Николай Наседкин


СТАТЬИ, ОЧЕРКИ, ЭССЕ

СТАТЬИ


Обложка

Мой Тамбов

«В Баранов из Москвы я ехал с безразмерной улыбкой на лице, не подозревая, какую страшную катастрофу предстоит мне здесь пережить.

Но сначала — пару слов об этом населённом пункте серединной России, где мне суждено стало прожить-прожевать весомый кусок несчастливой моей судьбы и предстоит вот-вот уже обрести вечное упокоение на местном загородном неуютном кладбище. Я загодя много знал о Баранове от Лены, жадно её расспрашивая. Специально отыскал в библиотеке и книжку рекламно-путеводную про сей город.

Что ж, биография у него оказалась не из последних. Возраст уже довольно почтенный — без малого четыре века. Был заложен когда-то как крепость сторожевая от всяких южных степняков с раскосыми и жадными очами. Подозреваю, что, как и повсеместно на Руси, те же раскосые степняки-кочевники да аборигены здешних мест мордва с чудью и стали прародителями большинства коренных барановцев. По крайней мере, дикости и степного невежества в них более чем достаточно — в этом я весьма скоро убедился.

Стоит Баранов на берегу стремительно усыхающего Студенца, по которому некогда ходили большие пароходы и тяжёлые баржи, а теперь с трудом пробираются меж берегов только лишь речные трамвайчики, катающие в выходные летние дни праздных барановцев. Но красота речки всё ещё неизбывна, освежающа, радостна. Сохранились под Бараном и кой-какие леса и даже с кой-каким зверьём, так что и под самым городом можно набрать в сезон ведро опят, туесок черники и повстречать ненароком перепуганного кабана с выводком полосатых своих подсвинков.

Вот этим — своей близостью к природе, своей слитностью с природой — Баранов сразу меня и покорил. Чего мне до удушья не хватало в Москве, по чему тосковала душа моя — вот по этой чудной возможности свернуть с центральной городской улицы, с её грязью, пылью, змеиным шипом троллейбусов, рёвом машин, каменными коробками домов, и через две минуты уже вышагивать по Набережной, вдыхать хмельной озон и отдыхать взглядом на зелени деревьев и трав, зеркально-тёплой речной глади…

Достославен оказался Баранов и своей историей, культурой — предметом непомерной гордости небольшой горсточки местных интеллигентов. Здесь чуть было не губернаторствовал в своё время Салтыков-Щедрин, которого в конце концов вместо Баранова послали вице-губернатором в Рязань, но это не помешало чтить его память барановцам, назвать одну из улиц родного города именем Михаила Евграфовича, долгие годы мечтать о памятнике ему и уже в новые совсем времена (опять же вперёд забегаю) водрузить-таки монумент писателю-сатирику в центре города.

Своим земляком считают барановские аборигены и поэта пушкинской поры Фёдора Глинку, хотя все справочники уверяют, будто он родился под Смоленском. «Нет и ещё раз нет! — твердят-уверяют барановцы. — Великий поэт родился именно в Барановской губернии, где матушка его как раз гостила в тот момент у родственников».

Да и сам Александр Сергеевич, по преданию, осчастливил град Баранов своим посещением, будучи проездом, и даже изволил ночевать в гостинице, от которой осталась по сию пору лишь каменная конюшня, на каковую мечтают краеведы и краелюбы местные водрузить мемориальную доску.

С этими досками в Баранове, к слову, напряжёнки не было и нет. Редко какое здание в центре города не сверкает золотыми буквами по мрамору: «Здесь размещался штаб дивизии Киквидзе…», «В этом доме ночевал Котовский…», «В этом сарае родился большевик Загогуленко…» и т. п. А на здании бывшего Дворянского собрания, а нынешнего драмтеатра мемориальная доска с козлинобородым барельефом сообщала вовсе не о том, что здесь трижды в начале века выступал-гастролировал великий Шаляпин, нет, золото букв вопияло о грандиозном событии: «Здесь 3 августа 1919 г. в течение 11,5 минут находился и выступил с речью выдающийся деятель Коммунистической партии и всего мира М. И. Калинин». Почему-то авторы-производители доски забыли упомянуть колоритную кликуху-титул выдающегося деятеля — «Всероссийский козёл».

А ещё в одной глухой деревушке самого отдалённого барановского уезда отдыхал когда-то у дальних родичей композитор Бородин и даже сочинил на этой земле — по утверждению, опять же, местных фанатичных краелюбов — ту самую знаменитую арию, где князь Игорь стенает-умоляет: «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить!..» Каждый год, разумеется, на день рождения Бородина в эту деревушку Парфёновку тащатся по чернозёмной непролазной грязи энтузиасты местные и пришлые на обязательный музыкальный фестиваль. Как будто нельзя ту же арию злосчастного пленённого князя спеть и прослушать в стенах областной филармонии…

В самом Баранове, когда увидел я его впервые почти пятнадцать лет тому, действительно наиболее приличными оказались только две улицы: Интернациональная и Советская. Ну, ещё, в какой-то мере, и — Набережная. Здесь сохранились старые каменные здания, возвышались, радуя глаз, уцелевшие церкви. Из почти сорока осталось их шесть. Одна, самая простенькая, бывшая солдатская, — осталась единственной действующей. В кафедральном соборе размещался, как водится, краеведческий музей. В самой красивой бело-воздушной церквушечке бывшего мужского монастыря хранился теперь бесценный партийный архив. Ещё две православные церкви стояли просто так — полуразрушенными и обезглавленными. А вот в бывшем костёле размещался презервативный цех орденоносного резинотехнического завода.

Имелись в Баранове и памятники — а как же без них? На самой главной-главнейшей площади города стандартно выбросил вперёд и вверх мощную длань незабвенный Ильич с откляченным массивным задом: скульптор-ремесленик не учёл, что развевающаяся пола пальто бронзового кумира-истукана будет смотреться двусмысленно. В одном из скверов Баранова возвышалась девушка с винтовкой — памятник партизанке Тане. В то время все эти Тани, Зои Космодемьянские, Александры Матросовы, молодогвардейцы были ещё безусловными Героями Советского Союза. Только самые злобные какие-нибудь диссиденты могли сомневаться в их подвигах, шипели, мол, ребятишки погибли по неумелости, по собственной дурости, потому что совершенно были неподготовлены, не умели воевать, а подлая совпропаганда превратила их в символы, в плакаты.

Ну, взять того же Матросова. Он, профессиональный воин, получил приказ уничтожить деревоземляную огневую точку противника, в просторечии — дзот, имел две гранаты: и — что же? Он, как дурак и неумеха, кидает-растрачивает гранаты чуть не за километр от этой самой деревоземляной точки, а потом ему оставалось одно из двух: вернуться и доложить о невыполнении приказа со всеми вытекающими отсюда грозными последствиями, либо исправлять свою промашку любым способом…

Так думали в брежние времена всякие непотребные отщепенцы-диссиденты, да и то шибко вслух об этом не кричали, разве что где-нибудь там, за кордоном, где пошлая свобода слова уже давным-давно не криминал…

…Кроме того, на берегу реки у гостиницы «Баранов» скрашивал пейзаж величественный мраморный памятник классику русско-советской литературы Новикову-Прибою, родившемуся где-то неподалёку от Баранова. А напротив исторической конюшни в скверике торчал и бюстик Александра Сергеевича Пушкина: скромненький, маловзрачный, но, как говорится, — всё же…

И, наконец, упомянуть надо о шедеврах памятникового искусства эпохи гиперсоцреализма, без которых немыслим ни один хоть маломальский город шестой части мировой суши. На Комсомольской площади высились два железобетонных монстра мужеска и женска пола, передразнивающих «Рабочего и колхозницу» Мухиной. На одном из перекрёстков торчал нелепо на пьедестале натуральный танк, на другом скрещении улиц — не менее натуральный самолёт-истребитель. Но, увы, не имелось в городе памятника крейсеру или подводной лодке по причине удалённости Баранова от больших стратегических водоёмов.

Конечно же, горел-полыхал непременный свой местный Вечный огонь, причём горел он на бывшей Соборной площади перед поруганным кафедральным Спасо-Преображенским собором, в коем священный огонь свечей и лампад был потушен-уничтожен ещё до войны. Ну и, само собой, своеобразными памятниками эпохи следует считать пресловутую девушку с веслом и такого же гипсового истукана со снопом пшеницы на плече в городском саду культуры и отдыха.

Так называемая общественно-культурная жизнь в городе побулькивала еле-еле, вяло. В барановских газетах шла не утихающая дискуссия на тему: как именоваться жителям Баранова — барановцами или барановичами? В местных вузах писались и защищались диссертации о роли КПСС в успешном строительстве коммунизма, по истории славного ленинского комсомола, о достижениях соцреализма во всей советской и конкретно барановской литературе. Несколько профессоров и доцентов-словесников вели неустанную борьбу за правильное, по-старинному, написание фамилий известных русских литераторов — Лермантов, Боратынский, Фон Визин…

Какое-никакое оживление в сонную жизнь Баранова вносила очередная премьера в драматическом театре, да гастроли какой-нибудь заезжей звезды эстрады вроде Людмилы Зыкиной или Иосифа Кобзона. Знаменитости наезжали часто: во-первых, близко от столицы, всего ночь на поезде, а во-вторых, филармонией барановской руководил тороватый еврей с громкой фамилией — Кремлёвский. Он умел приглашать заевшихся, избалованных советских обитателей эстрадного олимпа. Когда Кремлёвского посадили за всякие нехорошие денежные дела — вояжи-наезды московских песенных светил порежели, но барановцы немного утешились тем, что дело Кремлёвского прогремело на всю страну, попало во все газеты.

Ну, чем ещё примечателен Баранов? Ах да!

Это же — уверяет справочник-путеводитель, — молодёжный город, так что я ехал в город сверстников. На 300 тысяч жителей здесь наличествовало пять военных училищ и четыре вуза — политехнический, педагогический, институт искусств да музыкальное училище, естественно, имени Бородина. Кроме того — масса всяких техникумов, ПТУ и прочих рассадников плохих знаний и добротного хулиганства.

Кстати, однажды мне рассказали презабавный анекдотец: устроили-объявили конкурс среди барановских институтов на право присвоения одному из них статуса публичного дома. Политех сразу отсеялся — девиц мало; музучилище не потянуло — воспитанницы чересчур серьёзны и возвышены. А вот искусственницы всерьёз загорелись: нам бы, говорят, кровати двуспальные завести, да фонари красные над входом повесить и — все дела. Но победила кузница педагогических кадров: а нам, заявили, только вывеску сменить и — всё.

Примечательно, что сей пикантный анекдот услышал я из уст как раз воспитанницы этого самого пединститута, и рассказывался он филологиней весело и взахлёб…

Впрочем, всё это было позже, когда я уже прижился в Баранове, сроднился с ним, так что подобные анекдоты даже корябали моё барановское патриотическое сердце. Я действительно полюбил вскоре этот странный, вздорный, дремучий, злобный, грязный, но удивительно уютный, патриархальный и красивый своей первозданной близостью к природе город. В России — сотни городов. Среди тех, что я видел, в которых побывал или даже какое-то время жил, есть бесконечно близкие, родные мне, милые моему сердцу и в которых я вполне бы мог навсегда прижиться — Москва, Севастополь, Ярославль, Киев, Луганск, Феодосия (да-да — и русский Киев, и русский Луганск, и русская Феодосия!), Темрюк, Тамбов… А есть-существуют и города, в коих я почувствовал себя неуютно, и я бы никогда не согласился прописаться в них, они не мои. Это, например, — Рига, Абакан, Комсомольск-на-Амуре, Липецк, Краснокаменск, Псков, Санкт-Петербург, Новороссийск, Керчь…

Город проживания, как и имя, играет в судьбе человека таинственную и многополагающую роль. Кто знает, стал бы Баранов моим родным, моим судьбоносным городом, если бы я не увидел его впервые влюблёнными слепыми глазами, если бы уже тогда, в первые дни, не пропустил мимо сознания очень существенный штрих — разноцветные крыши. Я тогда только усмехался и подшучивал при виде странных, непривычных взору радужных барановских крыш.

Дело в том, что большинство вместительных многооконных особняков в Баранове при советской нищей власти были разделены-поделены. И вот каждая семья свою часть общей крыши принялась красить в свой цвет, так что иные безразмерные бывшие купецкие да дворянские домищи имели теперь трёх-четырёх-, а то и пятицветную крышу.

Меня это поразило до мозга костей: неужели соседи не могут сговориться и сообща купить одинаковой краски? Ну и ну! Мне, ещё жизнерадостному, это казалось нелепым и смешным.

А ведь эти разноцветные крыши — целая жизненная философия, целое мировоззрение. Это — стиль жизни, проявление её смысла и сущности.

Болотной, удушливой сущности…

…Наконец все вещи погрузили в машину и поехали. Обогнули на привокзальной площади громадный энергичный фонтан, похожий на стеклянный купол родимого журфака на Моховой, вывернули на прямую широкую зелёную улицу — Интернациональную — и помчались вниз. Я жадно смотрел в окна, и настроение моё начинало постепенно празднично пузыриться-шампаниться. То, что я видел, мне нравилось — пейзаж вполне городской. К тому же день июльский уже разыгрывался не на шутку: солнце так и поливало всё вокруг весёлым светом.

Вскоре мы свернули с центральной улицы направо и, сбавив скорость, затряслись по самой, как мне тут же пояснили в два голоса, долгой улице города. Она носила имя выдающегося друга величайшего пролетарского мыслителя, то есть — Фридриха Энгельса. Тогда она была ещё вся в колдобинах, и тогда ретивые плюралисты от пера ещё не осмеливались выплёскивать на газетно-журнальные страницы всякие грязные, прости Господи, инсинуации о странной, чрезмерной и двусмысленной дружбе-близости нежного Фридриха с душкой Карлом…

Меня же более всего поразило в тот момент то, что мы, свернув с центральной городской улицы, тут же въехали в улицу вполне деревенскую: особнячки и покосившиеся хибарки, вдоль заборов и калиток по обеим сторонам — тропки без всяких тротуаров, над заплотами свисают яблоки и сливы, лежат в тени уже сомлевшие от наступающей жары собаки, курицы и кошки. Единственное, чего не хватало для полноты сельского ландшафта — палисадников с клумбами: дома торчали открытыми окнами сразу на улицу, на прохожих…»


Это — фрагмент моего романа «Алкаш», который писался-создавался в середине 1990-х и был издан в столичном издательстве «АСТ» в 2000 году. К тому времени, когда я набрасывал этот литературный портрет Тамбова, я жил в нём уже более десяти лет, почти пятнадцать, он стал для меня родным и, если можно так выразиться, — пожизненным. Поэтому понятны и простительны те нотки иронии, а порой и лёгкого сарказма, которые звучат местами в этом описании — так подшучивают-иронизируют над близким родным человеком, которого любят со всеми его несовершенствами, недостатками, лишними чертами характера.

В более ранней повести «Казнить нельзя помиловать» (1989) есть вот такой фрагмент:

«Благодатный, как всегда в Баранове, август расслабил мысли и чувства, вливал в жилы негу, истому… Воздух словно пузырился, как крюшон, крепким ароматом созревающих яблок, с реки наносило свежестью воды и пряным запахом отцветающих трав. Следователь снял пиджак, закатал рукава сорочки, расстегнул ещё одну верхнюю пуговку и направился по Набережной. Речка, не широкая и удивительно красивая именно своей близостью к городу, тем, что в соседстве с большими домами она сохранила такую густо-зелёную кипень деревьев и трав по берегам, казалось, задремала под лучами мощного, уже почти полдневного солнца. Но вот тишину с треском разорвал грохот двигателя, и гладь Студенца вспорол стремительный железный утюг «Зарницы». Вонючая «керосинка», еле вписываясь в ленту узкого русла, промчалась под пешеходным мостом и через минуту скрылась за поворотом, а её мерзкий рёв и поднятая ею со дна реки муть ещё долго нарушали гармонию мира. Родион Фёдорович, невольно морщась при виде страданий реки, вспомнил страстную статью Александра Клушина, его резонный призыв отказаться от губительного использования мощных “Зарниц” на барановских слабых речках. Карамазова вновь поразило бессилие печатного слова: ну вот почему эти “Зарницы” даже после выступления областной газеты продолжают пахать Студенец?..»

Тамбов в моих произведениях носит название-псевдоним Баранов (по аналогии с Козловом — старинным наименованием нынешнего Мичуринска), Цна по тем же законам художественной прозы именуется Студенцом, названия некоторых улиц и исторические факты слегка изменены, иронично обыграны, но что касается пейзажей, городского ландшафта, портретов героев произведений — всё это документально, узнаваемо, реалистично. И читателю легко угадать-понять, какие места и уголки родного города автору особенно любы. Одно из самых любимых, конечно же, — Набережная. Из-за неё, можно сказать, я и стал тамбовчанином, о чём неоднократно упоминал-рассказывал уже и в творчестве, и в интервью. Вообще, Тамбов вошёл в мою судьбу совершенно случайно. Родился я и вырос в Сибири, поступил в Московский университет, пять лет жил и учился в столице. Перед распределением выбирал, куда мне поехать — в Иваново, Астрахань, Краснодар или Ростов-на-Дону? (Из этих городов мне пришли персональные вызовы с заманчивыми предложениями трудоустройства в областные и краевые газеты)? Как вдруг в последний момент в общежитии университета появился энергичный редактор тамбовской областной комсомольской газеты и поманил меня к себе, посулив сразу отдельную квартиру (чего в вышеназванных замечательных городах быстро не обещали). О Тамбове я к тому времени знал только то, что он находится где-то недалеко от Воронежа, поэтому согласия сразу не дал, а попросил отложить решение вопроса до момента, пока я не взгляну на Тамбов своими глазами. Через пару дней взял по студенческому билету за полцены плацкарту на 31-й скорый и утром был в Тамбове. Побывал в редакции областной молодёжки «Комсомольское знамя», прошёлся по Советской от Комсомольской площади к центру, всё ещё колеблясь, вышел на Набережную в районе гостиницы «Тамбов»… И — всё! С этого момента я и стал тамбовским. Вот уже без малого 35 лет (больше половины жизни!) я живу здесь и не собираюсь, дай Бог, никуда уезжать. Это мой город. Он сильно изменился за эти годы. Нет больше кинотеатров, в которых крутили доброе советское кино и лучшие зарубежные ленты («Родина», «Аврора», «Юность», «Заря», «Звезда», «Спутник»…), исчезли многочисленные рестораны и кафе, где можно было совсем недорого отдохнуть от трудов праведных («Центральный», «Цна», «Тамбов», «Лель», «Восточное», «Пчёлка»…), уничтожены без следа замечательные книжные магазины («Книга», «Школьник», «Букинист»…), заполонили улицы бесчисленные торговые центры и торгашеские лавочки, по той же голубке Цне вместо редких, и как теперь понятно, замечательных «Ракет» и «Зарниц» на подводных крыльях без конца утюжат гладь реки мощными моторами громоздкие железные корыта прогулочных частных судов… Но в чём-то Тамбов становится и лучше, современнее и уютнее. И та же Набережная — душа города — с каждым годом несмотря ни на что становится всё краше. В одной из последних своих повестей «Сто двадцать лет спустя» (2010) я в очередной раз объяснился и ей и всему Тамбову в любви, смотря на него как бы взглядом гостя из столицы, который впервые оказался в нашем городе:

«Накануне я выторговал себе полдня личного времени, решив посвятить его знакомству с Барановом. Меня уже покатали по его центру на машине, впечатление предварительное он произвёл. Даже хмурость утра и гололёд под ногами, надеялся я, не помешают мне получше разглядеть-узнать и полюбить этот русский губернский центр, в котором я впервые оказался волею случая. Лица встречных барановцев хмуры под стать погоде. Каждый третий болтает на ходу по мобильнику. Ну да это и в Москве так. Впрочем, я не любитель разглядывать людей, мне интересней в новом месте пейзажи и здания. Уже вскоре я выхожу на Набережную, где открывается дивная перспектива: заснеженная река с фигурками рыбаков и лыжников, за рекой темнеет бесконечный лес, вдоль излучины на городском берегу то там, то здесь среди многоэтажек золотятся купола церквей. Вот где надо жить человеку и дышать полной грудью!..»


/2016/










© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники



Рейтинг@Mail.ru