Николай Наседкин


ПРОЗА


АЛКАШ 

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ



Глава I

Как я объявил террор мафии



1

С Дарьей Михайловой я в тот раз, на Пасху, не выпил.

Мы даже разругались из-за этого вдрызг и, видно, навсегда. Вернее, какое там разругались — она просто-напросто подколола, оскорбила, высмеяла: мол, ты ещё скучнее мужика моего стал, квёлый. Да и то! Я её понимаю и даже почти не обиделся. Действительно, в подогретом состоянии я такое вытворял, с таким пылом-жаром любил и развлекал женщин, а трезвым…

Трезвым я быть ещё не научился и особливо — в постели. Стыдлив, аки монашек.

Дарья, раздражённая и разочарованная в своих ожиданиях, одевалась, белея телом, в полумраке зашторенной комнаты, ворчала:

— Чёрт бы вас всех, трезвенников, побрал! Мужиков настоящих не осталось…

Мне было и стыдно, и неловко, и горько. Дарья мне нравилась. Дарья мне очень нравилась. Но, с другой стороны, в подвздохе у меня как-то приятно щекотало — не выпил! Вот что главное, остальное — фигня! И потом, когда Дарья, саданув дверью, ушла, я не дрогнувшей рукой выпенил в раковину остатние полбутылки итальянской шампани-шампуни, которую гонят, говорят, в Польше. Пускай постельный экзамен я, можно сказать, провалил, зато оптималистский выдержал. Ничего-ничего, вот приучится-привыкнет организм к сухой жизни — всё в норму войдёт. Главное, чтобы она, женщина, пьянила меня, тревожила-обжигала.

И я подумал почему-то в тот момент о Валерии…

Я закончил дневник, благоразумно умолчав об истории с Дарьей, заварил чаю, вставил в каретку новый лист и принялся писать-отстукивать очередное домашнее сочинение на тему:

 

ЧТО ДАЛ МНЕ КЛУБ «ОПТИМАЛИСТ»

 Последние 5-6 лет я страстно хотел бросить пить. Разумеется, особенно горячо об этом думалось с похмелья. Пора завязывать, не то — кувыркнёшься. Я начал даже слежку за самим собой: с 1987 года в карманных календариках я взялся отмечать дни алкогольные и дни сухие. Радовался, когда перерыв между пьянками получался приличным. Ругал себя и клял всячески, когда запойный период затягивался чересчур. Меня поначалу радовало, что год от года количество пьяных дней уменьшается: в 1987-м их было 253, в 1988-м — 211, в 1989-м — 182, в 1990-м — 155, в 1991-м — 150…

Ух, похваливал я себя, — прогресс налицо. Так к 2000-му году я выйду на нулевой результат. Но в 1992-м году пьяная цифра подскочила до 180 дней. И тут я сел, беспристрастно проанализировал ситуацию и признался-осознал: сам себя обманываю. Если в 1987-1989 годах мне достаточно было вечером после работы тяпнуть 150-200 граммов для поднятия тонуса, то в последующие годы я если начинал пить, то всё чаще напивался-пил до упора, до тех пор, пока водка впитывается в стенки желудка.

Уже в 1993-м я начал бороться с собой. Несмотря на страх перед алкоголем и страстное желание развязаться с ним, я всегда знал, что никогда не буду кодироваться или подшиваться. Я всегда знал: если буду бросать пить, то только сам. Я даже срок установил: если выдержу три месяца — брошу навсегда. И в 1993-м я уже достиг результата в 35 дней. Может быть, я бы и бросил пить сам (ведь курить-то бросил!), если бы не смерть жены, прострация, тёмный бесконечный колодец беспрерывного запоя длиною в целый год…

Когда в первый день наступившего года тюкнул-шарахнул меня инсульт, я, испугавшись, взялся за дело всерьёз. Я составил бумагу — две неполные странички машинописи под заглавием «Я — алкоголик». Там были перечислены все симптомы алкоголизма, уже проросшие-угнездившиеся во мне, перечислялись потери из-за алкоголя (семья, здоровье, время, деньги, репутация, чувство самосохранения и т. д.) и была отчеканена клятва — три лозунга-правила: НЕТ! — автоматическое «нет!» на любое предложение выпить, всегда быть готовым сказать это «нет!»; НЕТ ПОВОДОВ! — нет и не существует поводов для выпивки: ни похороны, ни свадьба, ни встреча с другом, ни отвратное настроение, ни даже — Нобелевская премия; и ГАЗИРОВАННЫЙ БАНКЕТ! — во время праздничных застолий пить только соки, газировку. На все уговоры выпить — пункт первый.

И далее: если я буду пить — я очень скоро умру (в лучшем случае), или — я ослепну, или — заработаю рак желудка, или — стану слабоумным идиотом, или — меня парализует… Мне пить нельзя! Мне пить нельзя!! Мне пить нельзя!!! Я — не пью!

Вот такой текст я прочитывал каждое утро и каждый вечер вслух. И вроде помогало: меня не тянуло пить-выпивать.

Увы, я всё же опять сорвался.

И тогда я понял окончательно, о чём подспудно догадывался давно — мне всё же нужна поддержка извне, дружеская рука для твёрдости. Об «Оптималисте» я узнал сразу после его открытия в Баранове — из газет. Мне понравилось, что метод, используемый в «Оптималисте», исключает прямое вмешательство в моё суверенное тело, в мой организм. Именно то, что надо: человеку помогают овладеть методом самовнушения и эффективно его использовать. Но я всё обманывал себя: дескать, вот ещё день-два попью и — в «Оптималист». Наконец, подтолкнуло меня к окончательному решению Ваше, Леонард Петрович, интервью в «Барановской жизни». Я решился…

И вот я в «Оптималисте». Что тут много говорить. Все мои ожидания оправдались: именно то, что я хотел-искал. Я знаю, что во мне ещё сохранились силы внутренние — «Оптималист» их будит и уже разбудил. Я знаю, что сознание человеческое капризно, прихотливо, взбалмошно, но в глубине души я уже с радостью чувствую-уверен: я не буду большие пить никогда. Дай Бог, чтобы эта уверенность стала сущностью моей до скончания дней. Спасибо вам, Леонард Петрович!

А самое жаркое и громадное спасибо я скажу Вам через 10 лет, через десять трезвых лет!

 

Писалось-печаталось это сочинение легко, вдохновенно, на едином дыхании. Я вообще наслаждался процессом творчества — даже такого лёгкого, школьно-детского. Я счастлив был тем, что я чистый, ясный, сижу у себя, по-домашнему — в одних трусах, за своим столом и пишу-творю. Меня даже порой подмывало-подталкивало ввернуть в писанину рифму, но я вовремя задерживал пальцы, изменял маршрут движения по клавиатуре, вставлял-впечатывал другое слово.

Время стихов ещё не приспело!

Но, раззадорившись, я после сочинения взялся ещё и за письма — отшлёпал-выплеснул подряд три: сестре Наде в Сибирь, дядьке на Украину и поэту Косте Рябенькому в Тверь. Подумал-поразмышлял — кому бы ещё написать-черкануть посланьице, но, увы, больше родных и близких людей в памяти не обнаружилось. С друзьями-приятелями детства и отрочества связи все давно уже оборвались, с товарищами дасовско-журфаковской поры пути уже тоже разошлись, да и не принято, не прижилась в кругу нашем переписка… Антошкину, может, написать?.. Но я тут же придушил эту крамольную мысль: что же я первым аукну, унижусь, как последний чмо? Я, правда, пытался не так давно законтачить вновь, даже в Москву мотался — так ведь то по пьянке было, да и не получилось ничего… Ладно! Он теперь глава крупной акционерной издательской фирмы «Звон», преуспевающий, судя по газетам, новый русский — до меня ли ему? Лучше мы уж в бедности, в нищете поживём, да зато в гордости купаться-нежиться будем.

Нам не привыкать стать!

Однако ж одиночество давило. Так хотелось с кем-нибудь перекинуться словом или хотя бы взглядом. Смеркалось. Небо затянуло тучами, в фортку насквозило промозглостью. Неують. Я накинул рубашку, включил свет в комнате, в коридоре, на кухне. Чёрт, надо стребовать с Карла Маркса люстру и лампу настольную, а то — голый свет, как в общаге…

Я сам себе усмехнулся: что-то горяч и требователен больно становлюсь, смел не по обстоятельствам. Гляди, парниша, обломают тебе скоро рога-то! Ты-то ёрничаешь, а суки эти не шуткуют. Вон вчера опять по телеящику минут пять барановская милиция фотопортреты показывала: пропал без вести… ушёл и не вернулся… исчезла без всяких следов… Пропадают-исчезают люди, а квартиры их остаются… Или вон в передаче «Человек и закон» и вовсе пуганули: за последние годы после приватизации и продажи или обмена жилья только в Москве были выписаны 22 тысячи граждан и 17 (семнадцать!) тысяч из них исчезли, испарились, нигде больше не прописались и не объявились…

И тут, только я хотел врубить телевизор — ещё нервишки себе пощекотать, вдруг спасительно задребезжал телефон. Ну, слава Богу! Кто бы там ни был на другом конце провода — мне лишь бы минутку с кем поговорить. И ещё до того, как я поднёс трубку к уху, сердчишко моё ёкнуло, я запредчувствовал — кто звонит.

— Здравствуйте, Вадим Николаевич!

— Здравствуй, Валерия!.. Валя!

Голос мой прервался, в горле запершило. Я спрятал трубку за поясницу, откашлялся.

— …можно?

— Извини, Валерия, я не дослышал — что ты говоришь?

— Я говорю: поздравить вас с праздником можно?

— Ну, почему бы и нет? — я подстроился под её слегка шутливый тон. — Не только можно, но и нужно.

— Тогда — Христос воскресе!

— Э-э, нет, Валя, так не пойдёт! Христосоваться по телефону — это просто кощунство и извращение…

— Так можно и не по телефону…

Она сказала это прежним шутливым тоном, но сразу чувствовалось в подтексте голоса — всерьёз. В голове-головушке моей бедной, ещё не проясневшей до конца, мысли закипели-запузырились, словно пиво в открытой банке. В мгновение — картинка: она здесь, пьём чай, я обнимаю её, целуемся…

— Увы, Валерия, я теперь — раб режима. Мне через полчаса — бай-бай. Так что…

Тон мой из шутливого перевернулся в пошлый. Я даже скривился — до чего дебильно звучит то, что я произношу. Но что, что я могу сделать? У меня ещё до сих пор от рук моих пахнет Дарьей, на губах ещё вкус её нервных поцелуев, на простыне ещё не высохли следы нашей встречи… Ненавижу и себя, и Дарью, и весь мир!

И почему-то — Валерию…

— Прости, Валерия, я сегодня хандрю… Я тебе потом всё объясню — хорошо?

— Конечно-конечно! Это вы меня простите, что надоедаю…

Разговор становился тягучим, тупиковым. Я импульсивно стучу по рычажку культёй, обрываю. Ладно, потом начнём с нуля. Если Судьбе будет угодно, она сведёт нас. А нет — так нет… В этом я — фаталист.

Я иду в ванную, выдерживаю себя под ледяным душем минут пять, чищу зубы, тушу везде свет и забираюсь в постель. В ушах журчит голос Валерии. От подушки пряно пахнет волосами Дарьи.

Хорошо бы сразу уснуть и — спать, спать, спать…

 

2

 

Мне даже смешно вспоминать, как в первые дни я шмыгал во двор гастронома к «Оптималисту» — с оглядкой, почти тайком, конфузясь.

На последнее занятие мы все собрались загодя, стояли жизнерадостной компанией на улице Коммунистической, весело и открыто посматривали на толпу прохожих. И как же мои новые сотоварищи-соратники за эту неделю изменились!

Светлана Николаевна, невольная жертва пчёл и самогона, ну прямо-таки — просто раскрасавица, хотя ей уже и под пятьдесят. Она держит в руках букет бордовых гвоздик — Леонарду Петровичу. Нина Петровна пришла на это финально-праздничное занятие с двумя своими старшенькими — мальчиком-подростком и кудрявой девчушкой лет десяти. Ребятишки одеты скромно, но опрятно, а мальчонка даже и в новых кроссовочках. И вовсе не верится, что эта осанистая женщина с усталым, но полным достоинства взглядом, мать семейства, могла спать-валяться в полузамёрзшей луже прямо посреди дороги. Иван с «Электроприбора» вырядился к этому событию из ряда вон: светлая рубашка в синий горошек под зелёным пиджаком и галстук неимоверной ширины с какими-то колибри и попугаями. Иван был бы смешон в этом наряде, если бы не сияющие красотой радости и простодушия глаза. Следы былых злых пьянок-запоев, ещё не до конца стёрлись с его курносого лица, но мы уже видели-знали соратников-оптималистов со стажем — Иван через полгода станет таким же гладким и розовощёким.

Впрочем, что это я об Иване: и я тоже стану совсем-совсем другим — жизнерадостным и бодрым.

Настроение у меня пузырилось газировкой ещё и потому, что я отлично справился с поручением коллектива. Наши женщины загодя узнали-выспросили у ветеранов о традиции «Оптималиста» — оставлять-дарить на память о группе отцу-благодетелю Леонарду Петровичу сувенир. Так что мы скинулись по пятёрке, то бишь по пять тысяч: дамы накупили конфет-пряников для прощального банкета, а я порыскал по магазинам и отыскал часы наручные именно такие, какие требуются пожилому и близорукому человеку — циферблат белый с блюдце, цифры чёткие, реалистические и без пропусков, все двенадцать. Прикупил я и кожаный ремешок, да ещё хватило выделенных грóшей на гравировку памятной надписи: «Л. П. Лифанову от 91-й группы». В тридцать штук уложился.

В клубе на столах длинных громоздились чашки, блюдца, блюда, исходили добродушно парком три пузатых электрических самовара. Но прежде чем мы приступили к чайно-конфетному пиршеству, Леонард Петрович продиктовал нам последнее напутствие:

 

Я ЖИТЬ ХОЧУ!

У меня снята программа, но это ещё не приводит к полной нормализации нарушенных обменных процессов.

Нужно время для того, чтобы при абсолютной трезвости восстановился нарушенный обмен веществ.

Здесь надо выделить три этапа:

1) Период чрезмерного оптимизма, переоценки своих сил и, напротив, недооценки таких факторов, предупреждающих срывы, как ведение дневника и посещение клуба «Оптималист».

2) Возможно, у кого-то появится ложное (по привычке) влечение к алкоголю. Человека посещают мысли типа: «Ничего со мной не случится, если я выпью стакан пива или одну рюмочку вина». При неведении дневника срыв в этом случае неизбежен.

3) Полностью сформированная трезвенническая позиция, твёрдая установка на абсолютную трезвость, когда исчезают все проблемы с алкоголем.

Так как же я живу теперь? С 15 апреля 1995 года я не наливаю рюмку. Я не выпью ни глотка спиртного — ни водки, ни вина, ни пива — за всю оставшуюся жизнь.

Я уверен, что единственный даже глоток — это выстрел в себя, в своих близких и родных.

Я не подношу детонатор (а для меня детонатор — один глоток!) к той страшной мине, которая навечно заложена во мне. Я твёрдо убеждён: если поднесу — мина взорвётся немедленно, изуродует всё и безжалостно сбросит меня в пропасть без дна. А я жить хочу!

Но я не боюсь алкоголя. Он не тянет меня и не зовёт. Он забыл про меня так же, как и я забыл про него. Он не нужен мне, как и я совсем не нужен ему. Однако я не забываю, что алкоголь — сильнее меня. Что я ушёл с поля боя побеждённым. Побеждённым, чтобы быть победителем!

Я искренне, глубоко, осознанно убеждён, что выполнение данной заповеди даёт мне 100% гарантии.

Я жить хочу! Я буду жить!

 

— Вот так, дорогие мои, — подытожил бодрым голосом Лифанов, — жить будем! Перепишите дома поярче этот текст, фломастером, и повесьте на стену перед глазами. Каждый день прочитывайте — как молитву, как заклинание. И — дневник, дневник и ещё раз дневник! Помните и заветы Порфирия Иванова, о которых я вам говорил, следуйте по возможности им. А уж обливания холодной водой — непременно! И милости прошу в моржи — каждое утро мы собираемся у лодочной станции «Электроприбора».

Леонард Петрович, помимо «Оптималиста», верховодил ещё и в городском клубе моржей, постоянно нас туда зазывал-агитировал. К обливанию я привыкать уже начал, но ныряющим в прорубь или в ледяную апрельскую речку я себя ещё не представлял — подрастерял за многие московско-чернозёмные годы проживания сибирскую закваску. Между прочим, в отрочестве не раз и не два начинал я купальный сезон с дня рождения — 13 апреля, — когда шуга ещё по реке шуршала…

Когда это было!

Напоследок Леонард Петрович продиктовал нам график написания дневников на полгода: сначала — каждый день, потом — через день, после — дважды в неделю, потом — еженедельно и, наконец, — раз в десять дней. Да плюс к этому желательно каждое воскресенье заглядывать в «Оптималист» на традиционные чаепитные посиделки. А уж в праздники — всенепременно. Праздники в клубе о-го-го как проходят — песни, пляски, конкурсы, веселье…

Я всё с готовностью превеликой записывал, запоминал, со всем соглашался. Да у меня и сомнений не возникало. Я уже по первым результатам видел-убеждался: всё, что ни говорит этот уверенный в себе и своих словах человек в роговых очках и с внешностью бухгалтера, всё это — в струю, по делу, толково, вселяет надежду и идёт мне на пользу. Я верил-знал: началась новая жизнь! Остаток дней моих, сколько бы ни определил-оставил их мне Господь, я проживу в своём разуме и свободным.

И я даже не сразу врубился, когда Олег, бородатый и до чрезвычайности молчаливый инженер с ликероводочного завода, с которым мы до последнего дня не обменялись и тремя словами, догнал меня после прощального занятия уже на углу Кооперативной, дружески тронул за локоть.

— Ну, что, соратник, надо бы отметить окончание курса?

— Как? — глупо ухмыльнулся я. — Мы ж уже тремя самоварами отметили-обмыли — аж в желудке булькает.

— Брось, брось! — махнул Олег рукой. — Маленький, что ли? Айда в «Колос», там, я знаю, пиво после обеда завезли — свежак.

Я всё ещё думал, что парень шутит, подкалывает меня.

— А после пива — дневник писать?

— А ну их к чёрту, дневники эти! Баловство одно.

— Ты это всерьёз? А зачем тогда на занятия ходил?

— Зачем-зачем! Баба запилила вконец — разводом пригрозила. Впрочем, я и сам чуть ограничиться хотел — хочу теперь только пиво да винишко в меру пить. А совсем бросать — шутишь! Я ещё как следует и не напился. Леонард-то наш Петрович во сколько — в пятьдесят восемь завязал? Ну, вот, я доживу до его годов и тогда тоже трезвенником заделаюсь.

Хотел я дурака ему пустить, да поглядел в бараньи упрямые глаза — зачем? Этот человек — самоубийца.

— Что ж — тебе жить. А я, уж поверь, на полном серьёзе в «Оптималист» ходил. Я напился во как, по самое горло. Так что в «Колос» шагай, дружище, один. А мне — налево. Пока!

И я пошёл, заглушая в памяти донкихотский девиз Геннадия Андреевича Шичко: «Спешите делать добро! Вырвался сам — помоги другому! Если не я, то — кто же?»

Нет уж, сам до конца выкарабкаюсь, тогда посмотрим. А то сам без году неделя трезв, а других буду призывать-учить.

Больше всего в жизни я боюсь быть смешным и фарисеем.

Таким уродился.

3

 

Не скрою, я — подрастерялся-сник, особенно в первые дни.

Раньше время мелькало и истаивало: пока очухаешься утром, пока денег на опохмелку раздобудешь, пока купишь-достанешь чего-нибудь да пока нужную кондицию поднаберёшь — день и растворялся-исчезал в небытие. Теперь же на меня нахлынуло рекой праздное тягучее время.

Первая мысль — надо искать работу. Но, обдумав всё хорошенько, я постановил не суетиться. Денег, правда, оставалось наперечёт, но так как роскошествовать я не намерен, то пока ещё жить можно. А ведь ещё и накатывали сплошные красные майские дни — до поисков ли работы-службы тут?

Я почему-то упорно старался не думать, не вспоминать о роковом срединно-июльском дне, который мог поставить жирно-кровавую точку всем моим планам, намерениям и надеждам. Я как бы собирался жить вечно — в этой своей квартире, свободным, независимым ни от кого…

Но самообманываться оказалось трудновато. Дело в том, что я и раньше, в загульные дни, всегда покупал газеты кипами и даже читал их и просматривал, однако ж в память ничего не западало. Теперь я ещё жаднее набросился на газеты — и центральные, и местные, — стремясь догнать действительность, познать её, понять. Я внимательно просмотрел-изучил все пожелтевшие, накопившиеся в коридорном шкафу, и свежие газеты — волосы мои буквально шевелились, сердце притискивало: такого беспредела в этом мире я просто-напросто не ожидал. Югославия, Чечня, мафия, киллеры, забастовки…

Лицемерить не стану: я, конечно же, не полностью спал-находился под наркозом — знал-слыхивал и про Чечню, и про Югославию, и про непрерывные убийства… Но всё как-то смутно, расплывчато, отстранённо. И теперь меня особенно поразило, что позорная война в Чечне всё так же тянется-идёт, словно бесконечный кровавый телесериал, а бездарный наш пигмей-министр обороны с лицом уголовника вдруг примеряет ни с того ни с сего на погоны богатырско-маршальские звёзды…

Впрочем, тьфу, тьфу и тьфу на эту якобы большую политику и на этих наших доморощенных позорных якобы политиков! Всегда ненавидел и презирал, а теперь — особенно. Куда сильнее прижимало сердце от нескончаемой криминальной хроники. Людей вокруг били, грабили, обворовывали, похищали, насиловали, убивали на каждом углу, повсеместно и без счёта. Я как бы заново пережил смерть Владислава Листьева. Я смутно помнил, как тогда, в марте, я схватил у Михеича взаймы денег и рванул, пьяный, в Москву — хоронить сокурсника. Там тряс перед мусорами из оцепления корочкой Союза журналистов, кричал-убеждал, что учился вместе с Владом, однако ж на кладбище меня так и не пропустили. Побродил я, шатаясь, в неисчислимой толпе вокруг Ваганькова, ни единого знакомого по журфаку лица не встретил (они, как оказалось, прощались с ним в Останкино) и помянул Листьева в горьком пьяном одиночестве на вокзале, чудом избежав тенет патрульной милиции.

И вот теперь я, опять же с недоумением, узнал — убийц Листьева до сих пор не нашли, да и, судя по всему, уже не ищут. У ментов наших доблестных, видать, дела и поважнее есть. И хотя с Владом мы друзьями не были, смерть его внезапная и страшная оставила рубец на моём сердце — тяжело представлять мёртвым того, кого видел близко живым, весёлым, жизнерадостным и полным сил.

Но настоящий шок я испытал от короткого сообщения почти двухнедельной давности: оказывается, ещё 14 апреля, в тот день, когда я последний раз в жизни пил-опохмелялся пивом «Монарх», в Севастополе был ранен и через пару дней скончался редактор «Славы Севастополя» Владимир Иванов. Убийцы-профессионалы подложили в урну у подъезда его дома бомбу с дистанционным управлением…

Я отбросил газету, вскочил, заметался по комнате. Володя Иванов! Когда я проходил практику в «Славе Севастополя», он был ещё корреспондентом. Мы с ним сошлись-сдружились с первого дня… И вот, оказывается, он дорос до редактора и вот как страшно, зло и нелепо оборвалась его жизнь…

Да что же это творится вокруг, а?!

— Ну, гады! — шептал я, втирая обратно проступившие слёзы и угрожая кому-то. — Ну, сволочи, погодите! Свиньи оборзевшие! Сперматозоиды вонючие! Пидоры позорные!

От ругани слегка полегчало…

А чтобы ещё больше уравновеситься, я на следующее утро, умывшись, облившись и попив чайку, рванул за город. Сначала аэропортовским автобусом, а там через речку на пароме. Я боялся, что переправу ещё не наладили, но паромщик уже вовсю потел под разыгравшемся солнцем последнего апрельского дня. На своих дачках-огородах копошились в оттаявшей чёрной земле возбуждённые весной и свежим ветром барановцы. Я здорово увозюкал в грязи новые штиблеты, пробираясь тропками да переулками к своей фазенде, но сердиться-психовать особо не стал. Хорошо вокруг, очищающе смотрелось и пахло. И даже от этой самой грязи поздневесенней поднимались и шибали в нос вкусные ароматы пробудившейся земли.

Года за два до смерти-гибели жены мы купли зачем-то — хотя у тёщи дачи хватало на всех — эти пять соток луговой целины с вагончиком, вскопали-обработали, огородили проволокой (не колючкой, конечно, простой мягкой проволокой) в пять рядов. Успели собрать и первый урожай — клубнички полведра, трохи огурцов-помидорчиков, несколько пучков редиски да десяток кабачков. В прошедшем годе я, конечно, здесь и не показывался, даже почти и забыл совсем, что я — землевладелец. А теперь мне и пришла в голову здравая мысль: вскопаю-ка я свой участок, придам ему облагороженно-товарный вид, да и толкну лимона за три — будет на что жить-поживать. К тому ж, мне сейчас полезно попотеть, проветрить голову от тяжких дум.

Наш старый, но вполне симпатичный на вид вахтовый вагончик, покрашенный в суровый суриковый цвет, стоял-возвышался на железных ободах колёсных цел и невредим, дремал за железными закрытыми ставенками. Замок, упрятанный под целлофановый мешочек, сохранился, не заржавел. Я отвинтил-распахнул ставни, посидел на лежаке у окна, повспоминал: именно здесь, в этом убогом огородном пристанище, мы чуть ли не в последний раз в жизни, как ныне выражается молодёжь, занимались с Леной любовью. А потом, счастливые, забывшие на миг все наши ссоры-драчки бесконечные, побежали с хохотом купаться к озеру…

Лопаты-вилы-грабли были на месте. Я снял брюки, рубашку, остался в одних плавках, переобулся в рабочие бахилы и принялся за дело всерьёз. Земля, вспушенная уже пятикратной перекопкой, поддавалась легко. Я своей спецлопатой пахал огород так, что и шестирукому Шиве какому-нибудь за мной бы не угнаться. А лопата, как и вилы, и грабли, и тяпка, у меня — чудо, сам изобрёл. К каждому черенку я на манер лыжной палки приладил короткую кожаную петлю из старого ремня. В неё я продевал до основания запястья протез, перекручивал пару раз, черенок намертво срастался с левой рукой и — даёшь ударный коммунистический труд!

Осовелые дождевые черви гроздями выворачивались вместе с почвой из родимой влажной темноты и тут же, очнувшись, принимались бойко ввинчиваться обратно. Изредка лопата поддевала-выбрасывала на свет Божий и полусонно-квёлую лягуху-квакуху. Я осторожно подсаживал пятнисто-зелёную бедолагу на плоский штык и относил за ограду, на болотистый пустырь — живи-квакай, подруга! Смешно, конечно, но мне даже и червяков жалко было, когда лопата, разбивая ком земли, рассекала попутно и злосчастное, по определению Ожегова, продолговатое мягкотелое бескостное ползающее животное… Вот именно — животина: тоже ведь живот-жизнь имеет, существовать-быть хочет.

Вскоре единственная моя ладонь, несмотря на рукавицу-верхонку, раскраснелась и поправилась, но зато голова работала всё яснее, шибче, толковее. Я обдумывал-составлял, не отрываясь от копки, план своего участия в этой беспределово-грязной жизни, бурлившей вокруг меня — протрезвевшего и задумавшегося. Соседей ближайших не было, так что никто мне обдумывать-размышлять не мешал.

Вконец умаявшись, я присаживаюсь за столик на тонких ножках-пеньках перед вагончиком — кривоватое занозистое изделие моих полутора рук. В свёртке у меня — бутерброды с сыром, в бутылке пластиковой — остывший, но чёрно-крепкий и густо-сладкий чай. Глаза, привыкшие к черноте земли, щурятся на белый свет. Я цепляю на нос затемневшие очки, осматриваюсь. Место наше садово-огородное со сказочно-таинственным названием Липунцы, просто-напросто, — рай. С одной стороны — раздольное луговое поле с дачными скворечниками и особняками, а за ним, через речку, на высоком яру громоздятся дома-усадьбы пригорода. С другой стороны неподалёку темнеет лес — с грибами, ягодами, птицами и мелким зверьём. Полусфера ещё не до конца просиненного неба закрывает, кажется, весь этот мир от всех напастей и невзгод…

Но вот у самого горизонта, на западе, появляются ползущие по-пластунски серые тучки. Вот диверсантки! Наверняка к послеобеду нанесут дождишко, а я и зонт не захватил. Со стороны леса долетает мощный ровный рокот-гул и вырисовывается железный крестик самолёта. Раньше они пикировали на аэропорт за рекой один за другим, досаждая-надоедая рёвом, теперь же за весь день — первый и, наверняка, последний. Старичок АН-24 прямо над моей головой вырастает-пухнет, мигает-подмигивает сигнальными огнями, ревёт всё натужнее и недовольнее…

  Вдруг я слышу всверливающийся в уши тонкий воющий звук, заглушающий рокот самолёта. Автодорога от нашего вагончика через два участка, за нею сразу — озерцо. Я вижу, как к нему подкатывает «скорая» с мигалкой и включённой сиреной. Следом подлетает и милицейский уазик. У озера толпятся люди. Что это там произошло-случилось?

Пока я натягиваю одёжку (страсть как не люблю светить на людях ремешками-подпругами протеза!), пока переобуваюсь, трагическое действо на берегу озера уже заканчивается. Я застаю финальную сцену: в нутро неотложки втискивают носилки с накрытым простынёй телом — на белой материи алеет-кровавится пятно. В канареечную машину с решётками запихивают пьяного мужика — тот упирается клешнями о край дверцы, корячится, орёт-хрипит:

— Первым он н-н-начал!.. Он-н-н!.. Пустите, м-м-менты поганые!..

Два хилых на вид сержанта никак не могут согнуть амбалистого куражливого мужика. Толпа дачников молча следит-наблюдает. Наконец, один сержантик — видно-заметно, как ему неловко за позорную слабину — с кхэком бьёт сопротивленца по голове дубиной раза три, а второй уловчается сбоку резко и сильно воткнуть тому коленку под дых. Мужик сламывается, ахает и поддаётся-вваливается в клетку на колёсах…

Мне и расспрашивать не пришлось: женщины-огородницы вновь и вновь обсуждают вслух нелепую и жуткую историю. Два соседа по участкам приехали копать без жён, сразу скорешились и не столько вскапывали грядки, сколько чокались-закусывали: один припас водку, второй — первачок. По дороге к переправе устроились на берегу озерца в тенёчке под единственной развесистой ветлой допить остатнее да погутарить напоследок. Как водится, заспорили, а затем и разодрались — чёрт знает из-за чего. Один другого и перекрестил лопатой, разломил череп надвое. Потом постоял, покачиваясь, над свежим трупом соседа-собутыльника, пораскинул мозгами своими над растёкшимися по земле мозгами дружка-приятеля, сбегал на ближайшую дачу-новостройку, приволок четыре кирпича, насовал в рубашку и штаны убиенному, спустил бедолагу в ключевую озёрную воду, руки обтряс… И невдомёк пьяной образине было, что на другом берегу мальчонка в камышах рыбачит, а у отца мальчонки в «Жигулях» — радиотелефон…

Я шёл потом к парому и представлял: а если бы не мальчишка-рыбачок? Новое сообщение — пропал человек без вести. А я бы летом полез купаться: ныряю и вдруг натыкаюсь в зелёной глубине на что-то мягкое, холодное, склизкое… Бр-р-р! И как всё же бесценна жизнь человека! Она совершенно не имеет цены. Она — бесплатна, мизерна и никчёмна. Она не стоит и понюшки табаку.

Неужто и я вот так нелепо, ни за что, ни за понюх этот самый табаку сгину? Неужели ж и моё существование на этом белом свете оборвать-запретить так же легко и просто? А вдруг, и правда, — жить мне осталось считанные недели и даже дни? Боже, помоги мне!

Спаси и сохрани!

4

 

Нежданно ко мне потекли деньги.

Сперва я взял для пробы пару билетов новой лотереи «Русское лото» (уж больно название приманчиво!) и на один сразу выиграл 46 тысяч 400 рублей — мелочь, а приятно. А после праздников мне и вовсе подфартило — наклюнулся постоянный приработок. Я понёс в «Барановский курьер» объявление о продаже дачного участка в Липунцах. В этой новой рекламной газете редактором значилась какая-то незнакомая мне дама. И вдруг выясняется: на самом деле всем там заправляет Сергей Береговой, с которым мы вместе когда-то пахали в молодёжке. Недолго, правда, месяца три перед моим уходом, но — всё же. Он пришёл тогда в редакцию со школьной скамьи, совсем юнкором. А теперь вот, оказывается, он уже бизнесмен, открыл-создал частный редакционно-издательский центр «Око» — выпускает газету, журнальчик, книжки за счёт авторов, обменивает квартиры, турпоездки за рубеж организовывает… Короче, от рыночной скуки мастер на все руки.

Никогда бы не подумал! Сергей, Серёжа, полнотелый, медлительный, малоговорящий, в пуленепробиваемых минусовых очках, с тихим застенчивым характером, так похожий на благодушного ленивца Винни-Пуха, и вдруг — предприниматель, новый русский, руководит коллективом, зашибает деньгу

Он и предложил мне делово:

— Я, Вадим, планирую газету областной делать и не только рекламной. Обозревателей ищу толковых. Ты не разучился ещё писать?

— Разучиться-то, может, и не разучился, — покривился я, — но на газетную службу уже не гожусь — с тех времён ещё тошнит.

— А кто про службу говорит? Напишешь один-два-три материала в месяц, на любую тему, страничек пять-шесть. За каждый — пятьдесят тысяч. Между прочим, это в десять раз больше, чем в «Барановке».

— Какой разговор! — мгновенно согласился я. — Для меня главное — свобода! Жди, через пару-тройку дней принесу пробный текст.

Я хотел хлопнуть на прощание Серёгу по плечу, но он так солидно поправил очки, да к тому ж в тот момент заглянула в дверь вальяжная секретарша, так что я деловито пожал его мягкую руку и без тени фамильярности откланялся:

— До свидания, Сергей Владимирович, до встречи!

Чудны дела Твои, Господи!

Впрочем, мне не шутилось. Часть желчи и недоумения я излил в первые статьи-обозрения для «Барановского курьера», уже в названиях сконцентрировав свою злость, неизбывную горечь — «Сумасшедший дом» и «Слякоть». Не очень-то и полегчало. Телевизор и газеты меня буквально бесили и угнетали — кругом объявились новые хозяева жизни, шуршащие зелёненькими, жующие жвачку и вальяжно щеперящиеся в салонах «БМВ», «вольво», «тойот» и прочих «мерседесов». Всех нас, остальных, они держали за быдло, обворовывали, грабили и унижали. И главное — всё делали в открытую, нимало не стесняясь и никого не боясь. Меня буквально взорвало известие газетное, будто частные торгаши аптечные, расплодившиеся в Баранове, продают наркотики без всяких рецептов и даже ребятишкам.

Я тут же оделся, выскочил на улицу, побежал на рынок. Стояла предобеденная майская благодать. Но погода меня не радовала. Мне почему-то приспичило, подпёрло, ну прямо-таки невтерпёж: самому хотелось убедиться — уж не врут ли, по привычке, газеты?

У входа в Дом торговли на рынке расположилась лотошница-коробейница с лекарствами — миловидная, интеллигентного вида женщина в очках, явно моложе меня, с подкрашенными хной волосами, умело и в меру намакияженная, в белом халате. Она доброжелательной улыбкой встречала покупателей, охотно объясняла-консультировала, показывала пузырьки и коробочки. О, кстати, надо, наконец, но-шпу купить, а то желудок временами так жестоко воспаляется, что просто — ну! Я посмотрел-пересчитал: в кармане завалялось девять тысяч. Хватит. Я приблизился, осмотрел бегло, но внимательно товар — сильнодействующих средств, вроде, не видать… Хотя, много ли я в них понимаю? А вот и но-шпа… Батюшки! Маленькая упаковочка — 18600 рублей!

— Простите, — тут же сорвался я в скандальный тон, — вы но-шпу, случайно, поштучно не продаёте, а? А то у меня не хватает…

Провизорша самодеятельная обескураживающе улыбнулась:

— Увы, мужчина, извините — правилами запрещено.

Я, чертыхнувшись, отошёл. Если бы она губы поджала, хамить начала — я бы вмиг сорвал злость… Вот что гады делают — на болезнях людей наживаются! Уж но-шпу в основном старики-старушки берут…

Встав неподалёку, на углу, за продавщицами мороженого, я принялся наблюдать. Вскоре к лотошной аптекарше подвалил патлатый парнишка в драных джинсах, поздоровался, склонился, что-то тихо сказал. Она кивнула-ответила. Пацан выудил из кармана деньги, пригоршню, протянул целительнице. Та приняла, пересчитала, вынула из глубин коробки-лотка какое-то снадобье, отдала. Пацанчик схватил, зажал в кулаке, стрельнул по сторонам ожившим взглядом и вприпрыжку поскакал прочь.

Я догнал его у овощного, цепко схватил за руку, толкнул, растерянного, за колонну у входа в магазин.

— Ну-ка, покажи, что ты сейчас в аптеке купил?

— Чего надо? — вякнул-рванулся патлатик. — Отстань!

— Покажи покупку, — чётко, убедительно попросил я, поднимая его кулак поближе к очкам и сдавливая безжалостно тонкое запястье.

Парнишка охнул, разжал пальцы. На ладони лежали две упаковки эфедрина. О нём как раз и шла речь в газете.

— И почём же прибрёл колёса?

— По штуке, — хныкнул обалдевший юный токсикоман.

— За упаковку?

— За таблетку!

— Ого! Вот почем нынче опиум для народа… А ты хоть знаешь, что можешь загнуться от такого количества?

— Да ты чего, дядя? Мы ж впятером скинулись — на разок только и хватит балдануть!

— Ну, сегодня у вас не получится. Пейте сок, ребята!

Я засунул лекарство в карман и повернулся уходить. Наркоманчик бедняга аж взвизгнул:

— Ой, вы чего, дядя! Меня ж враз щас затопчут! Мы целый день бабки сшибали… Дядя, отдай!

Я вдруг вынул проклятые коробочки, швырнул ему.

— На, дурак! Какая тебе разница — сейчас затопчут или через год от ломки сдохнешь. Пшёл вон!

Тот мигом подхватил вожделенные колёса, рванул, как на стометровку, даже не оборачиваясь. Я сплюнул. Действительно, не с этим малолетним идиотом и не так воевать надо: ему бы и вправду из-за меня почки отбили. А вот эту суку в медицинском халате наказать надо!

Дождавшись, когда возле неё никого не оказалось, я снял очки, взъерошил волосы, быстро подошёл, наклонился.

— Скажите, у вас что-нибудь такое есть — для настроения?

Женщина, дежурно улыбаясь, смотрела на меня, пыталась вспомнить — где видела? Но вид мой её успокоил: всё ещё вполне помятый, алкогольно-наркоманный. Да я ещё подпустил хмельной поволоки в близорукие глаза и даже слегка пошатнулся.

— Эфедрин есть, адреналин в порошках, — шепнула она участливо.

— А покрепче чего-нибудь?

Фармацевщица замялась, но уж, видно, сильно захотелось не упустить клиента.

— Морфин. Последний — всего десять ампул. И — два флакона фторотана.

Я мысленно, запоминая, повторил названия, выдохнул:

— Сколько за морфин?

— Поштучно не продаём, упаковка — пятьдесят.

— Ох, у меня не хватает сейчас! — разыгрался в роли я. — Чёр-р-рт!

— Тс-с-с!

Женщина сделала каменное лицо, отклонилась от меня. Двое покупателей — семейная пожилая пара — принялись копаться в лечебном товаре. Я подмигнул позорной суке: мол, сейчас с деньгами приканаю и — отошёл.

На книжном лотке, тут же рядом, на Коммунистической, я быстренько отыскал справочник «Лекарственные средства», пролистал, как бы оценивая шрифты и бумагу фолианта, на всякий случай проверил: да, торгует дамочка настоящими наркотиками — стопроцентными, убийственными.

Что же делать?

Я кинулся к телефонам-автоматам на углу у рыбного. Там, конечно, из пяти работало их только два — столпилась очередь, к каждому слову говорящего прислушиваются. Я побежал к кукольному театру. Там единственный таксофон был свободен и действовал. Я накрутил 02.

— Дежурный, лейтенант Дубягин, слушает.

— Понимаете, вот в чём дело, — зачастил я (не умею спокойно говорить по телефону), — тут одна женщина на Центральном рынке наркотиками торгует!

— Кто говорит?

— Да никто не говорит — я сам видел!

— Нет, кто со мной говорит? Фамилия как?

— Да зачем вам моя фамилия? Я вам просто сообщаю факт: идёт открытая торговля наркотой!

— Героин? Соломка? Опий?

— Да нет — лекарства. Аптечный лоток, а там она, хозяйка, наркотические средства продаёт, без рецептов.

— Вы сами купили?

— Да нет, у меня денег не хватило.

— Ну, вот — а как докажете?

— Да какого чёрта мне надо доказывать?! — возмутился я. — Я вам сигнализирую, что в центре города Баранова средь бела дня продают втридорога лекарства-наркотики даже и детям, вот и всё!

— Вот и всё! — передразнил неведомый мне лейтенант Дубягин. — Стучать мы все горазды — легче лёгкого…

— Дебил вонючий! Мент поганый! Олигофрен! — взревел я и треснул трубкой об рычаг. Семенящая мимо старушонка шарахнулась в сторону и перекрестилась.

Я рванул домой. От меня можно было прикуривать. Дома я, даже не разуваясь, протопал-проследил к столу в комнате, схватил лист бумаги, прыгающими строчками крупно написал-накорябал печатными буквами почти непечатно: «Сука грёбаная! Если ты не прекратишь торговать наркотой — тебе будет худо! Береги детей!.. Бывший наркоман».

Про детей — это у меня толково выскочило: я-то покупателей-детишек имел в виду, а она, конечно, за своих родных забоится. Ведь есть, должны у неё, дряни паскудной, дети быть.

На рынке я подозвал сорванца лет десяти, в застиранной майке, неумытого.

— Мороженое хочешь?

— А то!

— Тогда утри сопли — ты ж мужик! И — слушай: вот эту записку отдашь во-о-он той тёте в белом халате. Сунешь молча в руку и — беги в ту сторону, не сюда. Понял? Обежишь вокруг Дома торговли, а я тебя буду ждать здесь уже с мороженым.

— С каким?

— Ну, это, брат, тебе решать — какое хочешь.

— Ух ты! И шоколадное эскимо в шоколаде можно?

— И шоколадное в шоколаде — нет проблем. Беги.

Мальчишка всё исполнил в точности. Я вручил ему целых два вожделенных эскимо, не спуская глаз с барыги в халате. Она читала-перечитывала послание, согнав улыбку с лица, оглядываясь по сторонам. Женщина даже вскочила со складного стульчика. И тут из универмага вышли два патрульных мента — сержант и рядовой. В тёмно-синей хипповой форме нового образца, в мягких приблатнённых кепи под французов, с пистолетами, дубинками, наручниками, рацией. Наркотница кинулась к ним, что-то защебетала. Сержант слушал, кивал, потом поднёс к губам рацию.

Патрульные ушли, а со стороны отделения милиции, из-за Дома торговли, к лотку уже спешил-поспешал старлей — высокий, сутулый, с громадными сивыми усами. Женщина протянула ему листок с моими каракулями, жарко заобъясняла. Ей то и дело приходилось отмахиваться от покупателей.

Вдруг она, продолжая осматриваться вокруг, уперлась в меня взглядом. Я и стоял-то шагах в пятнадцати. Она мгновенно узнала меня, ойкнула, дёрнула старлея за рукав форменки. Эге! Вот чего я не хотел и не желал — объясняться с легавым. За последние пьяные годы я не раз убеждался: любой разговор с ними заканчивается не в твою пользу. Их, видать, специально этому учат — прикапываться к человеку, доставать его по поводу и без повода.

Я мигом сам себе скомандовал «кру-у-угом!» и попёр сквозь толпу подальше и прочь. Оглянулся: мент, придерживая твёрдую фуражку-аэродром за тулью, поспешал вслед за мной, как жираф по саванне. Я поднажал, протиснулся в двери крытого рынка, проскочил торговый зал, но, вместо того, чтобы выбежать на улицу, тут же свернул налево, в зал коопторга, через второй выход очутился снова в рынке, в цветочных рядах, уже особо не суетясь выбрался опять на базарную площадь, прошагал делово мимо отделения милиции, на улицу Красногвардейскую.

Сердце колотилось. На душе скребли кошки — ободранные и злые. Чёрт-те что! Решил помочь милиции родимой и самому же от неё приходится ноги делать. Или я уже совсем ничего не понимаю в этой жизни, или мир действительно сошёл с рельсов, дебильнулся.

Эх, сейчас бы выпить-хряпнуть, да и унырнуть в спасительный наркоз.

Душа горит!

5

 

И я выпил…

Крепкого горячего чаю с лимоном. Такой напиток, как узнал я из газет, англичане называют — чаем по-русски. А ещё из газет я узнал, что начальник нашей областной милиции генерал Джейранов обнаглел вконец и окончательно, плевал на всех и вся и на любое мнение общественное с высокой башенки своего особняка-замка. Дело в том, что генерал Джейранов в самом престижном районе города, почти в центре и аккурат напротив хибары многоквартирной моей тёщи по улице Энгельса отгрохал себе дворец по индивидуальному проекту — каменный, в два этажа, с башенками, мезонинами, террасами, флюгерами, банькой и гаражом.

А я всё ходил мимо, думал: кто же это такой шибко нагловатый в Баранове вдруг вылупился? Особняки, впрочем, в последние годы выскакивали-появлялись, как прыщи на щёчках семиклассниц, но всё больше по окраинам, по глухим улочкам, переулкам да тупикам, в пригороде. А тут… Причём, на встрече с журналистами на вопрос о строящемся замке Джейранов невозмутимо отбрехался: на строительство-де он взял ссуду в банке, работяг-строителей будто бы нанимает за свои деньги, документы-бумаги на дом все у него в порядочке.

Что к документам строительным комар даже малярийный носу не подточит — в этом мог сомневаться только последний какой-нибудь кретин в припадке воспалённого слабоумия. И ведь, действительно, никто, судя по всему, не брался доказать, что особняк у главного мента губернии, конечно же, полуворованный, и возводят его от темна до темна да без выходных отнюдь не масоны доморощенные, а совсем даже подневольные каменщики. И меня особенно почему-то бесил наглый выпендрёж архитектуры — башенки, флюгерки, резные карнизики, оконца-иллюминаторы… Гад разъевшийся как бы демонстрировал этим своё гиперпрезрение к нам — нищей обывательской черни.

Я, написав-составив очередной дневник, лежал на диване и думал, ломал бедную свою головушку. Конечно, с аптекаршей я сглупил — не с того конца начал. Она лишь винтик, пешка, шестёрка. Главная гниль — в другом месте…

Под телефоном, к счастью, сохранилась старая алфавитная книжица-тетрадь, где вперемежку моей скорописью и крупной вязью Лены писались-фиксировались телефоны и адреса знакомых. Я отыскал координаты Люды Ерофеевой, приятельницы жены, — она служила-работала в ОБХССе, а как по-теперешнему эта служба милицейская называлась, я уж и не знал. Людмила звонку обрадовалась — сколько раз мы втроём кейфовали у неё дома за бутылочкой и чаем. Поболтали. Замуж она так пока и не вышла, живёт-вековует одна, горя не знает, дослужилась до майора.

— И сколько сейчас майор нашей доблестной милиции получает? — как бы между делом усмехнулся я.

— Ой, да чего там — и миллиона нет! Тысяч восемьсот получается.

— Фью-ю-у-у! — присвистнул я. — А сколько ж тогда ваш главный генерал зарабатывает?

— Точно не знаю — миллиона полтора…

Вот оно как! Значит, менты очередную новую форму себе придумали-пошили, миллионы огребают при минимальной зарплате в полста тысяч, особняки за сотни лимонов громоздят-возводят, а преступники плодятся и жируют, словно тараканы да клопы и вовсю хозяйничают в городе...

Признаюсь, план у меня созрел нелепый и, вероятно, смешной. Но я понял-почувствовал: если я что-нибудь не предприму, не выплесну обиду и даже отчаяние — я или сорвусь в запой, или самоубьюсь. У меня от ненависти и злости горло перехватывало — вот до чего дошло. Я дышать временами, наразмышлявшись, начинал как астматик — с судорогами.

Первым делом я отправился к тёще. Вернее, не к тёще, конечно, а к её дому. С Ефросинией Иннокентьевной мы встречались за последний год раза два — на улице. Я лыко каждый раз вязал плохо, так что разговора-беседы не получалось. Она всё же подозревала меня — или это мне лишь чудилось? — виновным в гибели дочери. По крайней мере, домой ко мне она не заглядывала. А я, хотя по-прежнему доподлинно и безусловно чтил-уважал её, навязываться не имел охоты.

От ворот тёщиного дома я внимательно рассмотрел генеральский замок. Работы заканчивались, даже стёкла уже блестели-посверкивали в вычурных рамах. Строители возюкались внутри дома и асфальтировали двор. Забор был без просветов и щелей, но почему-то низковатый, с мой рост — хозяин-барин, видно, хотел-желал всю красоту миллионерского особняка выставить напоказ. И это хорошо. Не хвастливость нувориша в мундире, конечно, а то, что забор невысокий — это мне на руку…

Я так увлёкся рекогносцировкой, что невольно вздрогнул от тихого голоса за спиной:

— Здравствуйте.

Я оглянулся — Иринка. В коротком сарафанчике, уже загорелая. За год она вытянулась в тростиночку, поди ростом догнала уже мать-покойницу.

— Здравствуй! А почему ты вдруг ко мне на «вы»?

— Не знаю, — смутилась девочка. — А вы к нам?

— Не «вы», а «ты»! — почти всерьёз вдруг рассердился я. — Вообще-то, к вам. Бабушка дома?

— Дома.

— Работает?

— Нет, она одна.

— А ты почему не в школе? Ты же уже учишься?

— Учусь, во втором классе. А сегодня ж — воскресенье.

— Ах да — совсем вылетело! А Шура где?

— На речке.

— А тебя почему не взяла?

— Она к экзаменам готовится, говорит — мешать буду.

— Ну, пойдём.

Ефросиния Иннокентьевна варила борщ. Она при виде меня оживилась.

— Ого, какие гости!

Я вдруг смутился-заоправдывался, подхватив из-под ног рыжего кота Фунтика, который был когда-то моим:

— Мимо вот шёл — попить захотелось.

— Попить или выпить?

Я придушил подначку серьёзным тоном:

— Не пью я теперь, Ефросиния Иннокентьевна.

— Давно ли?

— С пятнадцатого апреля — ровно месяц.

— Да что случилось-то?

— Напился. По горло. Хватит.

Она пристально в меня всмотрелась. Я снял очки, подставил всего себя.

— Ну, поздравляю, коли так. Есть будешь? Борщ уже готов.

— А почему бы и нет?

Тёща этот анекдот, видно, не знала. Я уже тонул в собственных слюнях — вкус горячего домашнего борща я помнил смутно. Первые десять ложек я заглотнул молча и только потом, умерив пыл, смог пошутить:

— Вы, я вижу, анекдотец не слышали про «нет»? Это гость незваный засиделся до ужина. Хозяин, скрепя сердце, спрашивает: «Вы с нами отужинаете?» Гость отвечает: «А почему бы и нет?» Хозяин облегчённо вздыхает: «Ну, нет так нет, тогда — до свидания!» Ха-ха-ха!

Ефросиния Иннокентьевна поддержала смех, улыбнулась, предложила добавки. Я осилил и вторую чашку, обглодал-обчистил и сахарную косточку, успевая в перерывах меж глотками пунктирно поведать и об «Оптималисте», и о Шичко, и о Леонарде Петровиче Лифанове…

— Молодец! — похвалила бывшая тёща. — Давно бы так. А то я, грешным делом, крест на тебе поставила.

— Да уж ладно… — махнул я рукой и перевёл на другое. — А как вам, Ефросиния Иннокентьевна, дворец напротив вас? Не раздражает?

— Мне что — забот больше нету? У меня вон Витька почти такой же строит.

— Какой Витька? — я спешно подумал: опять, не желая стареть, Ефросиния Иннокентьевна хахаля завела.

— Да — Виктория, дочка. Ты чего? В Загуляе, на берегу реки возводит — уж первый этаж готов.

— Она, что — замуж выскочила?

— Какое там — кукует! Шурка, я чувствую, скорей её выскочит — уже женихи в дом толпами ходят.

— А где ж Виктория деньги взяла?

— О-о-о, она ж теперь первый зам генерального директора коммерческого банка «Эльдорадо». Огребает — будь здоров. Вот надеется отгрохать замок, да и приманить какого-нибудь рыцаря. Машина уж давно в гараже стоит…

Ну, ты смотри: устраиваются же люди! Эхма, для кого разруха-перестройка, а для кого и новостройка.

Иринка, всё время молчавшая и пожиравшая меня своими серыми ясными глазищами из комнаты, вдруг увязалась проводить меня до калитки. Я приостановился на тротуаре, смущённо погладил её по светлым прядкам.

— К матери-то ездите на могилку?

— Ездим. На той неделе ездили — птичкам печенье крошили.

— Ну-ну… — в горле у меня запершило. — Я на днях зайду за тобой — вместе съездим, цветов отвезём. А сейчас… на вот — на жвачку, на мороженое.

Я вынул из кармана десятитысячную бумажку, неловко сунул Иринке в руку. Она исподлобья глянула мне в глаза.

— Спасибо… Спасибо, папа!

Вспыхнула и убежала.

Я, забыв даже ещё раз кинуть взгляд на проклятый мусорный особняк, поплёлся домой. Вот гадство — нервы ни к чёрту стали! По малейшему поводу — в глазах пелена да туман.

С такими нервами — не навоюешь…

6

 

Я рванул в Будённовск.

Тогда ставропольский город, тёзка нашего, чернозёмного, ещё не прославился так кроваво, так что название звучало вполне мирно, но на свалке будённовского завода синтетических смол имени 30-летия Кубинской революции вполне можно было разжиться взрывчаткой. Ещё в пору моей комсомольско-журналистской юности я писал материал о том, как пацаны-будённовцы раздобывают на этой свалке пироксилин и калечатся самодельными бомбами. Как и ожидалось, изменений не произошло: я вмиг отыскал почти полный бумажный мешок лишь слегка подмоченного порохового сырья. Без проблем я наскрёб из-под затвердевшей корки-панциря в целлофановый пакет килограмма полтора дармовой взрывчатки.

Уже дома, в Баранове, на рынке я вычислил бедового мужика — в чёрном глухом пиджаке с медалькой «20 лет победы над Германией» на лацкане, — без суеты, солидно ожидающего толковых покупателей. Не брился он уже дней шесть и то ли ещё не протрезвел, то ли уже опохмелился. Торговал он всякими шнурами-проводами.

— Добрый день, отец!

— Добрый, ежели не шутишь.

Я понизил голос, хотя вблизи никого не было: понедельник — выходной на рынке день.

— Бикфордов есть?

Мужик нимало не удивился.

— У нас всё есть.

— Почём же?

— Сантиметр — тыща…

Делавар небритый, увидав, как я прояснел лицом и охотно полез за деньгами, вдруг продолжил:

— …по обычным дням. А сегодня — две.

— Это почему?

— Ну, так выходной же: оштраховать могут — риск.

Я сплюнул, отдал тридцать тысяч без ропота — не стоило слишком длить сцену, глаза мозолить свидетелям. Уж, конечно, пропойца этот в милицию не побежит, но лучше на всякий противопожарный случай подстраховаться.

Сначала я хотел набить пироксилином бутыль из-под шампанского, что осталась на память о Дарье Михайловой, но резонно поразмыслил: стеклянные осколки — это несерьёзно. Один пшик получится. И тут я вспомнил: под ванной должен валяться старый сломанный сифон. И точно — отыскался. Голубой металлический шар идеально напоминал формой пушечное ядро или бомбу времён мушкетёров. Сколько газировки из этого сифона мы выпили! А какой отличный сироп делала-варила Лена из апельсинов — никакой ядовитой забугорной фанты не надо!..

Набрав на соседней стройке в газетный кулёк опилок, я набил сифон до половины, сверху насыпал пироксилин, приладил шнур, вынув кончик ровно на десять сантиметров. Шнур я укрепил в горле сифона бумагой и залил загустевшим клеем «Момент» — засохнув, он зацементирует шнур наглухо. Главное — чтобы фитиль удержался во время удара при падении.

Бомбу свою я упрятал пока обратно под ванну, за загородку. Затея зряшная, но для очистки совести необходимо сперва провести мирные переговоры — ультиматум испробовать. Я сам себе поражался — как я всё до тонкостей продумал. Недаром, выходит, всяких крутых детективов-боевиков по ящику насмотрелся. Свой почерк, а тем более шрифт-почерк моей машинки, я выдавать-обнаруживать, само собой, не желал. Бритвочкой я из газетных заголовков навырезал отдельные разнокалиберные слова. Газеты же сразу смял-скрутил в свёрток, вынес в мусорный бак. Затем отправился на главпочтамт. Там я в телеграфном отделении умыкнул пару бланков телеграммных и перешёл в почтовый зал.

Раньше, бывало, клей на столах свободно стоял, теперь же из-за спин очереди, особо лицом не мелькая в окошечко, пришлось попросить — якобы конверт подклеить. В уголочке зала, за столом, где никого не было, я накапал на один бланк лужицу клея и, быстро проводя по ней изнанками полосок, составил-наклеил на второй бланк текст: «Генерал, срочно подарите-отдайте особняк ворованный городу, обществу. Иначе будет худо. Доброжелатель». На конверте я наклеил лишь одно слово — «Генералу».

Я знал, где живёт-доживает Джейранов последние дни, готовясь к новоселью. Письмо я бросил в его ящик почтовый и решил ждать ровно неделю. Чего ждать?..

Глупо, конечно. И самому смешно.

Через неделю, в ночь на понедельник, я вышел из квартиры в полвторого ночи с холщовой раздувшейся сумкой в руке. Какой-нибудь случайный свидетель вполне мог подумать, будто я пру куда-то по ночным улицам арбуз или кочан капусты. Я предусмотрительно свернул не на Энгельса, а на параллельную ей Орлезмеиную. Вообще-то эта барановская стрит полностью именовалась — улица Белого Орла и Мудрой Змеи и была названа когда-то в честь вождей-лидеров североамериканских индейцев, борющихся за свои права. Но обыватели местные быстро окрестили её Орлезмеиной для экономии языка, привыкли так её именовать и даже возвращённое новыми властями прежнее её ископаемо-досоветское название — Базарная — никак вновь не прививалось.

Я вышагивал по пустынной Орлезмеиной в темноте. Свет теперь в городе экономили, и уличные фонари ночью тоже отдыхали. Однако ж вполне сносно подсвечивал совсем почти состарившийся и истончившийся до буквы «С» месяц — небо после вечерней грозы очистилось. О дневной неимоверной жаре под сорок в тени и помину не осталось. Дышалось легко, свободно и празднично.

Шёл я — если вещи называть своими именами — на преступление. Но чувствовал себя бодро, хорошо и покойно. Я ж не царя убивать иду, да и вообще не убивать, а лишь — слегка проучить-озадачить одного из новоявленных хамов, жлоба, возомнившего себя хозяином жизни. Я сознавал себя этаким Робином Гудом или Дубровским…

Вдруг я запнулся и охнул: Господи, а — спички-то! Я ж не захватил спички. Да у меня в квартире их и нет — они мне при электроплите-то без надобности. Нет, правду говорят: мелочи губят, порой, великие дела! Что же — возвращаться, откладывать дело?.. Дурной знак!

И тут (нет, всё же Кто-то помогал мне!) я увидел-разглядел на лавке у ворот следующего дома лежавшую навзничь фигуру. Я приблизился: так и есть — мужик пьяный. Прихрапывает, перегар от него — на гектар. Я легонько толкнул пьяное тело.

— Эй! Дружище! Э-эй!

Он лишь замычал. Я охлопал его одежду — в брюках громыхнули спички. Я вытащил коробок, отсыпал половину, отломил кусочек полоски зажигательной и всё это сунул болезному обратно в карман, а то он с утрешка без курева окочурится. Коробок же с оставшимися спичками для надёжности спрятал в сумку.

Через десяток минут я стоял уже под забором объекта. Сторожа я не боялся — спит, конечно. Притом, я знал-выследил уже, что цербер ментовский обитал в гараже, за домом. Пока выскочит, пока очухается — шнур уже дошипит. Сперва я хотел запузырить снаряд в узко-вертикальное — на два этажа — окно левой круглой башни, но уже тут, на месте, забоялся: вдруг не попаду, и сифон мой отскочит, взорвётся-пропадёт втуне.

Раздумывать было совершенно некогда. Да и опасно. Я огляделся, вынул бомбу из сумки. Поставил на тротуар под самым забором. Вытащил спички, а сумку сразу скомкал и сунул в карман брюк. Присел, прижал коробок большим пальцем протеза к колену, шаркнул — спичка сразу загорелась. Пальцы, признаться, подрагивали. Я подпалил фитиль. Боевой огонёк вспыхнул, шустро зашипел-побежал, пожирая змейку шнура. Я подхватил тяжёлый шар правой рукой, вскочил и с размаху — не как ядро спортивное, а как диск, из-за спины — послал-швырнул в большое окно. И тут же рванул через дорогу.

Сзади громыхнуло-зазвенело стекло. Я влетел в калитку тёщиного дома, юркнул в сад, и тут же за спиной шарахнул-треснул взрыв. Бог мой — словно атомная бомба! Аж уши заложило. Я ещё шибче наддал, перескочил через заборчик в чужие сады-огороды, перевалил через ограду опять на Орлезмеиную и во все лопатки ударил в сторону дома. У меня было в запасе четверть часа — не более…

Только б не встретить патрулей! Только б не встретить!

Вдруг в голове выстучалось в такт бегу: «Бежит поэт — невольник чести!..» Ха-ха — поэт! Это ты, парень, в Москве поэтом был… И сам же на себе крест поставил…

И тут мысли мои оборвались-заиндевели. Навстречу мне по улице мчалась машина. На крыше её вертелась-маячила сине-красная милицейская мигалка.

Вот и всё — копец!..


<<<   Часть 3. Гл. IV
Часть 4. Гл. II   >>>











© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники


Рейтинг@Mail.ru