Николай Наседкин


ПРОЗА


ГУД БАЙ...

7. Фая


Итак, только начав своё путешествие в чародейственную страну чувственной любви, я уже в самом начале был дважды подряд предан-брошен женщинами, и в обоих случаях моих бывших возлюбленных поглотил далёкий ещё неведомый тогда мне Красноярск.

Странные совпадения и тенденции!

Мало того, они на этом не закончились, но приобрели (вот диалектика, блин!) плюсовой оттенок. Дело в том, что среда «химиков», отнявшая-укравшая у меня Лиду, вдруг взяла и, можно сказать, компенсировала утрату…

То, что случилось вскоре, было настолько неожиданным и ярким, что не могло не отразиться в моём творчестве. И отразилось — в повести «Муттер». Имя героини — подлинное; себя я в этой, в общем-то автобиографической, повести зачем-то именую Сашей.

 

…Но тут затеплилось в моей судьбе странное любовное приключение, чуть не разгоревшееся в яркий костерок.

Окончив школу, пахал я уже в РСУ плотником-бетонщиком. Строила-достраивала наша бригада двухэтажное общежитие рядом с конторой стройуправления, прямо в степи, километрах в шести от села. Сначала зашелестели слухи, а потом, ближе к новоселью, они и подтвердились: грядёт на Новое Село вторая волна эмиграции. Первая волна нахлынула лет за шесть перед этим. Тогда в Новом Селе (и по всей Сибири) закишели, как тараканы, бойкие, наглые, испитые людишки обоего пола, именуемые тунеядцами. Благородная наша эсэсэсэровская столица, избавляясь от паразитов, посчитала, что самое место им обитать — у нас, в чистой промороженной Сибири. Матушка Сибирь с высоты Московского Кремля гляделась, вероятно, этакой человеческой свалкой.

Встречались среди тунеядцев и вполне нормальные люди, работящие и спокойные, попавшие в сей разряд по недоразумению — тогдашние бомжи. Они осели в Новом Селе, прижились, заделались вполне местными, аборигенились. Но таких было мало. В массе же своей тунеядцы оказались пьянью, чумой, а вернее гонореей, воспалившей худшие стороны местной действительности до зловония. Пьянство, блядство, воровство, поножовщина — все эти лиходейские цветочки расцвели пышным цветом с приливом первой мутной волны эмиграции, с появлением же второй ожидались и ягодки.

А волна на этот раз принесла «химиков». Так именуют в народе преступников, условно осуждённых или условно освобождённых, которых для дальнейшего исправления бросают на так называемые стройки народного хозяйства. И жизнь новосельскую опять залихорадило. Химики в отличие от тунеядцев оказались в массе своей юными, здоровыми и буйно жизнерадостными. Хотя их и держали в куче, опутывали дисциплиной, присматривали за ними два-три «мусора», — но молодость оков и границ не терпит. «Свят, свят, свят!» — крестились новосельские бабуси, глядя с лавок на шастающих по улицам чужих парней и девок, которые казались им шумнее и опаснее местных хулиганистых ребят.

В нашу комплексную бригаду всунули трёх химичек на малярно-штукатурные работы. Я загодя решил с этими оторвами держать себя пренебрежительно. Что может быть общего между мною, свободным гордым человеком, и этими вшивыми зэчками?..

Среди них была — Фая. Увидев её, я присвистнул и поскучнел: она принадлежала к тому типу юных женщин, перед которыми я терялся — субтильная, утончённая красавица. Она была рыжая, с веснушками, и эти лёгкие обильные веснушки в соседстве с распахнутыми зелёными глазищами на точёном нежном лице делали внешность Фаи притягательной и неповторимой. Была она тоненькая, гибкая, казалась выше своего роста, плавно-стремительная. И — весёлая, ласковая, улыбчивая. Да плюс ко всему выделялась среди товарок тем, что не курила и почти вовсе обходилась без терпких мусорных словес.

Короче, какое уж тут пренебрежение! Была Фая всего года на два постарше меня, совсем ещё девчонка, и попала на химию, как я потом узнал, из-за любви. Мужик — взрослый, солидный, семейный — попользовался ею, шепча жаркие слова и одаривая цветами, а потом вдруг оставил, отшвырнул. И получил от ополоумевшей Фаины порцию серной кислоты в лицо. Правда, до лица, до его самодовольной ряхи, огненная жидкость не достала (думаю, таков и расчёт девчонки был), подпортила лишь пиджак с депутатским значком, однако ж Фаю скрутили, судили и сослали с благодатной Украины в краесветную сибирскую Хакасию.

Я, конечно, никогда бы не решился закрутить с такой гёрлой, как Фая. Да и ей на первых порах после сернокислотной истерики не мечталось о новых любовных приключениях. Но натура её жизнерадостная брала верх, но моя томительная одинокая юность подталкивала меня, щекотала, и мы с Фаей как-то незаметно, слово за слово, улыбка за улыбку, начали сближаться, сливаться, воспламеняться — гибнуть. Сердце и тело мои супротив доводов рассудка тянулись к красавице Фае. И всё же я, вероятно, так и не отчаялся бы на крайний решительный шаг, если б не пустяковина, не малюсенькая случайная искорка, взорвавшая меня, переполненного эфирными парами чувственности.

Мы вдвоём с бригадиром в тёплый майский вечер остались на часок после работы — разгружали запоздавшую машину с бетонными блоками. Бригадир цеплял стропы в кузове, я принимал груз на земле.

— Глянь-ка, — добродушно хохотнул бригадир, — твоя зазноба для тебя вырядилась. Ишь, вышагивает, красотка...

Я глянул. И — обалдел. От химобщаги к конторе мимо нас шла-выступала Фаина. До этого видя её лишь в бесформенной робе, в косынке, без косметики, я даже не узнал её сперва — в лодочках, капрончике, светло-голубом платьице, с яркими губами и распущенной по плечам золотистой волной волос. Но и это ещё не всё. Когда Фая, почему-то делая вид, будто меня не замечает, отвернулась на ходу, вскинула обнаженную белую руку, приветствуя кого-то ладошкой, ветерок вдруг подхватил сильнее нужного подол её платьица — я увидел край капронового чулка и ослепительную полоску девичьего тела... Длинная горячая спица томительно медленно вонзилась в мой постящийся организм и осталась в нём, где-то в районе пупка, сладко-садняще покалывая. Я закипел, заволновался, взбудоражился и понял: я –– пропал.

Вечером, поддав для наглости винца, я прибыл на попутке к двухэтажному общежитскому замку, где обитала моя принцесса-невольница. Рисковал я здорово: нейтралитет между новосельскими парнями и химиками ещё не устоялся, и я вполне мог получить в общаге по ушам. Но я — пылал. Я — таял. Я — потерял последний умишко. Я боялся более другого: а ну как Фаина моя распрекрасная возьмёт да и пошлёт меня куда подальше, да ещё и с громким хохотом...

Она выскочила на крыльцо, встрёпанная, в халатике, радостно-удивлённо вскрикнула:

— Саша? Ах, какой ты молодец! Сашенька! А я ждала... Я сейчас.

Она мигом переоделась. И мы бродили-гуляли вокруг общежития, потом по степи, затем забрели на загромождённую территорию нашего РСУ. Мы, захлебываясь, говорили, бурно смеялись, порывом, внезапно обнялись. Поцеловались. Нас как током шибануло, опьянило. И — что уж скрывать — в эту же шальную пьяную ночь, найдя незапертый вагончик с широким дощатым столом, на котором днём работяги забивали доминошного козла, мы с Фаей познали друг друга — согрешили сладко, неистово, безрассудно, сумасшедше...

Уже через день, в воскресенье, я привёз Фаю к нам домой, в гости. Я стеснялся: это вообще был первый случай, чтобы я приводил официально нах хаус существо женского пола, к тому ж Анна Николаевна вполне могла отождествить Фаину с прежними моими тайно-ночными визитёрками. Это –– с одной стороны. С другой — стыдно было перед Фаей за убогость нашей обстановки. Я всю жизнь из-за этого терпеть не мог гостей.

— Вот, муттер, знакомься, — развязно проговорил я, — это Фая. Как видишь –– красавица. Вместе в одной бригаде пашем. А это, Фая, — наш дворец и его хозяйка, майне муттер.

Я, конечно, избегнул слова «химия», забыв совершенно, что уже ранее рассказывал матери о странном пополнении в бригаде. Но вот чудо-то! Буквально с первой секунды Фаина и Анна Николаевна качнулись навстречу друг дружке, распахнули души. И уже через пяток минут мы втроём сидели дружно за столом (сестра с Иринкой прогуливались) и вкусно общались, чокаясь и скромно закусывая — бутылочку винца мы принесли с собой. Фая, разогревшаяся от гостеприимства и внимания, с жаром рассказывала муттер за свою жизнь, а муттер с не меньшим пылом её слушала. Анна Николаевна сердцем сразу почуяла в красивой и раскованной девчонке её простодушие, доверчивость, ласковость и, вероятно, уже выглядывала, как и положено матери, в подружке сына будущую свою невестку.

И тут случилось непредвиденное: Фая с каждым глоточком портвейна возгоралась всё более, возбуждалась и вдруг поплыла — жесты её надломились, глаза затуманились, язык начал путаться в зубах. Я внутренне скорчился: мне и жалко стало Файку и так стыдобушно перед матерью — подумает ещё, что пьянчужку какую домой приволок. Но Анна Николаевна, продолжая меня удивлять, помогла мне доставить отяжелевшую девчонку в мою комнату, уложить в постель. Потом сбегала намочила полотенце, приложила к голове гостьи, подставила к кровати таз.

Когда Фая, намучившись, задремала, мы сошлись с муттер на кухне.

— Ты ей пить не давай, — заботливо посоветовала мать. — Видишь — нельзя ей. И сам поменьше бы употреблял, а?

И вдруг перешла на взволнованный радостный шепот:

— А как человек она — хороший. Молодец!

— Она — молодец?

— Ты молодец! Такую и надо для жизни — добрую, душевную. Если ты для баловства — лучше уж оставь сразу.

Куда там оставь! Я втюрился в Фаю по самые кончики оттопыренных своих ушей. В нас с нею уже пульсировал общий кровоток.

— Так она же зэчка, срок тянет, — подначил я.

— Ну что ж, судьба у неё такая, — вздохнула Анна Николаевна и привычно философски резюмировала: — От сумы да от тюрьмы не зарекайся...

Фая ночевала у нас.

Наутро она краснела, каялась и оправдывалась. Анна Николаевна поила её крепким чаем с гренками и успокаивала. Я млел и мурлыкал. А потом мы рысью мчались на остановку рабочего автобуса, сочиняя на ходу байки для коменданта. Ничего путного нам в головы не вскочило, и Фаине моей ненаглядной вкатили строгое предупреждение за слом режима.

Потом Фая ещё и ещё раз ночевала у нас, проводила с муттер вечера в беседах-разговорах, а ночью уносила меня на крыльях страсти в выси чувственной любви — не знаю, как я не задушил её в объятиях.

Комендантские угрозы и предупреждения множились. А однажды моя красавица Фаина и вовсе осталась у нас жить. Анне Николаевне мы соврали, будто Фае предоставили свободный режим и разрешили жить на квартире. Вслух в доме не говорилось, но как бы само собой подразумевалось, что рано или поздно мы поженимся.

Через недельку нас вместе с Фаей прямо с работы дёрнули к коменданту — раздражительному тучному майору с седым ёжиком на голове. Он гневно взъерошил щетинистый ёжик и через мать-перемать прорычал нам свой вердикт: мол, сношаться нам он запретить не может и не запрещает, а вот ночевать условно осуждённой Фаине Алексеевой вне стен общежития он категорически запрещает и в случае неповиновения отправит её, условно осуждённую Фаину Алексееву, на возврат, то есть, попросту говоря, — за колючку, в зону...

Угроза пугала. Мало того, что Фаю могли упечь в колонию, но ещё и весь срок её, все три года, возобновились бы сызнова, с первого дня. Я хотел было загнуть багровому майору-кабану пару непечатных и ласковых, но Фая-Фаечка-Фаина впилась в ладонь мою своими ноготочками...

Пришла разлука.

Фаину перевели в другую бригаду, на другой участок. Меня майор приказал не пускать в общагу. Мы стали видеться с Фаей урывками, мимолётно. Я, не зная, как себя усмирить, унырнул опять с головою в портвейн. Но зелено вино лишь ещё шибче взбаламучивало и без того кипящую кровь.

Мы вытерпели две недели. Раз Фая, на обеде в рабочей столовой, на бегу, сунула мне записку в руку. Я бросил недоеденную котлету, выскочил на ветер. Листок в клеточку перечёркивали лихорадочные строчки почти без знаков препинания, как в телеграмме, лишь восклицательные знаки топорщились колючками:

«Саша здравствуй!

Сашенька милый люблю и не могу без тебя! У меня в душе страшная без тебя пустота! Ну почему я такая несчастная! Полюбила первый раз по-настоящему а судьба нас разлучает! Я всё равно не выдержу и приеду к тебе в воскресенье! Жди! Я приеду! Иначе — хоть в петлю головой!

Сашенька соскучилась ужасно!

Целую! Целую! Целую!

Фая»

И уже после имени, после подписи — совсем неожиданное и детское: «Мой большой-большой привет Анне Николаевне Любе и Иринке!»

Была пятница. День получки. В душе наступил просвет (воскресенье!), но пасмурность ещё преобладала. Когда бригадир предложил: «Ну что, Сашок, с нами или отколешься?», — я сунул до кучи свою пятёрку.

В пивнушке, которую сами мужики не без юмора именовали — «Бабьи слёзы», колыхалась, гомонила толпа. Тетя Люся, бессменная буфетчица, в грязном маскхалате, с багровой от выпитого физией, полоскала захватанные банки в ведре с мутной водой и крыла хриплым матом дебоширов. Один из посетителей уже храпел на заплёванном полу, другой клиент ещё только пристраивался подремать в уголочке. Хлипкий мужичонка в разодранной телогрейке всё пытался сплясать цыганочку, но не хватало места, и он умоляюще пристанывал:

— Ну, ироды, дайте же сбацаю!

Переборщивший алкаш у входа тыкался мордой в липкий стол и страшно, натужно икал. Всё плотнее сгущался слоистый туман из табачного дыма, паров пива, бормотухи и водяры.

Мы своей бригадой вшестером заняли столик у окна. Мигом он оказался сервирован: распочатые бутылки водки, на куски растерзанная мокрая колбаса с рыбным запахом, раскромсанная буханка хлеба, вспоротая банка килек в томате и жидкое пиво без пены в пол-литровых банках. Тёплая водка, к которой я ещё не приучился, в смеси с пивом жидким свинцом оседала в желудке и в мозгах. Обстановка давила. Я тупел и мрачнел всё больше. Хотелось жалиться и плакаться в жилетку, но –– где найти человека в жилетке?..

Домой я приплёлся в развинченном состоянии. Натикало уже без малого девять, надвигалась ноябрьская глухая ночь. Я сел в кухне на табурет и стиснул ладонями трещавшую по всем швам башку. Мутило. В мозгах пульсировало: «Воскресенье — послезавтра — воскресенье — послезавтра...» Я выудил из стола бутылку благородной «Варны», припасённую к 7-му ноября, распечатал, хлобыстнул стакан — вроде уравновесился.

Вошла муттер, поставила на плиту чайник, воспитательно-едко хмыкнула:

— Правильно. Наклюкаться и — никаких проблем.

— Тебе привет от Фаи, — уныло сказал я. Ссориться не хотелось.

— Спасибо! Видел её? — живо откликнулась мать и неосторожно, не подумав, добавила: — Что же ты на ней не женишься? Девушка она добрая, даром что красивая... Женись да и всё. Сколько ж будешь перебирать невест?..

Муттер ещё что-то говорила и говорила, а я про себя ахнул: как же это мне в голову не приходило? Жениться на Файке немедленно! Быть всегда — и днём и ночью — вместе, плевать на всяких там майоров и дурацкие режимы!..

Мать пыталась меня остановить, но я, хватив ещё стакан «Варны», галопом помчался в ночную степь. Попутки не случилось, и я все километры отмахал, переходя с бега на шаг и с шага на бег.

Знакомый химик вызвал Фаю. Мы чуть не задохнулись от поцелуев. Фая плакала и смеялась. Я лепетал ей что-то про счастливую семейную жизнь...

Вскоре мы вышагивали по пустынному тракту к Новому Селу. Моросило и подмораживало. Я укутал Фаину в свою куртку, крепко прижимал к себе, но она всё равно дрожала. Смеялась и дрожала. Редкие машины, не задерживаясь, обгоняли нас, уносились равнодушно прочь.

— Ничего, ничего, — припевал я, обнимая пожарче свою юную жену-невесту, — теперь будет всё о'кей и гутен морген...

Догнавшая нас очередная машина тормознула сама. Воспрянув, я подскочил к «уазику», распахнул дверцу, близоруко прищурился.

— В село подбросите?

И — охнул. Рядом с сержантом-водителем раскорячился на переднем сиденье мордатый майор...

(«Муттер»)

Бедную Фаю угнали не только обратно в лагерь, но и — аж на Дальний Восток, на Амур. А я через месяц загремел таки в армию, да ещё и — в стройбат, в забайкальские степи.

У меня остались-отсеялись в памяти только хорошие, вкусные, светло-грустные страницы этого диковинного романа. Однако ж, память — странная штуковина! Зато бумага беспристрастно сохраняет всё. Из четырёх написанных мне Фаей писем сохранилось три. Одно я уже привёл-процитировал в повести, а вот и другие два, из которых вполне понятно, что назревала в наших отношениях драма (запятые, которые Фаина моя не признавала, я всё же расставил).

«Коля, здравствуй!

Прошу, не смейся над неправильными словами.

Можно один вопрос? Почему ты был сегодня грустный? Посмотрел на меня таким отсутствующим взглядом и… бежать. У меня настроение — не дай Боже никому такого. Снова температура. Как она мне надоела за все эти дни!

Коля, я не знаю, как тебе всё написать. Теперь я точно узнала, что у меня будет ребёнок. Я не знаю, что делать!!! Просто хоть в омут головой. Да и что меня бесит — твоё отношение ко мне. Пожалуйста, не будь жестоким, объясни мне всё. Не раз говорила — люблю!..

Хотела в воскресенье приехать, но есть одно немаловажное «но»… Буду ждать твоего ответа.

Прошу, напиши всё откровенно: о чём думаешь и как думаешь обо мне.

Николушка, соскучилась ужасно!!!

Жду! Целую!

Фая».


«Коля, здравствуй!

Ты снова ушёл, и я сразу же сегодня пишу.

Колька, милый, люблю и не могу без тебя! Помоги мне! Сейчас у меня в душе какая-то пустота. В голове ничего не осталось. Ты меня сегодня удивил: “Всё делается бесплатно…” Но того, что ты хочешь, — не будет! Пусть мы с тобой и расстанемся — всё-таки будет память о тебе.

Николушка, люблю! Ну почему я такая несчастная?! Одного полюбила, а он — от меня. Коля, не могу, не хочу тебя от себя отпускать!

Я всё равно завтра приеду. Если тебя не застану дома — буду ждать. Договорились??!!

Жди, я приеду.

Целую!!!

Фая».


Уже в разгар весны, в армейской казарме я получил ещё одно — четвёртое — письмо от Фаи. Она сообщала, что у неё родился сын…

Я не ответил. Я был в тот период стройбатовским салабоном — грязным, голодным, сонливым, затюканным, униженным, вялым, апатичным и почти больным. Мне было не до романов, не до любви, не до своих и чужих детей…

Может, и зря!


<<<   6. Лида
8. Люба I   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


<Рейтинг@Mail.ru