили розовую воду.

Мишка побледнел и, не мигая, с ужасом смотрел на страдания умирающего лебедя. Вдруг истошно и обречённо взвыл Шарик, прижимаясь к моим ногам.

— Подгребай! Надо добить, пока те не приплыли, — скомандовал Лешка. — Всё равно каюк ему, так чего мучить-то!..

Он широко размахнулся и, противно крякнув, опустил весло на стонущую птицу. Лебедь страшно, совсем по-человечески вскрикнув, затих. Лёшка уже втащил тело птицы в лодку, и мы в гнетущем молчании разворачивались к берегу, когда на нас напали. Все оставшиеся семь лебедей, словно пикирующие бомбардировщики, стремительно падали на лодку и с воинствующими криками били нас. Напрасно мы пригибались к дну лодки, прикрывались руками — оглушительные пощечины крыльев чуть ли не сбрасывали нас в воду. Лебеди перед каждой атакой заходили на новый круг, и только тогда мы успевали сделать несколько взмахов вёслами. Этот кошмар, казалось, никогда не кончится…

* * *

Уже давно стемнело, пылал перед палаткой костёр, а где-то там, выше деревьев, всё так же явственно слышались гортанные крики. Лебеди продолжали кружить над нами. Тщетно Лешка, выпивший уже чуть ли не полбутылки, пытался показать, что он не слышит плача лебедей и не замечает нашего молчания. Он сам развёл костер, поставил в ведре воды, где-то рядом, за кустами, ощипал мёртвую птицу и теперь, помешивая в ведре оструганной веткой, натужно паясничал. Он подчёркнуто обращался только к Шарику:

— Вот, мсье Шарик, птичечку кушати будем… Вкусненькую птичечку, жирненькую

Собака от нетерпения прыгала вокруг костра. Лебеди кричали. Лёшка привязал на конец ветки вилку и полез ею в ведро. Он выудил кусок мяса и поднёс ко рту, дурашливо облизываясь. Вдруг Мишку, который сидел перед палаткой на рюкзаке, резко перегнуло пополам. Он побледнел, кое-как отполз за палатку и его начало выворачивать.

— Чего это он? — недоуменно и серьёзно спросил Лешка.

— А то, что свинья ты! — резко ответил я. — Снимай ведро с огня!

Лёшку спасло то, что он сразу, как выражаются, врубился. Мы выкопали топором и палками яму, сложили туда всё, что осталось от птицы, всё до последнего перышка, и закопали.

Мишка уже лежал в палатке. Мы молча в темноте забрались, закутались в одеяла и намертво затихли. За стенкой обиженно поскуливал голодный Шарик. Где-то совсем низко, прямо над ухом, кричали лебеди.

Они кричали всю ночь.

1980 г.

___________________________________

* Данные рассказы написаны автором в начале творческого пути, ранее публиковались в областных и центральных газетах.

 

ВВЕРХ

 

 

 

Hosted by uCoz