Николай Наседкин


ПРОЗА


АЛКАШ 

Глава IV

Как ввязался я в последний и решительный бой


1

Ритм жизни сбивчив-переменчив.

Бывают дни сонные, бессобытийные, а бывают и взрывные, переполненные делами да заботами, когда не успеваешь толком и вздохнуть. Таким вавилонским днём оказалось для меня воскресенье, 18 июня.

Утром, только-только я отчаевничал, слушая по радио про ужасы в ставропольском Будённовске да про кровавого бандита Басаева, мне позвонила вдруг Галина Дементьевна Венгерова:

— Поздравляю, Вадим!

— С чем?

— Как с чем! Скромничаешь? Публикация в «Нашем современнике» — не пустяк. Вчера апрельский номер, наконец, пришёл…

У меня остановилось сердце, потом бухнуло куда-то вниз, в голове затуманилось — я прислонился плечом к стене.

Уж, разумеется, я кинулся к Галине Дементьевне сломя голову за журналом и потом часа полтора терзал-ворошил его — читал-перечитывал родимые, ставшие вдруг такими посторонними, строки, всматривался в собственное фото семилетней давности (его давали раньше пару раз в «Литературной России» к моим критическим опусам), пробежал всех других авторов номера и опять возвращался к своей подборке из шести стихотворений.

Ну, вот и сбылась мечта идиота: я опубликовался в толстом престижном журнале. Когда-то, на заре пресловутой туманной юности, в Сибири ещё, робко мечтая об этом, я говорил себе: вот напечататься в толстом столичном журнале и — умереть!

Да-а-а, так оно и выходит-получается…

Впрочем, думать о мрачном не хотелось. За окном разыгрался на всю мощь жаркий летний день, меня опубликовал «Наш современник». А до срока зловещего ещё почти что целый бесконечный месяц.

Я упаковал-спрятал журнал в дипломат и отправился на традиционные воскресные посиделки в «Оптималист». Собиралось обыкновенно не менее полста человек — самовары, пряники-конфеты, песни, шутки-прибаутки, а порой и пляски под гармонь.

Идиллия!

Мне, с моим кукожистым характером и потугами на интеллигентность, поначалу всё это казалось театральным, ряженым, придуманным, но уже вскоре я сам увлечённо подтягивал своим фальшивым баритончиком слаженному хору бывших алкоголиков про туманы-растуманы, тонкую рябину да мороз-мороз. Впрочем, глядя на этих цветущих сияющих бодрых певунов, даже Шерлок Холмс какой-нибудь вряд ли догадался бы об их ещё таком недавнем угарном и позорном прошлом.

В этот раз я оказался в центре внимания. Леонард Петрович так обрадовался за меня и за себя, за свой клуб, возвернувший в своих стенах к жизни настоящего живого поэта, что зажал меня в угол и уговорил-принудил выступить перед соратниками. Что ж, надо признаться, кочевряжился-ломался я не долго. Соратники и болельщики приняли моё выступление с эстрады, откуда, обыкновенно, Леонард Петрович вещал об ужасах алкоголизма, на ура и даже на бис. Я чувствовал-держал себя этаким Евтушенкой или, по крайней мере, нашим живым барановским классиком Сидором Бучиным.

Домой я приплыл размягчённым, благостным и только-только похлебал супцу из рыбных консервов, как в дверь звякнули. Я в глазок не заглянул — распахнул. И даже вздрогнул — Иринка!

— А ты как здесь? Разве бабушка тебя одну пускает на улицу?!

— Нет, — увела в сторону серые свои глазищи Иринка, теребя пальцами подол короткого светлого сарафанчика. — Она уехала к тёте Вике, а я вот… сюда…

— Н-ну, здравствуй, проходи… Сейчас вот чаю напьёмся, да я отвезу тебя обратно. Бабушка-то волноваться будет.

— Я не для чаю, — упорно разглядывая старый резиновый коврик у порога, произнесла она с какой-то укоризненной интонацией.

— А для чего? — вскричал я. — Что случилось-то?

— Вы… обещали… на кладбище…в тот раз… — шёпотом, с запинкой выдохнула в несколько приёмов она.

— Да! Конечно! Что ж ты!.. Эх! Да я разве забыл? Что ты! Что ты! Зайди… Я сейчас… Мы прямо сейчас и поедем!

Я почти силой втащил засмущавшуюся вдруг девочку в квартиру, усадил на кухне, налил чашку чая, подставил сахарницу. Конфет нет у меня — вот незадача!

Потом, когда я переоделся, уже перед выходом, Иринка заглянула в комнату и как-то деловито, совсем не по-детски констатировала:

— У вас мебель другая…

— Да, другая… — я вдруг смутился. — Да перестань, наконец, выкать — всерьёз прошу! Я для тебя «ты» — поняла?

Иринка кивнула головой.

Уже когда мы шагали по раскалённой улице, она просунула свою махонькую ладошку в мою руку. Я глянул на неё с улыбкой. Она ответила мне сияющим широко распахнутым взглядом.

Сначала мы заскочили на базар, купили шесть белых гвоздик. Затем всё же отправились в обратную сторону — предупредить Ефросинию Иннокентьевну. Её дома ещё не было, но мы оставили записку. Иринка разговорилась, всё чего-то лопотала-рассказывала о своих печалях да заботах — какая-то Катька с ней знаться не хочет, а какой-то Максимка слишком мелкорослый и с ним играть не интересно... И ещё Фунтик стал далеко от дому убегать, и как бы его машина не задавила...

Уже перед кладбищем она примолкла, как-то насупилась, ушла в себя.

Могила Лены на фоне соседних смотрелась сиро — на тех уже появились ажурные оградки, а кое-где и памятнички. Мы с Иринкой подёргали буйную траву на своём холмике, поправили крест арматурный, возложили цветы. Иринка деловито расправила под крестом гвоздики, потом встала рядом со мной, взяла за руку, оторвав от мрачных дум: я невольно перед тем окидывал взором неуютное новое кладбище, присматривая, — где же это и мне доведётся вскоре лежать?..

Иринка вздохнула во всю свою грудку.

— Тётя Вика сказала — памятник маме поставит… А я сказала: папа сам поставит и ещё красивше — с золотыми буковками… Да, папа?

Я смешался.

— Ну…это… Зачем же так строго? Тётя Виктория — родная сестра твоей маме… Мы с ней вместе памятник поставим — самый красивый и с самыми золотыми буквами. Хорошо?

— Хорошо, — легко согласилась Иринка и ещё наклонилась, старательно выпятив попку, поправила покрасивше могильные цветы.

Когда шли уже к троллейбусной остановке, она меня огорошила:

— Папа, а ты теперь совсем-совсем не пьёшь?

— Ну, почему же, — отшутился я, — чай пью, лимонад пью, фанту даже пью.

— Я про водку спрашиваю! — остановилась она и заглянула мне снизу вверх в самоё душу. — Ты совсем теперь не будешь пить? Никогдашеньки?

Я присел на корточки и, в свою очередь, глянул на неё снизу вверх. Отвёл рукой светлые, совсем выгоревшие уже прядки-локоны с лица — как бы погладил.

— Ни-ког-да. Ни капли!

— Тогда, папа, я обратно к тебе жить приду — ладно?

Я поперхнулся, встал, пошёл, по-прежнему держа Иринку за руку. Она тоже молчала — ждала. Я прокашлялся.

— Вот что, Иринка… У тебя вон скоро день рождения, и там мы всё решим — ладно? Осталось меньше месяца. Пригласишь на день рождения-то — а?

Иринка не поддержала игривый тон последних слов, насупливо ответила:

— Приглашу.

И потом уже ни бодрая болтовня моя, ни плитка «Сказок Пушкина», чудом разысканная нами в магазине среди шоколадной импортной дряни, ни денежка десятитысячная на мороженое, объявившаяся в кармашке сарафанчика, так и не смогли её развеселить или хотя бы взбодрить. Такую вялую, полусонную и насупленную я и сдал её на руки Ефросинии Иннокентьевне. Уже на пороге тёщиного дома я обернулся и поймал взгляд Иринки мне вослед. Я даже вздрогнул: столько в этом взгляде было недетской тоски…

Всю дорогу до дому я вышагивал по раскалённой правой стороне улицы, даже не догадываясь перейти через дорогу в тень. Сердце моё пристанывало, мысли в голове кружились и бурлили, душа болела.

Ах, Иринка, Иринка!..

2


Но события этого знойного дня на том не закончились.

У подъезда меня встренул, говоря по-простецки, Пушкин собственной персоной. Вернее, конечно же, — Александр Сергеевич Кабанов, редактор Сосновской районной газеты «Голос» и бывший мой соратник-собутыльник по комсомольскому «Флажку».

— И где же тебя чёрт таскает? — заорал он сердито на всю улицу, сверкнув щербиною во рту. И тут же той же самою щербиной украсил привычную улыбку до ушей. — Ждёшь тут, ждёшь, водка на жаре уже прокисла, а он где-то по такому пеклу по бабам опять шастает… Ну, здорóво, поэт!

— Гутен таг! — хлопнул я его по ладони своей и сразу взбодряясь от его кипучей жизнерадостности. — А ты вот скажи, когда, наконец, зуб вставишь — а? Не соли-и-идно же! Редактор, понимаешь, лучшей газеты в области и — щербатый. Ай-я-я!

— Хватит, хватит тебе! Пойдём, у меня всего час до автобуса: я от родителей еду. Бутылёк уже захватил, так что с тебя закуска.

Уже в лифте я сообщил Саше сногсшибательную новость. Он согнулся, он хватался обеими руками за живот, он бился локтями о тесные стенки лифта и даже долбанулся разок лбом — от его хохота чуть не заклинило кнопки… Но минут через десять, уже в квартире, хлебнув свои полстакана, Александр уверился до конца, что я сошёл с ума. Ему стало горько.

— Эх ты, а ещё друг называешься! Только и свету у меня было — помечтать: вот сойдёмся с Вадимом, примем-клюкнем по-человечески да погутарим о Володе Высоцком, о Коле Рубцове, о Пушкине, наконец! А ты? Ренегат Каутский! Извращенец! Куклуксклановец!

— Ну, это уж ты загнул! — улыбнулся я. — Ты меня ещё антисемитом обзови.

— И обзову! Раз не пьёшь, значит, — антисемит!

— Э-э, вот тут ты, товарищ редактор, некомпетентно соврал: как раз евреи не пьют, поэтому и умные такие.

— О, кстати, о редакторстве, — вспомнил Саша. — Я ведь тебе сюрприз привёз. На-ка, любуйся — с кем в соседстве ты оказался.

Я взял вынутый им из сумки номер «Голоса». Это оказался очередной литературный выпуск и необычайной для районки толщины — аж 12 полос. Саша и раньше, как стал редактором, тискал порою одно-два моих стихотворения, так что я особо не взволновался. Но на этот раз, действительно, получилось нечто из ряда вон. На первой странице анонсом красовались два фотопортрета — Вадима Неустроева и… Александра Исаевича Солженицына. А внутри обнаружились два новых рассказа живого классика об Антоновском мятеже, перепечатанных «Голосом», как сказано во врезке — с личного разрешения Александра Исаевича, из «Нового мира», и тут же на целую газетную полосу — бенефис барановского поэта Вадима Неустроева: снова — теперь уже большой — портрет и целая уйма стихов…

— Ну, Александр!.. Ну, Саша!.. Ты, действительно, — лучший редактор лучшей районной газеты!

— Ну, уж… — засмущался Саша. — Давай-ка вот теперь и выпьем. Я уже Солженицыну выслал этот номер, так что он твои стихи сейчас читает… А!

— Нет, Саша, пить я всё же не буду, и вправду, не пью теперь совсем, а вот что и я тебе покажу…

Александр Сергеевич, увидав «Наш современник», обалдел, обрадовался чуть не сильнее меня, залпом глотнул по такому фанфарному случаю полный стакан.

— Я ж говорил, говорил, что ты самый… самый лучший поэт в Баранове! Я немедленно это перепечатаю у себя с предисловием… Или — лучше вот что: я на днях заскочу к тебе с диктофоном — большое интервью соорудим. А? Годится?

— Годится-годится, — умасленный, разлыбился я, — только особо-то меня не возноси, не ляпни, что я первый из барановских в «Нашем современнике» — там Саша Макаров уже не раз публиковался. Ты, кстати, его тоже печатал — помнишь? А вот грозятся мою книжку в Москве издать — об этом особо упомянуть стоит…

Когда Кабанов с остатками «Русской» умчался на автобус, я взялся за газету: перечитал с наслаждением себя, с большущим удовольствием рассказы своего великого соседа… В голове запузырились давно поответшавшие мыслишки-мечты — о доблестях, о подвигах, о славе

И как же хорошо да сладко мечтается о славе!

Слаб человек.

3


Но и на этом бесконечный июньский день не завершился.

В начале восьмого вечера, только-только я посмотрел-полюбовался, как вождь либерал-демократов Жириновский в прямом телеэфире плескает в лицо губернатору нижегородскому Немцову апельсиновый сок из стакана, а тот в ответ интеллигентно опорожняет свой стакан в физию оппоненту, звонок дверной у меня опять ожил. В глазок сквозь очки я на сей раз заглянул. В полумраке коридора угадывалась женская фигура.

Я открыл — Валерия. С громадной сумкой, из которой торчал пук обойных рулонов. Я даже сам не понял: обрадовался я или раздражился, но дверь прираспахнул.

— Здравствуй, входи.

— Здравствуйте, — она прислонила тяжёлую сумку к стене, облегчённо выдохнула: — Можно разуться?

— Не стоит. Ковров у меня, как ты знаешь, нет, а пол не совсем чист — уж извини.

— Ну, ладно, тогда я так…

Она поправила распущенные по плечам русалочьи свои волосы, подхватила сумку, прошла в комнату. На ней были красные босоножки, широкие светло-серые брюки и лёгкая зелёная — в цвет глаз — кофточка-рубашка с длинными рукавами на голое, как я тут же приметил, тело. Я выключил телевизор.

— Ты же вроде бы под арестом? Сбежала?

— Нет, взбунтовалась.

— Как же это? — усмехнулся я. — Избила Ивана Михеича? Или, может, укокошила?

— Нет, я ему ультиматум объявила: если не выпустит — вены вскрою.

— Ну, а он?

— А он не поверил.

— Ну, а ты?

— А я тогда — вот…

Она вздёрнула левый рукав — запястье перехватывал тугой белый бинт. Ничего себе!

— Не страшно было? — спросил я, чтобы что-нибудь спросить.

Она скривила в усмешке пухлые губы.

— Мне жить страшно.

— Гм… это… А вот это что? — кивнул я на сумку с рулонами.

— Это — обои. Очень красивые — золотистая флора: рисунок крупный, модный. Я три магазина обошла, пока выбрала. Обоев, вроде, много сейчас, а выбрать нечего. Надо, чтобы габаритам комнаты рисунок соответствовал, сторона важна — золотистые как раз вот для солнечной… Да и характер хозяина надо учитывать.

— Значит, тебе золотистые обои к характеру и к лицу?

— Почему мне? Вам!

— Мне?

— Ну да, я же вамобои купила. Прямо сейчас, если вы не против, и наклеим. Я и клей купила… Ну нельзя же в таких ободранных, в таких грязных стенах жить!

Валерия уже раскраснелась-воспламенилась, доказывая эту очевидность. Я помрачнел.

— Понятно… Хочется сразу в отделанную квартиру въехать…

— Вы о чём это?

— Да всё о том! Квартирку-то уже своей считаешь? Не рановато ли?

Она выпрямилась в кресле, распахнула глаза, закраснелась ещё больше. Потом согнулась, спрятала лицо в ладони.

— Ах, какая же я дура!

Я с минуту разглядывал её острые лопатки под тонкой материей и белую беззащитную полоску шеи.

— Ну, ладно… Чего ты? Извини… Я верю, что ты от чистого сердца… Перестань!

Она выпрямилась. Лишняя краска уже сошла с её лица, веснушки высветились, движения вновь стали плавными, речь флегматичной.

— Я, действительно, хотела как лучше. Это Иван Михеевич заикнулся: надо будет обои поменять… Я и выскочила: давайте, дескать, сегодня же — загорелась… Он денег дал… Я и не подумала вовсе, что как бы для меня получается...

— Вот что, Валя-Валерия, — жизнерадостно рубанул-махнул я рукой, — а давай-ка и в самом деле обои переклеим — а? Чего тянуть? Всё равно рано или поздно, а менять надо…

Валерия недоверчиво смотрела на меня, но я не шутил.

— Давай-давай, вытаскивай-развёртывай свою золотистую флору, а я начну клейстер разводить…

Уже через четверть часа работа кипела у нас по-стахановски. Валерия в старом ситцевом халатике, тоже оказавшемся в сумке, отмеряла-резала рулоны на куски, я отдирал старые, видавшие ещё мою семейную жизнь, розовые обои. Затем я принялся намазывать-размазывать клей, а Валерия, взобравшись на табурет, лепила новые обои по стенам. Её детский халатик задирался донельзя, открывая не только фотомодельные ноги полностью и до конца, но и белые трусики. Я из прихожей, из своей клеемазательной мастерской, невольно то и дело запускал глазенапа в комнату.

Впрочем, во мне вскипала-бурлила не столько страсть и, уж тем более, не похоть, а мерцал-вспыхивал какой-то умилительный восторг, что ли. От Валерии, от всей её фигуры, от её детски беззащитных кротких глаз, от милых веснушек и полных добродушных губ веяло таким уютом, такой домашностью, таким покоем…

Я через силу встряхнул головой, словно отгоняя наваждение, сам себе усмехнулся: да ведь она — бандитка. Самая натуральная бандитка. Член бандитской шайки. Так что сильно-то не разлимонивайся…

Мне вдруг до того ясно представилось, что уже через несколько дней вот в этой комнате, в моей квартире будут жить-хозяйничать другие люди…

— Чёрт, будь проклят тот день, когда случай свёл меня с Михеичем! — шарахнул я в сердцах кистью об кусок обоев.

— Случай? — усмехнулась Валерия со своей табуретки. — Если б случай! Они с Волосом вас давно пасли, недели три, прежде чем приклеились в пивнушке.

— Вот оно что… — протянул я.

— Да. У них целая картотека — с адресами, фамилиями, фотографиями… Вас они между собой звали «Одноруким из 36-го».

— Понятно… И всё же, Валя, как тык этим мафиози попала — а?

— А очень просто — тоже из-за квартиры. Отец нас бросил и уехал, когда мне десяти ещё не было. Мы с мамой вдвоём остались в двухкомнатной — это на Тухачевского, за вокзалом. А когда я в десятом уже училась, мама умерла — рак. Ну, я одна осталась. Жить на что-то надо — пустила жильцов на квартиру, семейную пару… А они оказались из этой же шайки… Вернее, не из этой, где Михеич, а из другой. Их же много в городе, вот таких — по пять-шесть человек… А самый главный у них один…

— Кто?

— Не знаю, вроде бы из милиции и большой начальник… Не знаю. Они при мне много не болтают, и на общих сходках у них я ни разу не была.

— Так что же, они у тебя квартиру отобрали?

— Да, те, другие… А мне идти некуда, так что я осталась сама как бы квартиранткой. Ну, а потом… Да не хочу вспоминать!

Рассказывая свою печальную повесть, Валерия ни на секунду не бросала дела, и комната прямо на глазах преображалась. За разговором время пролетело-истаяло моментом. Около двенадцати обои кончились — на нишу не хватило. Валерия удовлетворённо обтрясла ладошки, окинула взглядом дело рук своих, устало улыбнулась.

— Ну, вот, я так и рассчитала. В следующий раз нишу и прихожую обклеим. Туда я подберу что-нибудь розовое, потеплее.

— Давай-ка быстренько чай пить, да я тебя провожу, а то уже поздно, — озабоченно сказал я.

— А как же я такая грязная поеду? — оглядела себя Валерия. — Надо хоть сполоснуться.

— А как же Михеич? Волноваться будет…

— Он мне не муж и не отец, — флегматично ответила Валерия.

Я вдруг засуетился.

— Сейчас, сейчас, я воды наберу! У меня и полотенце запасное есть!.. Сейчас, я мигом!

Я бросился к ванне, сполоснул её кипятком из душевой лейки, заткнул горловину, пустил воду во всю пожарную струю. Метнулся в комнату, начал шарить в шкафу — полотенце, конечно, куда-то закопалось. Валерия сидела всё на той же рабочей табуреточке, сложив руки на голых белых коленках, молча ждала. Полотенце в розах, наконец, отыскалось, она взяла его, пошла в ванную. Я, придушив дыхание, прислушался… Впрочем, задвижка там бесшумная, на пол-оборота…

Я уже сам умыл лицо, руку над раковиной в кухне, уже и чайник вскипел давно, а Валерия всё не выходила. Мне было жарко. В конце концов, я не выдержал, подошёл-подкрался к двери в ванную, вполголоса окликнул:

— Валерия!

Тишина. Я нажал ручку, надавил — дверь поддалась. За полупрозрачной розовой занавеской угадывались лицо, плечи…

— Валерия, случилось что? — сипло выдавил я.

Ни звука, ни полслова. Да и в самом деле — может, что случилось с ней? Всякое бывает! Я ухватил край занавески, отодвинул…

Она молча, без улыбки смотрела на меня. Невероятно яркие, прямо-таки пунцовые соски выглядывали из-под воды. Одной ладошкой она прикрывала лоно, другую закинула за голову, словно спящая Венера на картине Джорджоне. Только, в отличие от той богини, глаза у моей Венеры-Валерии были раскрыты, странно туманились, хмельно полузакрывались голубыми веками.

Не в силах отвести близорукого взгляда от взбухших сосков, я опустился на колени и, как ребёнок красную кнопку компьютерной игрушки, зачарованно тронул ближнюю к себе рдеющую ягоду пальцем. Валерия вздрогнула как под напряжением, выгнулась. Я, лаская, сжал белый податливый холмик, почти сам уже теряя сознание. Валерия выпрямилась, качнулась ко мне, вдруг неистово обхватила за шею мокрой рукой, нашла полными горячими губами мой пересохший рот и впилась нервным нетерпеливым поцелуем…

Порыв этот оттолкнул меня, насторожил. Я отпрянул, почти грубо сбросил её руку, встал, прикрывая ладонью встопорщенные брюки, приказал:

— Заканчивай скорей, уже первый час!

Пока Валерия вытиралась да одевалась, я метался по комнате из угла в угол. Конечно! Да, разумеется! Всё это специально! По плану!.. Ишь, делавары! Не-е-ет, меня так просто за жабры не возьмешь! Я ещё поборюсь! Шиш вам, а не квартира!..

Мы молча вышли на улицу. Друг на друга мы старались не смотреть. В мозгу вдруг всплыли бунинские строки:

Мы рядом шли, но на меня
Уже взглянуть ты не решалась…

Я тормознул частника, посулил двадцать штук. Уже в Пригородном, перед выходом из «жигулёнка», Валерия сунула мне на колени свёрток, быстро проговорила:

— Вам обязательно надо вернуть ему деньги… Обязательно! Здесь всё, что у меня есть…

И — выскочила.

Дома, только лишь я отпер дверь, задребезжал телефон. Я схватил трубку — Михеич.

— Эй, парень, у тебя Валерка-то?

— Никаких Валерок у меня нет! — рявкнул я и саданул трубкой об аппарат.

В газетном свёртке оказалось триста тысяч.

Ну и ну!

4


Я и сам уже об этом думал.

Хотя в глубине сознания я понимал-догадывался, что и деньги теперь меня не спасут, что Борода так просто теперь от меня не отцепится, но всё же… Возвернув ему деньги, я хотя бы формально уже стану правым и неуязвимым. Я проклял тот день, когда взял-выпросил у бородатого негодяя первые тысячи и уж вовсе казнил себя за последний — миллионный — заём: уже тогда надо было выкручиваться из последних сил.

А теперь…

Теперь надо наскребать-зарабатывать мозгами целых два миллиона. Почти два. Деньги Валерии я пока в расчёт не брал — чёрт поймёт эту полусонную русалку: что у неё на уме? С кем она? Но у меня своих ещё оставалось почти двести пятьдесят тысяч. Итак, всё равно необходимо полтора миллиона. Вот что творится: жизнь моя стоит дешевле холодильника, всего-навсего — три сотни долларов!

Деньги… Проклятые деньги!

Первым делом я бросился в Дом печати, к писателям. Вернее — к Алевтинину. Он был самым богатым литератором в Баранове, доход ему приносила его издательско-торговая фирма «Книжный трактир». Финансы у него водились-шебуршали. Правда, я уже и задолжал ему целую уйму денег — сто тысяч. И давно задолжал. Но — попытка не пытка! Тем паче, я видел-чувствовал, Сан Санычу нравилась роль мецената, благодетеля и благотворителя.

Как раз в этот день собиралась сходка писательская — собрание. Алевтинин только что возвратился из Якутии, где проходил выездной пленум Союза писателей России, и выступал с отчётом о поездке. Но перед тем он предъявил благородному собранию последние барановские достижения-победы на литературно-публикаторском фронте — «Наш современник» с моей подборкой и новый сборничек Анатолия Остроухова, который только что вышел в «Книжном трактире». Собратья по перу скупо за нас порадовались. Лишь Галина Дементьевна Венгерова, спасибо ей, одарила доброй репликой:

— Пора ребят в Союз принимать!..

Меж тем Алевтинин уже живописал о том, как ели-кушали писатели-пленумцы у гостеприимных якутов на халяву красную икру ложками, пили водку «Посольскую» да коньяки марочные стаканами, как презентовали каждому из них золотые часы, а писательским шишкам московским — даже и с алмазами…

Бедные барановские сочинители сглатывали обильные слюнки и всё ярче-сильнее возжигали взгляды. Я же, слушая про золото да алмазы, думал лишь одно: даст! Надо посильнее попросить, пожалобнее — даст!

После собрания, когда остались самые ещё не старые да крепкие труженики пера, уже раскупорили бутылки и вмазали по первой, подсмеиваясь надо мной и моей минералкой, я вызвал Алевтинина в коридор. Он вышел, прожёвывая сало, сразу полез привычно за бумажником в карман.

— Скоко?

— Вы всегда меня выручали, — скривил жалобную мину я, — а тут дело жизни и смерти!.. Одним словом, в самый наипоследний раз!

— Ну, скоко, скоко? — Сан Саныч прожевал, наконец, сало, деловито распахнул бумажник, поплевал на пальцы.

Мне бросилось в глаза, что делает он это в точности, как Михеич. Впрочем, они и внешне походили друг на дружку: бородами, животами, массивностью, ну, прямо, — братья родные.

— Мне много надо… Миллиона полтора…

— Скоко, скоко?! — Алевтинин раскрыл рот, уставился.

— Я в историю попал, Сан Саныч… Мне срочно надо выплатить два миллиона… А я вам быстро верну. Меня вон Антошкин собирается издать — гонорар будет… Сан Саныч — а?

— Што ты, Вадя! У меня таких деньжищ и нету вовсе. Шутки шуткуешь? Да я по миру пойду, ежели пару лимонов кому отдам. Двести тыщонок могу, а два миллиона… Што ты!

— Ну, хоть двести, — удручённо согласился я. — И на том спасибо!

Алевтинин, уже отсчитывая бумажки, спросил:

— Так што случилось-то? Проиграл, што ли?

— Рэкетиры, — усмехнулся горько я. — Спасибо, Сан Саныч! Пока! На похоронах встретимся.

— На чьих похоронах-то? Какие рэкетиры? — забеспокоился Алевтинин, но я уже спешил к лифту.

Итак, — 750 тысяч есть…

В следующее воскресенье, прибыв на чаепитие в «Оптималист», я всё же решился-настроился на дикий поступок — попросить у Леонарда Петровича. Впрочем, я заикнулся только о двух-трёх сотнях тысяч. Он глянул на меня испытующе сквозь роговые очки, понимающе покачал головой.

— Пьяные долги, не так ли?

— Пьяные, — удручённо кивнул я повинной головой.

— Требуют, угрожают?

— Требуют-угрожают.

Лифанов ещё покачал головой, подумал.

— Ну, что ж, пьяные они или не пьяные, а выплачивать надо. Тем более, что такого больше не повторится с Вадимом Николаевичем, не так ли? Жить будем? Жить!

— Да какой разговор! — в нетерпении вскричал я.

— Так… Сейчас, с собою у меня таких денег нет, а в следующее воскресенье вас устроит?

— Да-да, в следующее ещё устроит!

— Я принесу двести тысяч — больше, простите, не имею возможности…

Оставалось отыскивать-клянчить где-то ещё больше миллиона. Где? У кого?..

Делать нечего — подался к тёще. Ефросиния Иннокентьевна пристально заглянула мне под очки: запил вновь, что ли?

— Да нет же! Я не пью больше и пить не собираюсь. Мне деньги нужны на дело, на срочное дело.

Увы, бывшая тёща сама переживала семейный экономический кризис. Без Лены дела её домашнего колледжа пошатнулись, прибыль истоньшилась. Она смогла мне отстегнуть от семейного бюджета только полсотни штук. Курам на смех!

— А Виктория? Может, у неё попросить? — с надеждой уцепился я за последнюю соломинку.

— Так Виктория наша с Шуркой отдыхают на Багамах, уже вторую неделю, — «обрадовала» Ефросиния Иннокентьевна. — Да она и не дала бы.

Это уж точно! Тупик полнейший.

— Могла бы и Иринку на Багамы взять, — проворчал я.

Что делать — я не представлял. Попрощался уныло с тёщей, с Иринкой, поплёлся прочь. Иринка догнала меня, уже во дворе, горячо зашептала:

— А я ничего бабушке не сказала про мебель — ничегошеньки!

— Про какую мебель? — не понял я.

— Ну, про другую мебель, в квартире-то нашей.

— А-а, молодец! Настоящая пионерка! — засмеялся я, взъерошил ей волосы. — Бабушке пока, и правда, не обязательно это знать.

Уже на тротуаре, вдогонку мне, Иринка пискнула:

— В час дня у меня день рождения-то! Не забудь, папа!

— Не забуду, что ты! — крикнул я. — Разве я из таковских?

Иринка помахала мне ладошкой, прощаясь. Длинная, тонюсенькая, загорелая…

На углу я ещё раз обернулся, чтобы увидеть её в последний раз.

Может быть, в самый последний…

5


Так что же, что же мне делать?

Дома я плюхнулся в кресло, подпёр тяжёлую голову рукой и так, в позе роденовского «Мыслителя», просидел до темноты, лишь от времени до времени вскакивая для пробежки-промера диагонали комнаты. Где же, у кого урвать-вырвать взаймы денег? Один миллион! Погибать из-за одного паршивого лимона!..

Гадство!

Нет, смерти как таковой я не боялся. У нас у каждого Смерть всё время находится за левым плечом, на расстоянии вытянутой руки. Мною давно и прочно впитана-впечатана в мозги, осмыслена, пережита и воспринята полностью расхожая философская триада: все люди смертны; я — человек; следовательно, я — смертен. Не умирать страшно. Умирать так глупо, бессмысленно, по-дурацки не хочется.

Притом, ссаднит-терзает сердце ожидание и безысходность. Я уже не раз за свои сорок с небольшим заглядывал в пустые глаза Смерти. Я тонул, я угорал, я разбивался на мотоцикле… Однажды, когда я пахал на стройке, мне на голову обрушилось бревно с лесов, благо, что — вскользь… Был и вообще дикий случай: я уехал, юнцом ещё, на попутке в соседнее село к подружке. Я был поддатóй, мы с ней вдрызг разругались, я психанул и отправился обратно домой. Две-три попутные машины не остановились, и я в своих ботиночках пижонских и пальтеце отмахал по зимней ночной дороге 30 кэмэ. Стоял-звенел морозец градусов в двадцать пять. Я обморозился, чуть не свалился на дороге, обессилев. Но самый ужас испытал я уже дома, проснувшись под вечер и прочитав в местной газете, что по округе рыскает залётная стая волков, — они уже задрали старика и ребёнка…

Мне было тогда семнадцать, и умирать не хотелось.

Но я не о том. Я о том, что все те, прежние, смертные ситуации сваливались на меня нежданно, вдруг, они случайны — даже и та нелепая история, когда я вены себе вспорол. На этот же раз смерть — ожидаема. Ещё несколько дней я буду думать и думать о ней, готовиться, ждать, я буду подгонять или, наоборот, стремиться удержать время и, в конце концов, могу не выдержать — свихнуться, сойти с рельсов, впасть в истерику… Даже великий Цезарь воскликнул однажды: единственное, что должно быть неожиданным в жизни — это смерть!

Я же её жду-ожидаю — вот в чём тяжесть и ужас.

Не хо-чу!

Через несколько дней с распухшей от тяжких дум головой я дошёл до того, что нестерпимо захотелось мне выпить. Ну, прямо невмоготу! Я и дневник взялся опять ежедневно строчить, да пространный — по две-три страницы. Твердил-повторял вновь и вновь, как молитвы, формулы самовнушения:


У меня сильная воля и твёрдый характер — я навсегда прекратил употребление алкоголя — я начал новую трезвую жизнь — я уверен в своих силах — я радуюсь моей новой жизни без алкоголя…

Я радуюсь!


Увы, хотелось выпить. Хотелось вмазать. Хотелось нажраться. Хотелось унырнуть в тёмные глубины наркоза да поглубже…

И тогда как последнее остановительное средство я решил-придумал совершить акт душевного онанизма. Я отправился в подвал-пивнушку, спустился по щербатой заблёванной лестнице в вонючую угарную преисподнюю, уплатил в кассе за баночку кока-колы, взял её, раскупорил, присел за стол и принялся пить-попивать, посматривая вокруг себя.

И уже через пару минут горячая волна блаженства прокатилась внутри меня сверху донизу, очищая мозги, душу и желудок от дурацких желаний. Это было похоже на то, как однажды в детстве, лет двенадцати, я додумался в период, когда ни единый зуб у меня не болел, припереться в районную поликлинику, усесться в страдающей очереди к зубному кабинету и целый час наслаждаться. Вокруг меня кривились, пристанывали, плакали, держались руками за щёки и челюсти, а я сидел и лыбился от невыразимого удовольствия: мне не надо сейчас идти к врачу, у меня не болят зубы!

Право, тот час в моём детстве был слаще, чем час за любым деньрождественским столом или на киносеансе мультяшек…

Вот и теперь, уже взрослым дураком, я испытал в грязной пивнушке нечто подобное. Я трезвыми глазами наблюдал, как жирная размалёванная барменша швыряет очередному клиенту на сальную фольгу кусок копчёной ставридины, как она обтирает пальцы о халат, берёт грязными вонючими руками кружку, пускает в неё струю водянистого пивного пойла с подозрительно-мыльной пеной, в мокрый стакан плескает с недоливом водку…

Кстати, в лживых западных киношках то и дело показывают-демонстрируют, как бармен беспрерывно в свободные минуты протирает и протирает полотенцем бокалы да рюмки до хрустального блеска, даже на свет их просматривает. Враньё! Никогда и ни один бармен и ни одна барменша-буфетчица, каковых живьём видал я на своём пьяном веку, ни разу на моих глазах не протирали полотенцем стаканы. Ни разу!

Я сидел, потягивал свою колу из баночки, и душа моя подрагивала от наслаждения, от своеобразного душевного оргазма — желание глотнуть спиртного растворилось совершенно и без остатка. Я смотрел-поглядывал на бедолаг вокруг себя, запивающих с икотой и отрыжкой опилочную водку фальшивым пивом, на их опухшие небритые физии, пьяные ломаные жесты, слушал их визгливые и плаксивые невнятные голоса и шептал сам себе:

— Слава Богу! Слава Тебе, Господи! Всё! Я никогда уже не буду таким! Никогда! Дай Бог!..

И вдруг до меня дошло: я сижу за тем самым столом, где Судьба свела меня с Михеичем и Волосом. Но вместо того, чтобы заугрюмиться, я неожиданно разозлился-вскипел. Ах вы, сволочи! Ах вы, падлюги! Меня? Меня хотите запугать-забить? Да вот хрен вам! Сам убийцей стану, а не поддамся!..

Впрочем, мразь такую уничтожить — благое дело. Наверняка на их совести уже немало загубленных душ. Вон в газетах то и дело пишут-сообщают: из-за квартир пропадают-гибнут бедные старушки одинокие да старики, алкаши да сироты… Ну, со мной этот номер у вас, мерзавцы, не пройдёт. Вадим Неустроев за себя ещё поборется!

Я чувствовал-ощущал в себе в тот момент такие резервные и неизбывные силы, что когда ражий пьяный детина с соседней скамьи перегнулся и, ни слова не говоря, хватанул солонку с моего стола, я перехватил на полпути его лапу, жёстко надавил большим пальцем на пульс, заставив разжать корявые толстые пальцы, и вежливо пояснил:

— Надо, молодой человек, разрешения спрашивать.

Тот опупел, выпучил хмельные зенки, почавкал челюстью, пытаясь выдавить угрозу, но, видать, мой суровый трезвый взгляд и менторский тон сбили его с толку. Я выдержал ещё секунд пять, неторопливо поднялся и пошёл из гадюшника вон. Ещё бы чуть, и я, казалось, на энергии бушующей во мне силы, поднялся бы, как на крыльях, над землёй и — полетел.

Дома меня ждало в почтовом ящике уведомление — приватизация квартиры успешно завершена. И вот, уже по дороге в контору, мне вдруг вскочила в голову гениальная идея… И как же это я раньше не допетрил! Да ведь так просто! Если я это сделаю, ни одна сволочь на свете, ни единый Михеич паршивый не сможет завладеть моей квартирой — даже если меня убьют…

Да ведь это так просто!

Я на ходу расхохотался от удовольствия. Встречная девушка в тревоге отпрянула. Я приостановился, обернулся, приветливо махнул рукой:

— Не бойтесь, девушка! С такими красивыми ногами и лицом — грех бояться!

Милая девушка с бесконечными ногами и пухлыми губами, одетая в лёгкие шорты и майку, сперва презрительно фыркнула и покрутила пальцем у виска, но тут же поддалась моему бурному добродушию, улыбнулась в ответ и вдруг удивительно напомнила Валерию.

— Привет! — махнул я ещё раз девушке рукой и побежал дальше.

Да, Валерия и Митя Шилов — вот кто у меня остался, вот кто поможет мне в последнюю минуту. Квартира квартирой, но и пожить ещё хочется.

Господи, да она, жизнь-то, только ещё начинается…

Действительно — всё впереди!

6


С Митей мы уже заранее всё обговорили.

Я его честно предупредил: игра смертельная — свидетель рискует не меньше меня. Он даже всерьёз обиделся-раскипятился: ты чего, мол, буровишь? Да чтобы земляк земляка в беде бросил! Да чтобы сибиряк-забайкалец какую-то шушеру барановскую сдрейфил!..

Еле я его угомонил.

В четверг, 13-го июля (вот уж в точку — поганое число!), ближе к вечеру вспорол тишину в квартире телефонный звонок. Что это они раньше срока загоношились? И точно — звонил Михеич:

— Ну, как, парень, головка-то бобо? — тон добродушно-игривый.

— Не «бобо», — сухо оборвал я.

— Так и не пьёшь, дурачина?

— От дурака слышу!

— Ого! Сразу кошки в дыбошки! Вот оно по-каковски теперь? Ладненько… Скажи тогда — документ на квартиру справил?

— Справил.

— Ну, так — в субботу, как договаривались. Я за тобой Валерку на машине пришлю, часиков в десять — как темнять зачнёт.

— Зачем за мной присылать, да ещё так поздно? Я никуда не поеду… У меня, здесь, всё и обговорим.

— Ты чего, парень, белены объелся? Мы ж договорились — квартирёшку твою меняем на другое жильё. Вот и глянешь жильё-то сразу. Здесь и денежки — весь остаток — получишь, три лимона. Как договаривались. Не боись, парень, дело — верняк. В субботу, одним словом, в десять вечера, жди.

И он прервал связь.

Вот так да! Ситуация сгущалась. Я-то надеялся в родных стенах от них как-нибудь отбиться-отмахаться… И Валерия в машине явно не одна будет, — значит, Митю могут бортануть… Чёрт, опять тиски сжимаются, капкан лязгает-захлопывается!..

Снова зазвонил телефон. Ага, сейчас я и откажусь напрочь, дескать, не поеду и всё…

Звонила Марфа Анпиловна — супружница Мити Шилова. Я чуть не грохнулся от изумления.

— Неустроев, ты, что ли? — бас её был странен. — Неустроев, с Митей беда… Он тебя требует… Он в областной, в хирургии…

В виде исключения меня, хотя уже было очень поздно, пропустили в палату. Митя лежал на крайней койке у двери. Правая рука у него заканчивалась сплошной белой куклой, из бинтов торчал одиноко лишь указательный палец. Белела повязкой и голова — виднелись только нос, губы да блестели глаза.

Митя увидел меня и заплакал. Я сел к нему на краешек постели, положил руку на грудь.

— Ну, ну же, земляк! Чего ты? Звание сибиряка позоришь — перестань! Могло быть и хуже — радуйся…

— Да — радуйся! Как я теперь рисовать буду, а? Напрочь пальцы-то оторвало, напрочь! У-ух, мне б того гада найти!..

Марфа мне уже поведала по телефону эту безобразную нелепую историю. Митя сбрил бороду и усы — то ли надоели они ему, то ли знаменитому однофамильцу подражать вздумал. Вот и отправился он накануне в универмаг купить для повседневности электробритву. Выбрал, конечно, отечественную, да ещё и в Сибири отштампованную — «Бердск». Продавщица пригласила в подсобку — испытать-проверить. Митя, как рыцарь галантный, не дозволил ей трудиться, сам взялся бритву подключать. Только штепсель законтачил — «Бердск» рванул не слабже мины иль гранаты-лимонки. Мите оторвало четыре пальца на правой руке, лицо изрешетило и живот. Продавщица отделалась лёгкими царапинами и сильным испугом.

По горячим следам, оказывается, уже выяснили и суть дела. Однажды в одно из окраинных сёл губернии на имя местного участкового пришла посылка из Баранова. Милиционер, опытный мужик, повертел на почте ящичек, почитал незнакомую фамилию отправителя и от посылки отказался. Она прибыла обратно в областной центр, отлежала на почте положенное, была вскрыта по акту, и всё её содержимое, как и предусмотрено инструкцией, передали в госторговлю. Среди прочего барахла в зловещей посылке и оказалась бритва-бомба. Дожидалась она беднягу Митю аж полгода — обыкновенно ведь за импортом народ гоняется…

— Ничего-ничего, Митя, — успокаивал я друга, — я же вон живу с одной рукой.

— Да-а-а, — плаксиво возразил Митя. — у тебя левой нет… А как мне, художнику, без правой?

— Ты же не хуже меня знаешь, что и левой рукой рисуют, и ногами, и даже зубами. Переучишься! А ценность твоих полотен даже возрастёт — вот увидишь. Это ж — редкость! Ты радуйся — глаза уцелели. Для художника, по-моему, глаза поважнее руки — разве не так?

— Точно! Я если б чуть ещё наклонился, точно б глаза повышибало! А что, и правда, я и раньше, когда рука правая уставала, левой подмалёвку делал…

Митя так приободрился, что всхохатывать начал, про спиртное поминать («Вмазать бы сейчас чуток!..») и даже шуточки шутить:

— Я теперь, — он выставил уцелевший перст, — начальником могу заделаться или партийной шишкой: верной дорогой идёте, товарищи!..

И уж когда меня выпроваживать перед отбоем взялись, он спохватился-вспомнил:

— Вадя, а как же — суббота? Как же ты без меня?

— Да не волнуйся, — успокоил-соврал я, — они мне ещё месяц отсрочки дали. Так что ты ещё мне подмогнёшь…

Марфа Анпиловна, когда мы вместе шагали по темноте к троллейбусу, дважды назвала меня Вадимом Николаевичем и на «вы».

Впрочем, она и видела меня трезвым, вероятно, впервые.


7


А дома я призадумался крепко.

Друг-соратник из борьбы волею Судьбы выбит, денег нет — нет и выхода.

Ночь я, практически, не спал. И весь следующий день протянулся-протёк как бы в полудрёме, в вялотекущем потоке страха, тоски и безволия. Я взялся пересматривать все свои фотоальбомы, где в чёрно-белом и изредка цветном изображении была моментами зафиксирована жизнь моя. На первом снимке мне всего год-полтора, на самом свежем — сорок один: в прошлом году Митя щёлкнул в день моего рождения напоследок «Зенитом», каковой уже вскоре мы и пропили.

Я перебирал свои сорок промелькнувших лет, просматривал. Особенно долго вглядывался я в большие коллективные школьные фото — традиционные после окончания каждого класса. В архиве у меня сохранилось таких всего четыре: за 3-й класс, 5-й, 8-й и 10-й. Я рассматривал лица своих бывших одноклассников, и сердце у меня то и дело притискивало-сжимало. Какими мы были!.. А скольких уж нет!..

Вот Вова Лопатенко — разбился насмерть на мотоцикле… Вот Витя Москвин — утонул ещё в пятом классе, упав в цистерну с бензином… Вот Толя Перминов — его, по слухам, убил в пьяной драке другой наш одноклассник, Володя Тимошенко, но доказать не смогли… А вот мой лучший школьный друг-приятель Саша Балашов — утонул или его утопили в реке не так уж и давно, в 1988-м… А вот большелобый умница Иван Сосновский — покончил жизнь самоубийством… А вот Саша Плескачёв — хотел лишь постращать жену по пьяни, что повесится, да не рассчитал и удавился до конца… А вот Серёжа Старков — угорел в родимом доме и с родным отцом; поспешили задвинуть заслонку в печи… А вот Витя Котовщиков — его, пьяного, на танцах толкнули в ссоре, он упал навзничь, ударился затылком и его начало выворачивать: так он и захлебнулся-подавился собственной рвотой на глазах развесёлой вспотевшей толпы…

А вот Ирочка Зеркальцева, похожая со своими огромными глазами и светлыми локонами на прекрасную златокудрую Мальвину из сказки. Это она, ещё в первом классе, на переменке, объяснилась мне в любви, чем вогнала в краску и чуть не довела до слёз. В последний мой приезд в село я столкнулся на улице с обрюзгшей тёткой — одутловатое лицо, тусклый взгляд. Она окликнула меня и, поняв по взгляду, что я не узнал её, помрачнела.

— Я — Ира, Ирина Зеркальцева.

— Ох! — не сдержал я возгласа удивления и горечи.

Вот именно — ох! Я-то тоже красивше и привлекательней, чем в детстве да юности, не стал. Разве не ясно, что жизнь, по крайней мере — самые лучшие годы её, давно уже позади. Да и зачем, почему Бог отпустил мне больше лет, чем Сашке Балашову или Серёге Старкову? Может, я рождён и дни мои продлены для того, чтобы я человечество обогатил двумя, тремя, десятью книгами? Чтобы я создал нечто в литературе, могущее помогать людям жить и терпеть-претерпевать тяготы бытия?..

Но ведь я давно уже пережил Веневитинова, Лермонтова, Пушкина, Есенина, Маяковского, Колю Рубцова… Я уже догнал по возрасту Владимира Высоцкого, а ещё ничего и ничегошеньки не создал! Так, может, Бог уже устал ждать? Может, терпение Его лопнуло и Он порешил: раз этот обалдуй хренов шанс не использует, если он лучшие годы свои бездарно пропил да промучился в липком похмелье, если он так и намеревается писать-творить по строчке в месяц, да ещё и вяло, робко, подражательно, — не перекрыть ли ему, наконец, краник кислородный? Не отправить ли его, алкаша позорного, к праотцам, да и перестать о нём заботиться?..

— Господи, прости! Господи, не оставь! Я ещё докажу, Господи! — шептал я, мотаясь по комнате из угла в угол. — Я же бросил пить! Я засяду за стол! Я чувствую в себе силы! Я ощущаю, как мозги мои становятся всё светлее, как уже бурлит-клубится в них мысль!.. Впрочем, Ты же это сам знаешь, Господи! Тебе всё ведомо. Не оставь меня в самый наипоследний раз, Господи!

В на-и-пос-лед-ней-ший!..

В глубине души я сознавал непотребность тона: я словно вымаливал у Бога несколько паршивых тысчонок на опохмелку. Хотя мне, действительно, стало легче, мысли кой-какие забрезжили. Я даже додумался до того, что решил с утра пораньше податься на рынок и попробовать найти-купить какую-никакую пушку. Я, правда, совершенно не представлял себе, как это я смогу выстрелить в человека, но оружие есть оружие — можно и пугануть только, остановить висельников в последний момент…

Только вот хватит ли моего единственного лимона хотя бы на разболтанный какой наганишко?

И вот — есть, есть Господь на свете! — я уже, собравшись, выходил утром из квартиры, как с порога меня вернул телефон. Незнакомый женский голос поинтересовался:

— Это вы весной объявление про участок давали? Уже продали?

— Нет! Не-е-ет! — завопил я.

На том конце от трубки, чувствовалось, даже отшатнулись. Я сбавил тон, призакрыл дыхание.

— Ещё не продал, но продать хочу.

— А что у вас там есть?

— О-о, участок отменный! Кусочек рая! Пять соток хорошо обработанного чернозёма, тёплый вахтовый вагончик двухкомнатный — в таких газовики на Севере живут. Ещё — прочная металлическая ограда, рядом ключевое озеро с рыбой и купальней, прямо напротив — пять минут хода — паром через реку, а на велосипеде через мост всего полчаса… Лучше не найти!

Кой-чего я, само собой, преувеличил: два отсека вагончика слабо походили на комнаты, да и за рыбу принять карасиков с медный пятачок можно только во густом хмелю. Однако ж сердце моё так колошматило по стенкам тесной грудной клетки, так бурно гнало-кипятило кровь, что фантазия моя буйствовала, торгашеско-рекламная жилка отыскалась вдруг в организме и завибрировала.

Это — мой последний-разъединственный шанс!

— А почему ж вы его не продали, коли так хорош? — опасливо и вместе с тем с ехидцей спросила женщина.

— Потому что дорого просил, — ответил я, и это было правдой: потенциальных покупателей весной цена отпугнула. — А вы почему это не в сезон участок купить надумали? — в свою очередь слегка подколупнул я, рискуя сорвать сделку.

— А потому и не в сезон, чтобы подешевле, — рассмеялась женщина. — Вы ведь уступите теперь? Сколько вы просите?

И вот тут, мысленно возопив: «Господи, помоги!» — я предложил:

— Как вас зовут?.. Вера Петровна? Вера Петровна, вот какое дело: за свой замечательный уникальный участок я прошу три миллиона… Поверьте, он того стоит! Но если вы сегодня, сейчас, немедленно заплатите мне полтора миллиона — я отдаю за эту цену. Всего за полтора! В два раза дешевле! Я вам расписку напишу, паспорт свой в залог отдам, в конце концов! А потом, в понедельник, мы с вами и все бумаги оформим. Поверьте, я человек честный и порядочный. Я журналист, в областной газете работаю… Поверьте, это очень и очень выгодное предложение!

Молчание. Долгое молчание. Бесконечное молчание!

Я сел на стол — ноги стали ватными. Наконец, неведомая мне Вера Петровна вздохнула, покашляла, надумала:

— А можно к вам подъехать?

— Ну, разумеется! Конечно! Это в самом центре, на Интернациональной, 36-й дом — где Дом торговли «Баранов»…

Я подробно объяснил, как добраться. Понятно: хочет точный адрес узнать, квартиру глянуть — по жилью всегда хозяина определить можно. Мудрая женщина!

Пришлось подсуетиться. Я споро протёр полы в прихожей и комнате, на столе разложил живописно несколько книг, выставил пишущую машинку, заранее и вскипятил чайник для кофе.

Вера Петровна оказалась полноватой женщиной, уже в годах и с весёлым добродушным лицом. Мы быстренько договорились. Правда, эта добродушная милая женщина всё же поначалу вознамерилась вконец меня ограбить: мол, миллион и — разбежимся. Я растолковал неразумной женщине, что, во-первых, такой участок стоил раньше полмашины, а сейчас самый захудалый «москвичок» не менее тридцати миллиончиков стоит. А во-вторых, мне срочно надо выплатить-вернуть в одно место ровнёхонько полтора лимона, потому я и участок родимый отдаю-бросаю, так что торг здесь неуместен.

В конце концов, Вера Петровна выложила деньги, взяла расписочку и паспорт, а потом мы с нею выпили по чашке кофе, и она всё удивлялась: почему — не по бокалу коньяка, да неужели же я вовсе, ни граммулечки не пью?..

На всякий случай я нарисовал на листке план-схему, как найти мой бывший огород-сад и отдал новой хозяйке ключи от вагончика. Даже если со мной что и случится, она вполне сможет вступить во владение фазендой — кому там из соседей приспичит интересоваться, кто она такая…

Впрочем, я всё напишу.

И я, действительно, по уходе Веры Петровны, тут же сел за стол, отодвинул книги да машинку и написал как бы завещательное письмо-записку: мол, если что со мной случится, то дачку-участок я продал такой-то гражданке, должен деньгами столько-то тем-то и тем-то, мебель не моя и с квартирой вопрос решён… Дату поставил, расписался — всё честь по чести.

Потом взялся за деньги. Сложил свои и вновь приобретённые, отсчитал ровно два миллиончика, завернул Михеичу. Ещё триста тысяч сразу отстегнул для Валерии, тоже обернул газетой. Оставалось ещё двести тысяч — на прожитьё в первое время, если из этой заварушки выберусь живым-здоровым…

Если — выберусь!

8


Наступила роковая суббота, 15-е число.

Задолго до десяти вечера я уже приготовился полностью: с вымытой, как у дурака, шеей, в светлой парадной рубашке, в пиджаке, вместо привычного невесомого протеза под перчаткой — бронзовый. Не протез — кувалда. Карман брюк топорщился от свёртка с деньгами. Я был почти спокоен.

Почти.

День я убил на торт. Как в былые мирные времена, ещё при Лене, вскочило мне в голову соорудить-выпечь торт, полакомиться напоследок. С утра мотался по рынку, всё закупал: немножко мёду, банку сгущёнки, соду, пакет муки — сахар, яйца и сливочное масло уже в хозяйстве имелись. В духовке обнаружились и позабытые давно формочки, так что к обеду уже торт под названием «Рыжик» красовался на столе. Я заварил покрепче чай да рубанул от души и с причмоком аж четвертину торта. Объедение! Аппетит мой меня порадовал, — значит, нервы пока меня слушались.

За ужином ещё хотел отщипнуть кусмень от «Рыжика», но резонно поразмыслил, что, если всё будет нормально, завтра надо дочку в день рождения тортом домашним побаловать. «Рыжика» я спрятал в холодильник, чай вечерний попил с «таком».

Затем я устроился с деньгами, с бронзой своей, с намытой шеей в кресле и раскрыл сборник «Берегите себя для России» Володи Турапина. Нет лучше средства уравновеситься и истоньшить тяжкое ожидание, чем хорошие — под настроение — стихи.

Ах, какая ночь:
Ни луны, ни звёзд!
Кто бы мог помочь
Отыскать погост?..

Нет-нет-нет — это не то! Не хочу сейчас про погост! Ага, вот:

Лишь потому спиваются поэты,
Что на пути у них одни запреты.
И потому они не доживают,
Что трезво жизнь свою
на красный свет швыряют.

Молодец Володя, в самое яблочко! Именно потому мы и не доживаем…

Без пяти десять в дверь позвонили. Валерия смотрела виновато. И тут же ресницы её пушистые распахнулись от удивления.

— Вам весело?

— Конечно! Разве ты не заметила: каждый раз, как я тебя вижу, я становлюсь весёлым и жизнерадостным!

— Шутите?

— Не шучу. Тем более, что я ещё и тугрики раздобыл. Вот, кстати, твои триста тысяч — в следующий раз так не разбрасывайся деньгами.

— Вы, правда, достали два миллиона? Ой, как хорошо! — Валерия даже запрыгала и в ладоши захлопала. — А я боялась! Теперь он ничего не сможет сделать!

Но уже в машине, в чёрном «форде», она помрачнела, насупилась, потом наклонилась к моему уху, прошептала:

— Вы долго не разговаривайте: деньги отдайте, расписки заберите и сразу же уходите. Я представляю, как они разозлятся…

Водила, плотный безусый пацанчик с накачанной шеей и бритым затылком, внимательно глянул на нас в зеркало. Валерия отодвинулась.

Мы подъехали к домику в Пригородном, куда провожал я не так давно ночью Валерию. Вслед за ней я вошёл. Извозчик-шестёрка остался в машине.

В домишке перегородок не имелось. В правом от дверей углу стояла газовая двухконфорочная плита, небольшой кухонный стол, висел над тазом допотопный дюралевый рукомойник с соском. Рядом — газовая буржуйка обогревательная. Под единственным окном красовалась двойная деревянная кровать, убранная по-деревенски — с горой-пирамидой подушек. Посреди комнаты возвышался круглый стол, покрытый жёлтой скатертью с кистями, стояло четыре стула. На двух восседали Михеич и, ближе к двери, Волос. Стол ломился от тарелок и водочных бутылок. Водка, как всегда, паршивая — «Русская».

— Ну, вот, парень, и срок подоспел, — важно, раздумчиво выговорил Карл Маркс. — Садись… Давай-ка выпьем, да приступим.

Я взял стул, придвинул к себе, сел чуть в стороне от стола. Валерия примостилась в кухонном углу, на табурете. Волос-паскуда всё чего-то дёргался, кривился, рожи дебильно-угрожающие корчил. Главное для меня было — сразу взять нужный тон.

— За угощение благодарствую, только я чаю уже напился, так что, господа-товарищи, давайте ближе к делу.

— Вон оно как… — раздумчиво протянул Борода, взял свой стакан, чокнулся с Волосом, выпил.

Волос-глист, прежде чем заглотнуть свою порцию, прогундосил:

— Ишь, фраер, на понт берёт — перо, видать, в бок захотел!..

— Ну, ладно, — оборвал Михеич, — о деле, так о деле.

Он сгрёб бумагу с края стола, придвинул на мой край, ткнул жёлтым ногтем.

— Вот здесь вот напиши-ка данные паспорта своего да распишись — боле ничего от тебя и не требуется. Да, ещё ключи вынь да положь. А денежки твои — вот они, в сумке у меня, щас и получишь.

— Нет, многоуважаемый Иван Михеевич, — выложил я пакет на стол, — это вы свои денежки от меня получи,те. Вот они — два миллиона рублей, ноль-ноль копеек. Весь мой долг… Извольте принять.

Волос выпучил буркалы на меня, потом на шефа, раззявил рот. Хозяин сидел молча, тупо смотрел на меня. Казалось, в наступившей тишине слышно, как под мощным черепом его скрежещут тяжеловесные мысли.

— Как же это? — наконец выговорил он. — А — квартира?

— А квартира моя остаётся у меня, — спокойно пояснил я. — Вам ваши деньги, мне моя квартира — что ж тут непонятного?

Бульдожья морда Михеича начала снизу, из-под бороды, наливаться багровой дурной кровью. Он жахнул кулачищем по столу — чашки-бутылки подскочили-звякнули.

— Да ты чего — шутки шутковать вздумал, гад? Квартирка уже моя и — баста! Да насрать мне на твою подпись — и без неё дело сделаем! Будет здесь кочевряжиться! Ты, парень, покойник уже — запомни! Тебе, суслику, жить-то осталось всего ничего!..

Он навис над столом, обильно окропляя колбасу с селёдкой вонючей своей слюной.

— Иван Михеевич! — вскрикнула Валерия сзади. — Вы же обещали!.. Не надо!

Я обернулся к ней и, стараясь удержать дрожь в голосе, с кривой усмешкой успокоил:

— Не боись, Валерия, шакалы эти с виду только грозные, а внутри — гниль…

Я не договорил. По лицу Валерии, по её взгляду я понял — началось! Она успела вскрикнуть:

— Вадим!!!

Вскакивая, я резко развернулся, но опоздал: рука Волоса с блескучей полоской металла в кулаке уже завершала удар. Он метил, гад, под лопатку, но теперь острие ножа угодило в грудь, прямо в сердце.

Всё!

От резкого толчка-удара я чуть не опрокинулся и вдруг увидел-осознал — лезвие финки во всю свою длину торчит снаружи, и боли в моём теле нет. Волос судорожно замахнулся вновь. Ещё не рассуждая, автоматически, я вскинул свою руку-палицу и обрушил на маленький череп Волоса, на его выпученные гнойные зенки. Он, хрюкнув, рухнул на пол, засучил кроссовками, задёргался и затих.

Ну, вот я и стал убийцей!..

Надрывно дыша, я поправил очки, шагнул вокруг стола — к Михеичу. Тот откинулся на стуле, суетливо шарил у себя за пазухой, под атласным жилетом, выхватил, наконец, пистолет, передёрнул затвор.

— Вот так, парень! Не дрыгайся! Всё равно ты отсюдова не выйдешь! Раз уж коленкор такой пошёл — я своего не уступлю… Квартира эта моя, парень, и только моя!

Я отступил, невольно прикрыл грудь спасительным протезом. Палец Михеича на спусковом крючке подрагивал…

Вдруг из-за спины моей бросилась Валерия, заслонила меня, разбросала крестом руки.

— Не надо! Если вы его убьёте, я всем вашим расскажу про эту квартиру! Они вам не простят, что вы тайком от них хотели! Они же сами вас убьют!

Борода поскучнел, ослабил нажим проклятого пальца. Я взял Валерию правой рукой за мягкое тёплое плечо, оттеснил легонько в сторону.

— Не волнуйся, Валерия, и не бойся. Да и вы, Иван Михеевич, напрасно нервы жжёте и пытаетесь лишний грех на душу взять. Зачем? Уберите ваш пугач, уберите, уберите! Вот посмотрите лучше интересную бумагу.

Я полез в нагрудный карман пиджака и наткнулся на книгу. Я вынул — томик Володи Турапина с дыркой от ножа в обложке. Так вот что меня спасло! Я и сам не заметил, когда и как сунул книжку перед выходом из дому в карман. Бумага моя с печатью слегка помялась. Я расправил её, протянул Михеичу.

— Вот, заверенная копия моего завещания. Как видите, в случае чего квартира моя переходит по наследству дочери моей, Ирине Вадимовне Неустроевой.

Карл Маркс, по-прежнему угрожая пистолетом, взял листок и, держа его на отлёте, шевеля бледными грязными губами, изучил. Опустил голову, долго чего-то думал.

— Кроме того, — блефанул я, — у тёщи моей бывшей лежит пакет, на котором написано: «Вскрыть в случае моей смерти». А там — все подробности: кто, где, когда…

Михеич поднял взгляд, и я понял — поддался. Я нажал:

— Расписочки-то верните.

— Ну, что ж, — вздохнул Борода, положил пистоль на скатерть, — твоя, парень, взяла.

Он полез в свою сумку-кошель, выгреб ворох моих расписок скреплённых в пачечки скрепками, швырнул на край стола. Я взял, глянул бегло, сунул в карман.

— Ну, вот теперь и ауфвидерзеен! Надеюсь до-о-олго теперь не встретиться, а может быть, и никогда… Валерия, ты остаёшься?

— Нет-нет, что вы, я с вами!

Михеич было дёрнулся, но лишь вяло махнул ручищей и принялся набулькивать в стакан водки. Уже на пороге я обернулся и заметил, как завозюкался-застонал на полу Волос. Ну, слава Богу, жив! Снял, гадёныш, с души глыбу…

Хотя, конечно, лучше б такому и не жить!

На улице мы окунулись в чудесную летнюю тёплую ночь: сверкали-перемигивались совсем над головами, рукой подать, звёзды, светила жизнерадостно луна, похожая на сдобный блин, делово брехали, отрабатывая хлеб-кость, дворовые барбосы. Вдали, у остановки автобусной, виднелись развесёлые подгулявшие люди, и уже приближались огоньки большого жёлтого «Икаруса».

Мы с Валерией схватились за руки и вприпрыжку, по-ребячьи, хохоча на бегу, помчались к остановке. Мне так хотелось поскорее очутиться в родимой и уютной квартире.

В моём доме.



Вместо эпилога


И был вечер, и было утро.

Отправляясь, уже ближе к обеду, на улицу Энгельса, я заскочил в Дом торговли и разорился на куклу Барби, — Иринка не раз о ней поминала в своём лепете.

Валерии же я ещё утром подарил экспромт, — а что более ценного может подарить поэт? Я, завернувшись в простыню, как в тогу, влез на стул и торжественно начал декламировать:

В День ангела обычно поздравляют,
Желают много счастья, долгих лет.
Обычай этот издревле все знают,
И я нарушить не хочу его, о — нет!
 
Тебя, Валерия, сегодня поздравляю
С великим этим днём в твоей судьбе!
И искренне, от всей души желаю
Ещё сто тридцать лет прожить тебе!
 
А что? Наука скоро это сможет,
И будешь жить ты, молодея с каждым днём.
И вспомнишь предсказание, быть может,
Со мною встретившись, со стариком.
 
А я прошамкаю, качая головою:
«Валерия, шкорее дай ответ —
Ты помнишь, как была со мною?»
Ты бровки изогнёшь: «Не помню, нет!..»

— Неправда, Вадим! — прервала со смехом Валерия, стаскивая меня со стула и обнимая за шею. — Чтобы я тебя забыла даже и через сто лет?!

Валерия со вчерашнего дня словно очнулась от спячки — была жизнерадостна, порывиста, смешлива…

Пока я ходил за Иринкой, Валерия, без моего ведома, сбегала в город, притащила вновь целую охапку обоев.

— Да ведь сегодня у вас у обеих дни рождения! — вскричал в притворном негодовании я. — Не работать надо, а праздновать, веселиться и торт «Рыжик» лопать!

— Ничего страшного, — непреклонно отрезала Валерия, уже готовая к трудовым подвигам — в моей розовой рубашке, играющей роль минихалатика, и с лентой-повязкой в волосах. — Вот создадим себе уют — это и будет праздник, тогда и «Рыжика» на стол. Правда, Иринка?

Иринке я по дороге уже пояснил-рассказал, что в доме у нас она увидит одну хорошую, добрую и улыбчивую тётю, что этой тёте Валерии, или лучше — тёте Вале, негде пока жить, у неё нет ни мамы, как у самой Иринки, ни даже папы…

Иринка на вопрос Валерии, прижимая Барби к маечке, неуверенно и смущённо улыбнулась...

Уже когда отодвигали диван от стены, я вдруг вспомнил:

— Валь, а как же с мебелью? Мебель-то — его!

— Обойдётся! — нахмурилась Валерия. — Он мне обещал на день рождения и к свадьбе квартиру подарить… Вот пускай теперь хоть мебель подарит — за всё, за прежнее…

— Мебель — к свадьбе? — переспросил я.

— К свадьбе! — с каким-то даже вызовом глядя мне в глаза, повторила Валерия.

Я глупо, как школяр, ухмыльнулся. А сердце горячо и сладко завозилось в груди, заволновалось… Ну, что ж! А почему бы и нет?

Потом, профессионально и споро намазывая обои, я смотрел-посматривал на своих женщин-девочек. Валерия с табурета, опять мило и бесстыдно сверкая трусишками, тянулась, разглаживала обои под потолком, подсказывала что-то Иринке. Та, уже с ног до головы перемазанная клеем, возюкалась на четвереньках внизу, приглаживала край обоев над плинтусом, что-то озабоченно лопотала.

У меня вдруг — ну прямо-таки ни с того ни с сего! — навернулись слёзы на глаза.

— Ничего-ничего, — прошептал я, всхлипнув, сам себе. — Ничего, всё будет хорошо…

Главное — не пить!


<<<   Часть 5. Гл. III
Послесловие и коментарий   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru