Николай Наседкин



ПРОЗА

ПОВЕСТИ

Казарма

(Часть 3)


Глава VII


И всё же финал службы и вообще весь второй год оказался, конечно же, несравненно более приемлемым, чем начало, первые месяцы.

Став комсоргом роты, получив звание младшего сержанта, перейдя на престижную для сапёра работу в городское ЖКУ, я получил тот самый глоток свободы, который позволял находить даже и приятные стороны в армейской жизни, ощущать в иные моменты довольство, быть относительно спокойным за своё достоинство, не чувствовать себя игрушкой в чужих руках.

А поначалу, ещё и ещё раз повторю, было-таки на душе муторно. Эта каторжная пахота ломом и лопатой на тридцатиградусном морозе под неусыпным надзором дикого Памира, эта вонь, перенаселённость и напряжённость атмосферы казармы действовали на мою психику угнетающе. Вскоре я нашёл отдушину, позволявшую как бы вдохнуть посреди этого казарменного тумана глоток чистого пьянящего кислорода.

Книги!

В полку оказалась довольно неплохая библиотека и весьма малолюдная — читать в общем-то некогда, да и книгочеев в стройбат попадало не так уж много. Я, забежав впервые в библиотеку и записавшись, торопливо кинулся перебирать книжные богатства, мучаясь таким громадным выбором в такое ограниченное время — имел я десяток минут в запасе до полкового построения. Наконец библиотекарша, офицерская жена — тётка, как оказалось, добрая и мудрая, мы с ней впоследствии подружились, — видя, как я страдаю, словно Буриданов осёл, посоветовала: возьми для начала уже знакомую, любимую книгу.

Я так и сделал.

В казарме вечером, когда перед отбоем выпал час свободного времени, я встал в узеньком боковом проходе меж двухъярусных коек, в самой глубине, у окна, подальше от чужих глаз, и раскрыл том «Преступления и наказания» в белой атласной суперобложке из серии «Библиотека всемирной литературы»:


«В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С–м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К–ну мосту…»


Дух мой покинул моё сапёрское уставшее тело и устремился в космос Достоевского.

Как всё же книги помогают человеку жить! Лично я, мне кажется, без чтения давно бы уж, наверное, погиб и в моральном, да и в самом прямом — материальном — смысле. Впрочем, с другой стороны, иногда мелькнёт в голове мысль: если бы я не так страстно, много и запойно читал, может быть, мне удалось бы уже чего-нибудь в жизни добиться, сделать...

Вернусь к стройбату.

Через несколько недель этой землекопательной и земледолбательной каторги в организме наступил тот предел отчаяния, когда в голову начинают приходить всякие благоглупости о побеге и даже самоубийстве. В это, должно быть, трудно поверить, но факт — не раз и не два бывали случаи у нас в полку и у соседей, когда тот или иной сапёр не выдерживал тягот стройбатовской действительности и бунтовал. Об этом я намереваюсь поговорить чуть позже, а пока приведу здесь лишь весьма любопытный документ, сохранившийся у меня. Это моя объяснительная по поводу происшествия, свидетелем которого я случайно стал. Пришлось эту бумагу переписывать набело, а черновик остался у меня


«Командиру 5‑й роты ст. л‑ту Наседкину от военного строителя такого-то

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ

23.08.197...г. вечером, после ужина, я пришёл в Ленинскую комнату. Там находился ряд. Аксельрод. Немного погодя зашли Мерзобеков и Дерзин. Я хотел принести воды из фонтанчика и спросил, у кого есть фляжка. Дерзин сказал, что в его тумбочке лежит фляжка, и я пошёл за ней. Войдя в помещение 1‑го взвода, я увидел, что в глубине, между рядами коек стоит человек. Я хотел спросить его о местонахождении тумбочки Дерзина, но услышал хрип. Заподозрив неладное, я бросился к нему и увидел, что он (Мосин) висит в петле на козырьке кровати второго яруса. Я подхватил его и крикнул. Прибежали из Ленкомнаты остальные. Мы с Дерзиным освободили его из петли. На вопросы Мосин не отвечал, он был в полубредовом состоянии, стонал и плакал. Мы уложили его в постель, и Дерзин пошёл и доложил о случившемся мл. л‑ту Касьянову. Мосина до этого момента я близко не знал».


Этого Мосина, понятно, сразу уволокли в госпиталь, а затем — комиссовали. Кому ж из командиров охота отвечать за такого слабонервного?..

Вот также и я почувствовал в один из моментов, что лучше в петлю головой, чем долбить мёрзлую землю, отмораживая руки, терпеть грязную ругань полупьяного таджика и всё время сжиматься в ожидании, что он тебя пнёт, словно скотину. К тому же, и внутри нашей бригады, хотя мы были одного призыва, начались трения. Дело в том, что из двенадцати человек оказалось пятеро армян, притом двое из них шустряки, любящие повеселиться за счёт соседа. Своей жертвой они избирали то одного, то другого из самых смирных, преимущественно — русских, и начинали шпынять беднягу, запугивать его, издеваться. Всё это начиналось как бы в шутку, игрой, а кончалось каждый раз нешутейными столкновениями, дело доходило и до драки. Наш командир Мустафаев, здоровый и невероятно волосатый азербайджанец, говоривший по-русски с чудовищным акцентом, как мог осаживал бойких армяшек, но те были неутомимы. Тем более, остальные их земляки хотя, как видно, не одобряли задирчивость Мнеяна и Мовсесяна, но национальная сплочённость у них изначально очень крепка, так что петухи ершились смело...

И вот вся эта катавасия загнала меня в тупик и стало мне крайне плохо. Я понял, что если завтра опять вскочу в пять сорок пять утра, выбегу на обжигающий мороз делать зарядку, в столовой буду суетливо хватать свои куски и, скорей всего, опять останусь без масла и сахара, затем вдруг загремлю на пола, позже зашагаю в строю на пахоту, увижу мерзкую рожу Памира, возьму в руки тяжеленный тупой лом, начну стучать им в замёрзшую мёртвую землю, всё время опасаясь, что вот-вот вспыхнет новая стычка с армянами... Одним словом, я нуждался в большом глотке свободы, иначе я мог сойти с ума.

И сработал в очередной раз гуманный закон природы, гласящий, что из любого даже самого безвыходного положения всегда найдётся выход.

Я проснулся среди ночи и понял — что-то произошло. Казалось, рыбья кость застряла в горле. Я сел на постели, вслушался в себя. Было больно глотать, голова кружилась, все косточки поламывало...

Я чуть не закричал от радости — заболел!

Как-то отстранённо-философски я подумал, что в подобной, предательской по отношению к собственному организму, радости есть оттенок морального извращения, который, впрочем, в сложившихся обстоятельствах вполне простителен. Я уткнулся в подушку, закутался в одеяло и, дрожа от озноба, почувствовал себя счастливым.

Полковой врач, низенький пухленький толстячок капитан, вначале, как я мнительно заметил, заподозрил во мне симулянта. Он долго разглядывал мое горло, внимательнейшим образом изучил шкалу градусника и со вздохом констатировал:

— Вроде бы острая катаральная ангина. Придётся, мил-друг, положить тебя в лазарет.

У меня вполне хватило сил, чтобы уже по-настоящему и окончательно обрадоваться. Но виду я, конечно, не показал.

В гарнизонном лазарете, куда отвёл меня полковой санитар, нас долго держали в приёмной. И вот, странное дело, радость моя всплёскивалась всё тише, всё умереннее, пока я, наконец, не начал даже испытывать и раздражение, как и любой нормальный больной в подобной ситуации. Хотелось скорее в постель, забыться.

Пришёл врач, осмотрел меня, прослушал, зафиксировал в каких надо документах и передал меня солдату-санитару. Может, потому, что я уже был раздражительным капризным больным, малый мне сразу не понравился — чистенький, прилизанный, с нагловатым взглядом. Одним словом — лазаретный шнырь.

Он завёл меня в комнатушку, сунул в руки полотняный мешочек и свёрток белья.

— Раздевайся, всё своё сложи в мешок.

И исчез.

Я начал переодеваться из казённого своего в казённое чужое и, конечно же, и бельё, и пижама оказались размерами намного больше моего, зато тапки, наоборот, номера на три меньше да притом на одну левую ногу. Тут надо злиться уже по-настоящему.

— Эй, сапёр, долго ждать тебя? Айда! — раздался нетерпеливый голос прилизанного.

Вот хамлюга, ещё орёт!..

В узкой, с высоким белым потолком палате гарнизонного лазарета находилось четыре койки, тумбочка, на тумбочке пузатый гранёный графин. Три койки были стандартно, по-казённому, застелены, а на той, что стояла справа у окна, лежал парень с ярко-рыжей головой. Услышав скрип двери и моё приветствие, он вскинулся. Я увидел редкостную физиономию: близко, к самой переносице сдвинутые пуговичные глазёнки сероватого цвета, плоский, словно фанерный, торчащий бушпритом нос и узкие резиновые губы. «Ну и видок!» невольно подумал я и начал устраиваться на койке слева у окна.

Рыжеватый пожевал и даже как-то подёргал губами, потом заговорил:

— С чем положили? С какого полка? Майский призыв?..

Он, как из ведра, окатил меня лавиной вопросов, но ответов почему-то ждать не стал, а сразу начал выдавать информацию о себе. Я узнал, что его зовут Пашкой, здесь валяется с желудком и призыва — майского. Потом уж выложил анкетные данные и я. Впрочем, мне не очень-то хотелось болтать. Болезнь давала себя знать, да и по извечной солдатской привычке, которая прочно уже укоренилась в организме, хронически хотелось спать.

Уже закутавшись в одеяло, я совсем было задремал, как вдруг услышал голос с соседней койки. Казалось, Рыжий разговаривает сам с собой:

— Дома щас к празднику готовятся!.. (Дело приближалось к 8‑му Марта.) Маманя пироги лепит, батяня курей режет... Эхма! Щас бы домой! Братуху увидать, маманю с батяней... Эх!

Он ещё раз вздохнул и, чувствовалось, скосился в мою сторону.

— Да, неплохо бы... — вяло поддержал я разговор.

Рыжего как вилами подбросило.

— Ты знаешь, как я живу?! В пригороде Луганска — домина с садом! Маманя, батяня да мы с братухой... В саду — яблоки, вишни, эти — как их? — черешни! Чё ещё надо, а? Поросята есть, гуси, утки... Курей — пропасть! Ну, чё ещё надо? Мотоцикл «Урал»! Ну, чё ещё надо, а? В хате два телека — цветной один, маг за триста пятьдесят, два холодильника! Ну, чё ещё надо, а? Ну, чё?..

Рыжий уже подпрыгивал. Одеяло от резких движений упало на пол. «Чёрт-те что, — подумал я, — он, наверное, не только желудком страдает…»

— Ну, чё ещё надо? — в очередной раз вскрикнул Пашка. — Приканаю с пахоты домой: маманя, на стол мечи! На столе — глаза в разбег: чё тока нет. Батяня графинчик достанет: ну чё, Пашка, выпьешь? Конечно, говорю, батяня, какой базар! А как вдаришь да — на скачки в клуб... Эх, и жизь была!..

Рыжий раскраснелся и чуть не всхлипывал от воспоминаний. Не успел я как-нибудь ответить на его тираду, как дверь нашей палаты отворилась, вошёл невысокий черноволосый парень.

— Здравствуйте, ребята! Меня вот к вам подселили. Можно?

— Давай, давай, — ответил я, — устраивайся на любой плацкарте.

Новичок выбрал койку с Пашкиной стороны и сел. Рыжий, замолкнув, с минуту таращил на него свои серые пуговки и потом принялся за свою методу:

— Как кличут-то? Какой призыв? Откуда родом?..

— Зовут Борисом. Девять месяцев уже отслужил. Сам из Новосибирска. А вы?

Познакомились.

Пока Борис расправлял постель, я его рассмотрел подробнее. Глаза — умные, лицо, особенно по сравнению с Пашкиным, радовало правильностью черт, только было бледноватым. Ростом невысок и размахом плеч не поражал. Последнее, что я заметил — томик Чехова, который Борис положил под подушку...

Разбудил меня часа через два голос медсестрички — пора идти на уколы.

Первые дни в лазарете слились в сплошной сон, обеды-ужины, уколы-таблетки…

Организм медленно, но верно выздоравливал от болезни и приходил в себя, восстанавливался после напряжённого угнетающего казарменного быта. Жизнь без команд, тотальной агрессии, жёсткого удушающего распорядка казалась райской, и так сладко мечталось, что она будет и будет длиться. Даже назойливая болтовня рыжего Пашки почти не раздражала.

— Слышь, чуваки, — сказал-предложил он как-то после обеда, когда мы опять валялись и блаженствовали по своим постелям, — давайте о гражданке побазарим, а? Давайте об этом, ну, о бабах, короче. Ну, у кого как было там в первый раз и всё такое прочее. Давайте, а?

Борис отложил книгу. Я — тетрадку, в которой писал письмо матери. Предложение надо было обдумать. Но рыжий терпением не отличался.

— Замётано! Я — первый, — рубанул он и, усевшись на постели по-турецки и подложив подушку под свою тощую спину, взахлёб начал.


РАССКАЗ РЫЖЕГО


Отмучил я восьмилетку, приваливаю домой и базарю:

— Всё, батяня, я на пахоту пойду!

Ну, тут охи-вздохи, маманя — в слёзы, но я, как кремень. Батяня пристроил меня к себе, на мясокомбинат. Работёнка — кайфовая: весы такие громадные, сижу я, значит, баки с мясом вешаю да два раза в месячишко к кассе бегаю. Лафа!

Один раз, помню, объявили очередной перекур, а я не курю. Сижу, значит, на своём стуле и яблоко хаваю. Вдруг слышу сзади:

— Ты чё один балдеешь?

Секу — кадра стоит: волосы светлые из-под косынки до самых плеч, брюки-клёш и халатик белый, как положено. Клёвая вся из себя!

— А чё, — спрашиваю, — с кем я балдеть буду?

— А ты, — спрашивает, — не Андрея Фомича сын?

— Евонный, — говорю, — и есть, а чё?..

Ну, короче, то да сё, о том, об этом базарим. Её Глашей, оказалось, звать. Понравилась она мне — жуть! Базарю:

— Смотаемся в киношку вечером?

— Давай, — соглашается и адресок даёт.

А тут перекур кончился, она к себе — в фасовочный цех.

Приканал я домой, сполоснулся, хавать начал, а сам всё о ней думаю. В первый раз так деваха понравилась. Для балдежа вдарил я рюмашечку, да вторую и — к её хате. Одет ништяк: волосы под битлов, брючата чёрные, клёш двадцать пять на тридцать, рубашечка нейлоновая.

Она недалеко от меня жила, на соседней улице. Там у нас целый район — хаты с садами и палисадниками. Подваливаю, короче, а она сидит на лавочке у ворот и меня ожидает. Ну, повалили мы с ней в кино. Не помню, чё в тот раз крутили. Сижу я рядом, думаю: дурак буду, если щас не залапаю — самый момент. А у меня за этим делом никогда не заржавеет. Сижу, значит, на неё смотрю, а потом взял и руку на её руку — р-р-р-раз! Она сперва дёрнулась, потом ничё. Ну, я — дальше-больше. Тут ещё под этим делом (Рыжий щёлкнул себя по кадыку). Руку ей на коленку положил — молчит! А меня, серьёзно, в пот бросило. Секу, рука у меня горячая, а кожа у неё холодная-холодная, ну — лёд. Думаю: точно сёдни моей станет. Наглел я, наглел, а она вдруг тихо так:

— Не надо, Паш, а?

Фу-ты, думаю, ломается ещё! Но лапу убрал.

Картина кончилась, пошёл провожать. Я, конечно, не молчу, про битлов базарю, про то, что записей у меня до чёртиков. Она:

— Вот бы послушать!

— Придёшь, — базарю, — ко мне, послушаешь.

Коло хаты ёйной стоим. Поздно уже. Чёрт с ним, думаю, засосать хоть. Ну, стоим. Я — р-р-р-раз! — её за плечи. Она ничего — молчит. Ну, я её тогда к себе и — присосался. А она мне:

— Зачем же так сразу-то?

— А затем, — базарю, — чтоб веселей жить было!

И ещё раз засосал...

Побалдели ещё, я уж совсем втемнях домой отвалил.

И пошло у нас. На пахоте рядом и вечерами вместе. Ну, там, то в кино иль на скачки в клуб, то так просто кантуемся, на улице. И знаете, раньше одна мысля была — добиться всего и отвалить, а потом как-то на другой бок переворачиваться всё стало. Даже до того дошло, что знаю: вот в любой момент захочу и моей станет, а сам же тяну резину. Ну, целую, конечно, оглаживаю, а насчёт этого — ни-ни.

Раз, помню, приканали к нам в первый раз. Я её с маманей познакомил, с братухой — батяню-то она по работе знала. А братуха у меня уж мужиком был: двадцать два года, волосы кудрями и на гитаре мастак. Баб этих у него — море.

Он вокруг Глаши сразу ла-ла-ла. А мне чё? Пускай, думаю. Потом свалили мы с Глашей в мою комнату. Я дверь закрыл на задвижку, врубил битлов и сел к ней на кровать. Ну, тут, само собой, облапил, сосать начал. Она вдруг как обхватила меня, прижалась вся и шепчет:

— Ты меня любишь?

Я, конечно, — люблю! — базарю. Да оно и в самом деле так было. А она целует меня, жмётся. Короче, дело за мной только. Я уж тоже завертелся, чё-то расстёгивать у ней начал. Руки дрожат...

И тут — надо же! — плёнка кончилась. Я пока другую катушку ставил, вроде утихнул. Да и она тоже. Потом как-то не то уж... Посидели ещё да в кино повалили...


Рыжий замолчал и, глядя в пол, по инерции ещё шевелил губами. Выражение лица у него было даже какое-то умильное: он, казалось, вот-вот слезу пустит.

— А дальше? — спросил Борис.


— Чё дальше? Ничё, — неожиданно поскучнел Пашка. — Так до дня рождения моего тянулось. А он аккурат у меня на 31 декабря приходится. Ну вот, я её, конечно, пригласил. Гостей там всяких собралось: братуха назвал, батяня. Водяры разной накупили, краснухи, да ещё своё зелье поспело, короче — море. Глаша в тот вечер была — блеск! Платье розовое, короткое, капрончик на ногах, волосы под ленточкой...

Ну, тут маг вовсю орёт, ёлка светится, веселье кругом, Глаша рядом сидит и руку мне на плечо положила, а мне — восемнадцать тряпнуло. Ну, я от кайфа-то и давай одну за другой опрокидывать. Забалдел — страшно. Помню, Глаша уже обнимает меня, целует, чё-то про братуху базарит. Потом я ещё стакан вдарил и — отрубился...


Пашка опять замолк. Хотя как-то не хотелось верить, даже как-то обидно было верить, что его могла полюбить красивая девчонка, но он так увлечённо расписывал...

— Ну! — не выдержал теперь я. — Не тяни душу, рассказывай.


Утром очухался — лежу на койке в большой комнате. Голова трещит, бока болят, всего выворачивает. Ничё не помню! В хате тихо, все свалили куда-то. Глядь, на столе графин с чем-то жёлтым стоит. Думал — квас и хватанул прям из горла. А там — горилка закрашенная. Сперва муторно стало, а потом ничё: кайф словил. Башка соображать чё-то начала. Думаю, как же я вчера Глашу-то проводил? Может, обидел чем? Может, наглел? Ничё не помню!

Но настроение уже балдёжней стало. Пойду, думаю, пока битлов послушаю. В свою комнату — торк. Закрыто. Я ещё не врубился и другой раз изо всей силы — торк. Задвижка выскочила (Рыжий запнулся), секу, в моей постели братуха с Глашей лежат... Обнявшись...


Признаюсь, меня поразил финал рассказа, да и Бориса, видно, тоже.

— Так что же ты сделал? — осторожно спросил он.

Пашка резко повернулся к нему.

— А ты бы чё на моём месте сделал, а? Ну, чё?.. Чё, думаешь, я из-за какой-то на братуху родного обижаться буду? Да их— море, а братуха-то один у меня! Он же один, братуха-то!

Рыжий откинулся на подушку. Мы с Борисом не знали, то ли посочувствовать ему, то ли, наоборот, обозвать идиотом. С одной стороны, действительно, стоит ли из-за такой убиваться? Но, с другой, если бы мой родной брат так по-сволочному поступил, я ему уж по лицу точно бы ударил...

Впрочем, брата у меня нет, так что Бог его знает...

— А клёвая она была, — с тоской вздохнул Пашка,вспоминается часто.

Надо было что-нибудь сказать, но говорить не хотелось. Ну его, расслюнявился!

Рыжий долго сопел в тишине.

— Ну что? Теперь мне рассказывать? — спросил Борис.

— Давай, — отозвался я.

— У меня попроще было, — начал Борис, повыше устраиваясь на постели, — а может, и сложнее. Это с какой стороны посмотреть.


РАССКАЗ БОРИСА


Началось это, когда я учился на третьем курсе института, под Новый год. До этого, если откровенно, в жизни моей ничего такого не было. Я случайно попал в малознакомую мне компанию. Предновогодний вечер, как сейчас помню, был отменным — со снегом, с морозцем.

Я шёл с бутылкой шампанского под мышкой сквозь уличную по-праздничному возбуждённую толпу и вдруг подумал: «А зачем я туда иду? Не лучше ли в одиночестве провести эту чудную ночь?» Но, слава Богу, лень было возвращаться в свою келью.

В гостях я разделся, сунул бутылку на кухню и прошёл в зал. Я неплохо знал только хозяина квартиры Виктора и его супругу Валю (вместе учились) да ещё двух-трёх гостей. Остальные же человек десять, как я уже говорил, были мне совершенно незнакомы. Всем, я это сразу как-то остро почувствовал, было не до меня, никто меня никому не представил. Виктор с Валей суетились у плиты. Все уже были веселы или, вернее, навеселе, и в комнате стоял оживлённый шумок. Громко играла радиола. Несколько пар танцевали танго. Я, решив, несмотря ни на что, повеселиться, хотел кого-нибудь пригласить. Но, увы, все более или менее миловидные девушки оказались со спутниками, а остальные, мягко говоря, не блистали очарованием. Я, про себя чертыхнувшись, сел в низкое кресло перед проигрывателем и начал перебирать пластинки.

— Потанцуем?

Я поднял голову. Перед моим взором мелькнули вызывающе открытые стройные ноги с божественными коленками, чуть полноватая фигурка в белом облегающем платье и, наконец, лицо: серые с ироничным прищуром глаза, высокая причёска каштановых волос, пухлые, как пишут в романах, чувственные губы... Подробно я её, конечно, потом, во время танца, рассмотрел. Почему я её раньше не заметил, до сих пор не пойму. Я, разумеется, сразу вскочил, начал что-то бормотать, покраснел. Замечу в скобках, что в душе я, если откровенно, считаю себя волевым, холодным человеком а-ля Печорин, но жизнь на каждом шагу, увы, доказывает мне обратное.

Она моё бормотание выслушала спокойно, даже с каким-то скучающим видом, чуть отвернувшись, и улыбнулась при этом какой-то странной улыбкой. В тот момент я заметил это мельком и только много позже узнал значение той странной улыбки...

Но я отвлёкся.

Мы с ней только успели познакомиться, как пластинка кончилась. Имя у неё оказалось драгоценным — Злата. Часы показывали половину двенадцатого, и все начали усаживаться за стол. Я, естественно, сел рядом со Златой. Мои опасения, что она пришла в компанию не одна, скоро развеялись: никто к ней не подходил. Создавалось впечатление, что она, так же, как и я, случайно оказалась на чужом пиру. В комнате погасили верхний свет и зажгли ёлку. От телевизора шли голубые волны. Лицо Златы, освещаемое этой мешаниной бликов, было чересчур красивым, как у ведьмы в фильме «Вий». Помните Наталью Варлей в этой роли?

Злата, не морщась, охотно пила коньяк и вино. Она побледнела, глаза её блестели, и блестели не весельем, а чем-то совсем другим — злостью или обидой, а может, и скукой. Хотя, впрочем, может ли быть у скуки блеск? Злата то и дело начинала смеяться, умно и зло пародируя разговоры и жесты гостей. У меня от выпитого быстро закружилась голова, и я вслед за ней тоже начал от души потешаться над соседями по столу. Мне приходилось при общении склоняться к уху Златы и раза два или три я коснулся губами её щеки.

Не знаю, как мы с ней тогда не учинили скандала? Потом, помню, мы с ней долго бродили по улицам Новосибирска. Было темно, но чувствовалось, что ночь на исходе. Мы поравнялись с остановкой, когда первый автобус притормозил и распахнул дверцы. Злата вдруг резко качнулась ко мне, поцеловала в губы — «Пока, мальчик!» — и вскочила в автобус. Дверцы захлопнулись, и Злата, помахав мне на прощание перчаткой сквозь полузамёрзшее окно, растворилась в городе. Я даже не узнал ни фамилии, ни адреса, ни телефона!

С трудом дождался я девяти часов, когда, по моим расчётам, Виктор с Валей должны были уже проснуться, и позвонил им. Трубку никто не поднимал. Я бросился к ним домой: звонил, стучал в дверь, но никто не открывал. «Неужели до сих пор спят?», –– помню, с раздражением подумал я. На поднятый мною грохот выглянула из соседней квартиры девчушка, которая накануне была в нашей компании.

— Они же уехали в гости до понедельника, — сказал она.

— Куда? — глупо поинтересовался я, хотя мне совсем незачем было это знать. Спросить её о Злате я постеснялся.

Я поехал в тот район, где Злата села в автобус, бродил там, надеясь на случайную встречу, — всё напрасно.

Через день приехали из гостей Виктор с Валей, но и они ничего существенного не сообщили о Злате: пришла она с кем-то, а с кем — не помнят. Одним словом, следы затерялись. Потом сессия началась, я закрутился и начал вроде бы забывать о ней. Так мне по крайней мере казалось.

Однажды, уже в феврале, я пошёл в кино, но опоздал к началу сеанса. В темноте я кое-как пробрался на своё восемнадцатое — как сейчас помню! — место и сел. На экране комиссар Жюв гонялся за Фантомасом. Я начал внимательно смотреть, пытаясь понять, что произошло вначале. И вдруг:

— Здравствуй, мальчик.

Я резко повернулся и увидел Злату. Я и растерялся, и обрадовался так, что онемел на несколько секунд. Она, улыбаясь, смотрела на экран.

— Пойдём! — я приподнялся и взял её за руку. — Пойдём!

— Нет-нет, зачем же, — она высвободилась. — Давай фильм досмотрим и пойдём.

Рассердиться я не мог, это было бы глупо. Не знаю, как дождался я конца сеанса...


Ужин! У-у-ужин! — раздался вдруг резкий голос лазаретного шныря, просунувшегося в дверь. Мы возвратились из тёмного зала кинотеатра в палату армейского лазарета и начали заправлять постели.

Ужин оказался сравнительно царским: жареная рыба с картошкой, крепкий сладкий чай и мягкий белый хлеб. Но главное, никто не рвал куски у тебя из рук. Правда, каждый из нас старался всё же побыстрее прикончить свою порцию. По традициям лазаретной жизни не прилизанный убирал столовую, а тот, кто последний вставал из-за стола. Борис на этот раз оказался крайним…

Когда мы снова улеглись по своим койкам, Борис начал не сразу. Заметно было, что роль уборщика не очень вдохновляюще подействовала на него.

— Ну ладно, — вздохнул он, отвечая на какие-то свои мысли, и продолжил рассказ.


Значит, кино кончилось наконец. Потом мы шли по улицам, о чём-то говорили, но о чём — этого не помню. С момента встречи я был словно в гипнотическом сне. Очнулся, когда она спросила:

— Пойдём ко мне?

— А удобно?

— Со мной всё удобно, — категорически заявила она.

Мы подошли к современному девятиэтажному дому. Её квартира оказалась на третьем этаже. Злата повернула ключ в замке.

— Что, никого нет? — обрадовался я.

— Не волнуйся, — усмехнулась она, — все дома.

Мы зашли. Злата, сделав знак рукой не шуметь, провела меня в свою комнату. Все вещи в ней были дорогими и красивыми. Это сразу бросалось в глаза. Кровать, стеллаж с книгами, ковёр на полу, ковёр на стене, большое зеркало в старинном багете, столик, кресла, магнитофон — всё, как с выставки.

— Ты, случайно, не дочь министра? — выдавил я шутку.

— Папа — генерал, а мама — директор универмага. И что самое смешное, я их не стыжусь, — вполне серьёзно ответила она.

«Генеральская дочка — это что-то из анекдотов», — усмехнулся я про себя, снимая пальто и свою кроличью шапку. Злата переоделась, попросив меня отвернуться, и в широченных восточных шароварах и яркой полупрозрачной кофточке стала походить на манекенщицу с рекламной фотографии. Только, отметил я, не было в ней почему-то манекенской жизнерадостности, а была в глазах какая-то грусть или усталость, или та же скука.

Злата вышла и немного погодя принесла на подносе конфеты, апельсины, коньяк и какие-то иностранные сигареты, чёрные, с золотистым ободком. Я сел в кресло, поглубже под него упрятал свои ботинки за 12 рэ и со стыдом вспомнил, что рубашка на мне совсем не в цвет костюма, и что я сегодня ещё не брился.

Но тут я вдруг разозлился (со мной это бывает): подумаешь — гарнитуры, ковры, коньяк... Плевать на всё! Я взял рюмку и вылил вишнёвую терпкую жидкость себе в рот. Через минуту действие алкоголя сказалось. Я прочно поставил свои двенадцатирублёвые ботинки на этот персидский или китайский ковер, выпил вторую рюмку опять залпом и с вызовом посмотрел на Злату. Она засмеялась:

— Самоутверждение личности?

Я покраснел. Она снова наполнила мою рюмку. Свою она выпила, но больше в неё не наливала.

— Включим магнитофон?

— А родители? — ради приличия возразил я.

— Ничего, мы тихо-тихо.

Она щёлкнула клавишей, и полились липкие, тоскливые волны блюза. Злата поднялась с кресла, подошла ко мне и положила руки на мои плечи. Я всё ещё нерешительно смотрел ей в глаза. Она чуть помедлила, потом наклонилась и на губах своих я почувствовал её горячее дыхание. А потом...

Да разве такое можно рассказать!

Очнулись мы часа в три утра. Я, крадучись, словно тать, выбрался из квартиры и, пьяный от пережитого, побрёл через весь город домой. О следующей встрече я не думал. Я знал, что она обязательно будет.

Представьте же, как я испугался, когда утром вдруг понял, что встретиться со Златой будет намного труднее, чем я предполагал. Идти к ней домой? Сразу исключается — папы-генерала я не на шутку боялся. Позвонить? Я опять не узнал даже её фамилии, не спросил и номер телефона. Оставался единственный выход, известный ещё с прошлых веков — ждать возле её дома. Так я и сделал. На занятия, разумеется, не пошёл, а прямо сразу, с утра отправился к её дому и начал прохаживаться по тротуару у подъезда.

Стоял морозец. Постепенно, сначала уши, потом ноги, руки, нос — всё тело заломило, защипало холодом. Пришлось заскочить на минуту в гастроном. Выпив чашку кофе, я вернулся на свой наблюдательный пост. Сами собой полезли в голову воспоминания о прошедшей ночи, и сразу стало жарко...

Я почему-то был уверен, что долго мне ждать не придётся. Но таял час за часом, а Злата не появлялась. Уже начало темнеть, когда я наконец решился, зашёл в подъезд, поднялся на третий этаж и остановился у дверей 7‑й квартиры. Осталось нажать кнопку звонка. «Вдруг не она откроет? Что я скажу?»

Внизу хлопнула дверь подъезда, и кто-то начал подниматься по лестнице. Я твёрдо решил: только этот человек пройдёт, я — звоню. А там, что будет, то и будет. Показался парнишка с шахтёрским фонарём через плечо и гаечными ключами в руках, вероятно, сантехник. Вдруг меня осенила блестящая идея: а что, если?..

— Слушай, — остановил я парня, — ты в какую квартиру идёшь? Дай, пожалуйста, на пять минут твоё снаряжение. Очень уж надо!

Тот замялся было, но я его упросил.

— Спустись ниже и жди меня, — сказал я ему, взяв фонарь с ключами, и смело позвонил.

План мой был прост: если откроет Злата, то дальнейшее ясно, а если кто-нибудь из родителей, то просто извинюсь, что не туда попал, и вернусь на дежурство у подъезда.

Долго никто не открывал. Но вот загремели задвижки. Я плотнее прикрыл шарфом галстук. Дверь открыла обильно накрашенная дородная женщина в японском кимоно. Вокруг головы у неё было обёрнуто тюрбаном полотенце. «Муттер!» — почему-то по-немецки подумал я, а вслух по-русски спросил:

— Извините, сантехника вызывали?

Сейчас, думаю, скажет нет, и я уйду... Каков же был мой ужас, когда женщина распахнула дверь и решительно повлекла меня в квартиру, громко крича при этом:

— Давно уже вызываем, да без толку! Из батареи капает уж третий день!

Я покорно шёл за ней, не надеясь на спасение. Она ввела меня в Златину комнату и раздражённо указала: «Вот!»

В том месте, где труба входит в радиатор (или, наоборот, выходит?), сочилась вода и звонко капала в подставленную банку. То-то накануне мне капель всё слышалась! Я с довольно нелепым видом потрогал гайку и ошпарил руку. Самое неприятное во всей этой истории было то, что «муттер» стояла вплотную за моей спиной, ожидая, видимо, решительных действий.

«Дома ли генерал?» — зачем-то подумал я и осветил гайку фонарём. Несколько минут я освещал радиатор, трубу (в комнате пылала люстра), мучительно придумывая, что предпринять. Если логически мыслить: раз течёт между гайкой и батареей, значит ослабла гайка. Я приладил ключ и сдвинул гайку с места...

Результат оказался катастрофическим: казалось, лопнула труба! Кипяток со свистом и шипением ринулся на меня, на хозяйку, которая дико закричала, на мебель и стены. Я бросился к двери. Она была заперта! Я рванул её так, что посыпалась штукатурка, и выскочил на площадку.

— Трубу вырвало!!!

Сантехник секунд пять разглядывал моё — в ту минуту, наверное, чрезвычайно дурацкое — лицо, выхватил из рук моих инструмент, бросился в квартиру, через мгновение выскочил и помчался прочь. «Всё, — подумал я, — если уж сантехник убежал, то что мне-то остаётся?»

Но я сдержался, набрал полную грудь воздуху и шагнул обратно. Сейчас, решил, телом лягу на радиатор, пускай ошпарюсь, умру — туда и дорога после этакого. Где-то в глубине квартиры голосила «муттер». «Не застраховано!..» — разобрал я. Вода в комнате покрывала уже весь ковёр, горячий туман стоял, как в хорошей бане. Одним словом, кошмарная картина и ситуация.

И вдруг шипение прекратилось. Я даже не поверил сначала — неужели вода кончилась?..

Но тут вбежал сантехник.

— Эх ты, хохма! — бросил он зло в мой адрес и начал копаться в радиаторе.

Я, естественно, промолчал и бочком продвинулся к двери. Самым страшным для меня было — встретить Златину мать. Я тихонько приоткрыл дверь, протиснулся на площадку и осторожно начал спускаться по лестнице. Внизу опять хлопнула дверь. Я выпрямил спину, поправил шапку и постарался принять посторонний вид. О Злате я совсем позабыл в тот миг, а она-то как раз и поднималась мне навстречу.

— Борис?

Я сразу заметил, что она не просто удивлена, а неприятно удивлена.

— Вот, в гости зашёл, — промямлил я, стараясь не смотреть ей в глаза.

Она насмешливо улыбнулась.

— А мокрый почему? От волнения?

Я вспыхнул.

— Ну зачем ты так? Я хочу поговорить...

Злата чуть подумала.

— Что ж... — она внимательно посмотрела на меня и неожиданно зло спросила: — Соскучился, мальчик? Ну-ну, тогда пошли.

У подъезда стояла светлая «Волга». Я не очень-то удивился, когда Злата достала из сумочки ключи и отворила дверцу машины. Я взглянул вверх, увидел, как с балкона третьего этажа тонким ручьём стекает вода, как пар вспархивает косматыми клубами к небу, и подумал, что в Златину квартиру мне не зайти больше никогда. Я вздохнул и сел в машину. Мы помчались.

Злата уверенно и небрежно, одной рукой, управляла «Волгой», а вторую всё время держала на рычаге переключения скоростей. Эта рука была так близко от моей, что я хотел её тронуть, но не решался. Город кончился. Я посмотрел на спидометр — стрелка вздрагивала далеко за цифрой 100. Лицо Златы разгорелось, азарт скорости, казалось, подстёгивал её, и она ещё жестче давила на акселератор. Стыдясь выказать малодушие, я как можно спокойнее сказал:

— Я твою комнату водой затопил. Горячей.

— Спасибо, — равнодушно ответила она.

Показался дачный посёлок. Злата резко сбросила скорость, свернула с дороги и подкатила к крайней большой даче. Во всём заснеженном посёлке, по-видимому, не было ни единой живой души.

— Это ваша дача? — зачем-то спросил я.

— Ваша, ваша, — с усмешкой ответила Злата, и в голосе её, к своему удивлению, я опять услышал злость.

Внутри дачи было холодно. Свет пыльной люстры высветил стол, стулья, широкую кровать, тоже покрытые пылью. В просторной кухне около печи лежали горкой дрова и стояло ведро с углём.

— Ты умеешь топить печь? — сердито спросила она.

— Не знаю. Наверное...

— Что значит, не знаю? А-а, ладно! — она махнула рукой и прошла в комнату.

Я тоже разозлился: раздражаю я её, что ли? Я напихал в печь старых газет, щепок и поднёс спичку. Едкий жёлтый дым повалил из дверцы. «Ну, чего ей надо?» — уже о печке подумал я. Вошла Злата, усмехнулась («Ну-ну!») и открыла заслонку в трубе. Огонь сразу взбодрился и загудел. Стало уютно.

— Что ты злишься? — повернулся я к ней.

— Теперь угля сверху положи, — ответила она.

И я успокоился. Я сидел на полу, разглядывал свои руки, чёрные от угля, и думал: «Глупо... Глупо и смешно... Наверное, лицо тоже измазано... От скуки всё это было... От скуки...»

Она села рядом со мной и обняла меня. Я закаменел. Мы смотрели на коварный огонь, который жарко ласкал свою жертву — уголь. Просто смотрели, и всё.

— Злата, я люблю тебя... — произнес я избитую фразу охрипшим голосом.

— Пойдём, руки помоешь, — сказала она.

И я не обиделся...

Уже была полночь, когда мы поехали в город. Я подавленно молчал, а Злата вдруг неожиданно разговорилась, начала мне пересказывать какой-то фильм: увлечённо, с подробностями.

— Давай поженимся, — перебил я её.

Она сразу поскучнела.

— Не надо, Боря... Не нужно!

— Ну почему? Ведь я тебя люблю! И ты меня!

— Глупыш, — грустно улыбнулась она. — У тебя специальность-то хоть есть?

— Ну, нет, — смутился я. — Но ведь я скоро диплом получу.

— Преподавателя сельской школы?

— Почему обязательно сельской?

— Ну ладно, хватит, — ласково, как ребёнка, прервала она меня, останавливая машину. — Тебе хорошо было? Тебе хорошо со мной? Как захочется любви, так приходи. Приходи ещё...

Чтобы не ударить её, я начал ломать ручку дверцы, но та никак не поддавалась. Я глубоко вдохнул, повернулся к Злате и сипло спросил:

— Зачем тебе нужно было тогда подходить ко мне?

— Мне скучно, Боренька... Мне очень скучно было, вот я и поспорила с моим любовником (она намеренно выделила это слово), что брошу его и займусь тобой. Вот и всё. Выиграла французский коньяк. Мы его вчера с тобой пили. Помнишь?

Я, конечно, сразу поверил, но зачем-то сказал:

— Не верю! Говоришь, сама не знаешь что!

— Не верь. Может, я и, правда, не такая, — вдруг резко сникла она. Потом порывисто обняла меня, жадно поцеловала и оттолкнула.

— А теперь — иди. Иди, уже поздно. Уже всё поздно! Иди!

Мне показалось, что если я хоть на минуту задержусь, попробую что-нибудь сказать, она меня возненавидит...

И я ушёл.


Борис поморщился и махнул рукой.


А дальше-то и рассказывать нечего — одни глупости. На следующий день снова в институт не пошёл, прохандрил весь день, а к вечеру напился как сапожник и — к её дому. Помню, стучал, звонил, кто-то дверь открыл, я Злату требовал, ругался... Утром в милиции проснулся. Пятнадцать суток дали. Из института, естественно, попросили... Больше я с ней не виделся, а в мае вот в армию призвали...


— Ну и чё, жалеешь? — вскинулся Рыжий. — Да она с жиру бесилася! Блядь натуральная!

Борис пожал плечами. Я понял, что ему сейчас не до нас и промолчал. Пашка тоже заткнулся, мы незаметно задремали и уснули до самого утра.

Таким образом, моя очередь играть роль Шехерезады наступила после завтрака. Начал я неожиданно для самого себя в шутливом тоне:

— Да-а-а... А я, граждане болящие, если признаться, женатым был.

И Борис, и Рыжий недоверчиво на меня посмотрели.

— Что, молодо гляжусь? Ну, тогда можете представить, как я выглядел три года назад. Короче, слушайте. Начну я, пожалуй, с середины. Как познакомился с Галей, первые вздохи, поцелуи, признания — всё это неинтересно...

— Ну нет, — прервал Пашка, — так дело не бухтúт! Куды спешить-то нам? Давай трави с самого начала, как мы. Мне всё интересно.

— Конечно, — поддержал его Борис.

–– Ну, ладно... Я учился в десятом, она –– в восьмом. Не знаю, сужу ли я беспристрастно, но она мне казалась, да и сейчас кажется, как Пашка выражается — клёвой на внешность. Кстати, фотка у меня есть.

Я достал из кармана пижамы небольшую фотографию и протянул её Рыжему. Это фото я очень любил, потому и сохранил только его из тех двух десятков, что надарила мне Галя. Она снялась в школьной форме. Кружевной воротничок облегает девичью шейку (которую я так любил целовать!), пышные каштановые волосы двумя хвостами лежат на плечиках, большие светлые глаза кротко-удивлённо смотрят мимо объектива куда-то в неведомую даль, и припухлые, нечётко очерченные губы чуть заметно, по-джокондовски, улыбаются.

Вот такую я её и помнил!

— Ого, и точно — клёвая! — высказался Пашка.

А Борис, прочитав надпись на обороте — «Саша, милый, не забывай!»— улыбнулся:

— Хороша!

— Впрочем, она не всегда такой кроткой была, — зачем-то заскочил я вперед. И начал опять сначала.


МОЙ РАССКАЗ


Итак, дружить, как это у нас называлось, мы начали осенью.

Как оно всегда и бывает, до этого я Галю не замечал. Да оно и немудрено: школа у нас хоть и сельская, но многолюдная — учеников в ней больше, чем солдат в полку. А в то время, видимо, и подтвердилась в очередной раз старая сказка — гадкий утёнок превратился в лебедя. Одним словом, увидел я её в первые сентябрьские денёчки — помню, на перемене, в буфете, — и сразу твёрдо решил: закадрю! (Ты уж извини, Паш, что я опять твоим словечком воспользовался, но уж больно они у тебя образны!)

Однако ж, решить — ещё не сделать. Кружился я с месяц вокруг, но всё не решался подойти и заговорить. Друзья-приятели даже подначивать уже стали: давай, мол, а то сами...

Случай помог. Первый школьный вечеришко состоялся. Скучновато они у нас проходили: под аккордеон полечки и летки-енки танцевали да в трубочиста играли. Она меня на этом вечере в пару трубочистом выбрала, но я так и проморгал молча до тех пор, пока нас не «разбили».

Как всегда, в двадцать один тридцать наш дерик сказал: баю-бай, мальчики и девочки! — и мы, даже не поуросив[3] (уже привыкли), поплелись к раздевалке. Иду и думаю: «Надо подойти сегодня, надо!.. А может, завтра лучше? После уроков?..» Короче, как маятник качаюсь.

Надел пальто, сунулся в карманы, а перчаток нет. Для справки поясняю: до этого у меня кожаных перчаток никогда не было, а эти, хромовые, чешские, дядькин подарок из Москвы, я носил всего третий день. Аж визжать захотелось от обиды и злости! А когда я злюсь, решительности во мне хоть отбавляй. В общем, визжать и плакать я не стал, а догнал Галю в этот вечер и, как говорится, объяснился. Она — потом выяснилось — давно уже этого ждала.

Ну, дружили мы, дружили (смешное слово!), а поцеловал я её в первый раз только девятого декабря. Запомнилось вот. Это вообще анекдот был. Морозец — градусов под тридцать, слышно, как на Енисее лёд трескается, а мы стоим, переминаемся. Она-то выскочила только на минуту, сказать, что мать сегодня выходная и не отпускает её гулять, — да и задержалась. (А мамаша у неё билетёршей в Доме культуры работала, но о ней позже.) Пальтишко на Гале внакидку, шапка-ушанка братова на голове. Она к палисаднику отклонилась, глаза закрыла и дурачиться начала.

— Я за-сы-па-ю-ю-ю... Я за-мер-за-ю-ю-ю... За-сы-паю-ю-ю...

И затихла. И губы мне подставила. Ну, я потоптался, посопел и наконец решился — надо целовать! Взял её за плечи — молчит и ждёт! — и начал лицо своё клонить. Только осталось: вот-вот и поцелую, как, представьте только, — насморк!

Отодвинулся я, пошмыгал носом и — опять к ней. Только наклонюсь, снова «авария», снова шмыгать надо. Вспотел весь от позора, пар от меня валит, а она, главное, глаз не открывает, словно и правда её здесь нет. Ну, думаю, сейчас или высморкаться надо внаглую и всё в дубовую шутку обратить, или целовать, как сумею. Иначе — стыдобушка!

Подготовился, наклонился и прижал свои губы к её... И всё, парни, дальше что было –– не помню. Галя потом рассказывала, что, дескать, оттолкнула меня, выговор закатила и убежала. Я же себя уже на полдороге к дому обнаружил. Ни до, ни после я подобного больше не испытывал — как пьяный был: пальтецо нараспашку, шапка в руке, ноги скользят по насту, внутри такое ощущение, будто на качелях да всё время вниз и вниз... Собачонка приблудная, помню, тут же ковыляет рядом со мной, продрогшая, поскуливает — притащил её домой и накормил своим ужином...

Я потом всё думал, почему так одурел от простого прикосновения Галиных губ? Ведь целовался уже с девчонками до этого, бутылку на посиделках в кругу крутили...


— Ну, а как, как у вас это самое-то было? Когда случилось-то? — квакнул вдруг Рыжий.

Тумблер щёлкнул, голубой экран в душе угас. Я начал считать про себя до десяти. Борис укоризненно сказал Пашке:

— Ты же сам просил подробнее и издалека, будь же последователен — жди.

— Да я чё? Я ничё?.. Если б взасос — ещё туды-сюды, а то кто ж так... да ещё на морозе... да чтоб забалдеть... Ха, от поцелуя! Да я хоть тыщу раз засосу, и хоть те хны...

Рыжий бормотал всё неувереннее, начиная понимать, что бредёт не в ту степь. Я молча отвернулся к стенке и накрылся одеялом с головой. И не реагировал уже ни на что до самого провала в сон.

Снилось мне наше село, зарывшееся в снег, который всё падает, падает, падает... Мы стоим с Галей, взявшись за руки, одетые почему-то по-летнему — она в сарафане, я в рубашке — и нам не холодно, но мы шмыгаем носами и смеёмся. Я закатываюсь, а сам думаю: «Какие мы ещё дети! Нам и целоваться-то ещё рано!»…

После обеда я держал форс целый час и не отвечал даже Борису. Правда, он тоже оказался с характером и сразу отстал от меня. Мы лежали с ним по своим углам и читали: я какую-то остросюжетную современную повестушку о надоях молока и органических удобрениях. Борис — Чехова.

(Кстати, до сих пор отчетливо помнится начало повести, которую я тогда читал: «Дубовая дверь со скрипом отворилась, и в горницу заглянуло усталое лицо Фёдора, который держал в руках лукошко, полное отборного репчатого лука.

— Лукерья! — закричал он. — Трактора уж час как на поскотину ушкандябали, а вы туто-ка всё ещё чикаетесь!

Лушка, вздрагивая полным телом, сползла с перины, лениво прикрывая срам сермягой. За околицей, слышно, и впрямь уже курохтали стальные кони...»)

Пашка извертелся от тоски. Наконец, как и ожидалось, он не утерпел и заскулил: дескать, так нечестно, все рассказывали, а ты, Сашок... И проч. Я, конечно, поломавшись, сдался.

— Ладно, — сказал я, обращаясь подчёркнуто к Борису, — продолжу, но для сеньора Паоло перескочу сразу через два года, чтоб побыстрей.

Пашка дёрнулся, но я продолжал.


Ну вот, поступать после школы сразу я не стал, пошёл на стройку — бетон месить, землю копать. А на следующий год в Иркутский университет провалился под фанфары и снова домой прикатил. Да и поступал-то я на дурика, без подготовки. Уж потом, позже, понял, что, наверное, из-за Гали не решался никуда уехать. Её ждал. А тогда ни о чём серьёзном в наших с ней отношениях вроде ещё и не думал. Встречались почти каждый вечер и день — она с уроков для меня сбегала. Бывало, ссорились, даже на неделю, на две...

А надо сказать, что мамаша её буквально взбеленилась против меня с первых же дней. Что ей не нравилось? До сих пор я точно не знаю, но, скорей всего, она не меньше, чем сына секретаря райкома для дочки прочила. А тут — сын учителки, безотцовщина да ещё и простым работягой пошёл вкалывать.

Одним словом, гоняла она меня безобразно. Я, впрочем, не склонял гордой головы и отвечал ей взаимностью. Раз даже фельетон на неё в нашу районку сочинил — как она карманы у детишек выворачивала, чтобы те подсолнухи в зрительный зал не протаскивали, и, стерва, у меня раз принародно под этим предлогом форменный обыск учинила по карманам. Писал я, чтобы обиду выплеснуть, думал не напечатают, а фельетон этот — раз! — и бабахнули. Что было! Галя мне вечером на полном серьёзе сказала:

— Ты недели две в кино не ходи и вообще ей не попадайся — убьёт!

Я верил — тётя Фрося убить могла. Отец же Гали, дядя Фёдор, работал шофёром и был мужик ничего, даже шутил при встречах: привет, мол, зятёк!

Ну вот, дружили мы таким макаром — тайком да крадучись. Только вижу, Галечка моя вытыкиваться начала. Ей уже семнадцать почти сравнялось — расцвела, повзрослела, да и кровь в ней, видимо, заиграла. Поводы для ревности моей появились: она то одному улыбнётся, то с другим танцевать на вечеринке пойдёт, то на меня ни с того ни с сего разозлится и начнёт сравнивать с другими...

К слову сказать — для Павла Ферапонтовича, — мы с ней дальше поцелуев и прижиманий пока не сдвинулись. Правда, раз, летом, когда я из Иркутска на щите возвратился, мы в первый вечер как с ума сошли. Она у бабки с дедом ночевала, и мы почти всю ночь в саду на лавочке под черёмухой промиловались. От поцелуев захмелели. Я Галю первый раз такой видел: она сама целовала, кусала мои губы, прижималась ко мне и всё вздрагивала. Потом положила мне голову на колени, и мы опять целовались. Я сам не заметил, как рука моя скользнула по её шейке, а потом вниз, в полукружье выреза. И вдруг я услышал ладонью, как бьётся её сердце...

Галя замерла, но через мгновение положила ладонь на мою руку и прижала её сильнее к своему телу. Я наклонился и прошептал:

— Галь, я хочу поцеловать...

— Но ты же целуешь? — не поняла она. И спохватилась: — А-а-а... Но — платье же? Как?

— Я разорву его!

Галя молчала, вроде соглашаясь. Я уже схватился обеими руками за тонкое полотно, даже треск послышался...

И тут: «Га-а-а-аля-а-а!» — бабуся её с крыльца кличет. Она прижалась ко мне, поцеловала несколько раз наспех и, шепнув: «Завтра в халатике буду!», –– исчезла...


Я вдруг запнулся и замолчал. Чего это я так расписываю? Меня неприятно поразил контраст в выражениях лиц у моих слушателей. Борис полулежал на подушке, смотрел куда-то мимо меня, на морозовые узоры окна, и во взгляде его, как мне показалось, застыло выражение снисходительной скуки. Зато Пашка, уже весь извертевшийся, сидел теперь снова по-турецки и словно сглатывал каждое моё слово приоткрытым ртом. В уголке губ его, с левой стороны, поблёскивала капелька слюны.

— Вот так, в общем, — тускло произнёс я и криво улыбнулся, — детские фигли-мигли...

— Ну! — вскрикнул Рыжий. — В халате-то припёрлась? Чё было-то?

— Не суетись, ничего особенного, — резко бросил я и решил назло всему и вся продолжать, но уже без картинок.

Ради Пашки выворачиваться, что ли?


В общем, заканчиваю. Пришла мне повестка в армию, и Галя совсем взбунтовалась: ссоры — чуть не каждый день. То ли злилась на мою нерешительность, то ли заранее стыдилась, что не дождётся меня...

Перед праздником, 6‑го ноября, в клубе были танцы. Я, как обычно, часов в семь, уже по темноте, подошёл к её дому и бросил камешек в наше окно. Молчание. Я — ещё один. Калитка заскрипела, смотрю, вместо неё брат младший выходит, Витька.

— А Галька как ушла с обеда, так и нет.

Сердчишко кольнуло, но я ещё ничего не подумал, может — у подружки? Ну ладно, иду назад к Дому культуры. Прохожу мимо школы, навстречу –– парочка. Уже разминулись, как вдруг сердчишко опять — тук! Зрение-то у меня нестандартное, точно разглядеть не могу, а как бы почувствовал — она!

— Галя?

Ноль внимания.

— Галя!!!

Останавливаются. Я эдак крадучись подхожу, а сам молю Бога: хоть бы не она! Нет — она.

— Пойдём.

Она полуоглянулась на парня — здоровый, выше меня на голову — и небрежно ему говорит:

— Ты, Владик, иди, я сейчас догоню.

«Ничего себе!» — думаю. Тот отошёл шагов на двадцать. Я зубы стиснул и подчёркнуто тихо спрашиваю:

— Что это значит, Галя?

— Ничего не значит, — спокойно отвечает она. — Это –– мой брат двоюродный, из Ачинска. На неделю приехал. Меня тётя Катя попросила поразвлекать его, а то он никого не знает. Вот и всё.

— Всё?! А конкретные способы развлечений тётя Катя тебе не подсказала? — сорвался я. — Может, он не гулять под фонарями хочет, а ещё чего?

Она обидно смерила меня взглядом.

— А это мы с Владиком уж сами решим, чего нам хочется...

Я хотел подумать, что сейчас её ударю, но не успел –– она уже отшатнулась от смачной пощёчины и закрыла лицо руками. Потом повернулась и так, с закрытым лицом, побежала. Парень рванулся ей навстречу, остановился и проскрипел:

— Сейчас, Галь, сейчас я его уработаю, гада!

Я шагнул к заборчику сквера и со скрежетом вырвал штакетину. Тот замялся и, совсем по-дурацки крикнув: «Ты подожди, подожди, я сейчас вернусь!», — повёл Галю, придерживая её по-хозяйски за плечи. Я ждал его почти час. Естественно, без толку.

На следующий день, после праздничной демонстрации я не стал, как обычно, скидываться на выпивку, сказал приятелям, что заболел и побрёл домой. Пошёл почему-то не кратчайшей дорогой, через переулок, а свернул на улицу Садовую. Само собой, всё время о вчерашнем думаю, уже казню себя...

И надо же такому случиться: угораздило меня проходить мимо дома, где 10 «А», Галин класс, собрался праздник праздновать. Уже хатёнка эта позади осталась, слышу, меня окликают. Оборачиваюсь — Буча от калитки мне рукой машет. Буча этот, Кешка Бучнев, был одноклассником Гали, –– парень тупой и приблатнённый. Я с ним на уровне «привет-привет» знался. А за Бучей тот, Владик, маячит.

Буча хоть и здоров был, но трусоват, это я точно знал, а тот типчик накануне себя показал, и потому я спокойно стою и жду. Но не учёл, что праздник был, и что они уже поддатые изрядно. Буча, собака, семенит ко мне, перчатку на правую руку натягивает и для храбрости вскрикивает:

—Ты зачем Галю вчера ударил? Галю зачем вчера ударил?..

Я только подумал: «Неужели салага осмелится?» — как тут же взлетел, грохнулся спиной о землю и увидел свои ноги в облаках. Стало нехорошо.

— Буча, — сказал я тихо, глядя на него с земли. — Буча, эту секунду ты будешь вспоминать всю оставшуюся жизнь...

Буча и сам уже опомнился (он знал, что это не пустые угрозы), повернулся и засеменил обратно. Тот тип, к моему удивлению, за ним.

— Эй! — со злой весёлостью крикнул я, начиная подниматься. — Эй, Владик, а ты-то куда? Заманд-ражи-и-и-ировал!..

Подняться я не успел. Пинали от души. Буча от страха совсем ошакалел и суетливо пинал, стараясь попадать в живот. Тот же всё старался перебить мне нос или выпнуть глаза. Боль я ощущал не телом, а мозгом: дескать, меня бьют и мне больно. И было ещё жутко стыдно перед людьми, которые, разинув рты, маячили невдалеке.

Потом Буча как-то особенно ловко приложился прямо под вздох, я захлебнулся и провалился в горячую темноту. Последнее, что услышал — крик Гали...

Очнулся от её поцелуев и слёз. Она стояла на коленях, поддерживала мою голову ладонями и стонала:

— Ой, ну что же это такое?! Что же они с тобой сделали!..

И вот в этот-то миг я и понял, что просто-напросто не могу жить без неё. Люблю её! Хотел сказать: «Поцелуй меня!», — но губ словно бы не было, и язык распух так, что давил на нёбо. Тогда я сам приблизил её к себе и прижался разбитым ртом к её плачущему лицу. А вдалеке уже заныла сирена «скорой», я ещё, помню, удивился –– за мной, что ли?

Вот так... Сломали они мне два ребра и левую ключицу, синяки я уж не считал. Провалялся в больнице больше месяца. Военкомат отсрочку, само собой, дал на полгода. Галю же как подменили: в больницу каждый день тайком от матери бегала, а когда выписался — оба минуты считали до вечера и потом до полночи расстаться не могли...


— Буче-то возвернул должок? — перебил Пашка.


— Да нет...

Галя вроде ультиматума поставила: я, дескать, одна во всём виновата, хотела испытать тебя, и если хочешь, то на мне обиду вымещай — хоть избей! Он, правда, и сам в больницу прибегал, прощения просил, а потом угощение выставил. Но мои друзья погоняли его в тот вечер — только ноги и спасли. Потом мне же его защищать от них приходилось...

Впрочем, чёрт с ним! Тут случилось то, чего Пашка с таким нетерпением ждёт.

Родители её укатили на Новый год к родственникам в соседний город. Это была огромная промашка со стороны тёти Фроси. Хотя они и Витьку оставили, но что мог сделать двенадцатилетний Витька, если это уже стало неизбежным, если мы уже настолько с ума сошли, что посреди улицы начинали целоваться, забыв обо всём и вся.

Одним словом, мы встречали Новый год в её доме. Втроём. Витька добросовестно сидел до двух ночи, но от бокала шампанского сомлел и в конце концов уполз в свою комнату. Ну и — случилось...

Потом перепугались страшно. Галя плакала навзрыд, рискуя разбудить Витьку, и всё причитала: «Что же теперь будет?!» Я её успокаивал, а у самого аж порченые рёбрышки ныли, как только о тёте Фросе вспоминал.

Короче, терзались мы, мучили друг друга страхом, а потом всё же осознали, что грех, как говорится, уже свершён и дела не поправишь. Нацеловались ещё и уснули. Я её так и вижу чаще всего, вспоминая, — в своих объятиях, уснувшую, заплаканную и с улыбкой на распухших губах...


Я почувствовал щекотание в носу и поспешил закашляться. Борис, как я заметил, уже внимательно слушал и теперь деликатно отвёл взгляд в сторону. Пашка же нетерпеливо дожидался конца паузы.


— Вот... А наутро после первой брачной ночи — немая сцена: открываем глаза и только, ещё сонные, губами друг к другу потянулись, слышим — чавканье и бульканье. Вскидываемся — за столом сидит Витька, жрёт торт, лимонадом запивает и на нас вроде ноль внимания. Галя одеяло рванула на себя и аж взвизгнула:

— Тебе кто позволил?!

А братец-акселерат эдак спокойненько:

— Тебе что, торта жалко? Не весь же слопаю...

Я сразу понял, что мы попали в прочные сети и спросил:

— Конкретно, что тебе надо?

— Немного, — отвечает братишка-негодяй, — твой пистолет-зажигалку, а от неё — её копилку со всеми внутренностями.

В общем, он нас всласть потом шантажировал: у меня полполучки на него уходило, а я на стройке прилично зарабатывал. Но, правда, не выдавал, хотя Галю, гадёныш, всячески оскорблял и изводил.

Мы пока терпели и вообще как-то не обсуждали всерьёз, что нам делать дальше. А надо было, надо этот разговор начать и именно мне — я это потом, когда всё уже произошло, понял, да поздно уже было...

Надо сказать, что мы уже по-настоящему жить начали. Галя осмелела, да и я начал помаленьку наглеть и о тёте Фросе забывать. То в нашем доме прибежище находили, когда у матери моей в вечерней школе занятия выпадали, то Галя к старикам ночевать отпрашивалась, и я пробирался ночью в её комнатку — бабка с дедом глуховаты были. Короче, жили не тужили.

А у Гали чёрточка в характере была, которая мне до бешенства не нравилась: накатывал на неё иногда цинизм какой-то, и она в такие минуты до отвращения наглой и вульгарной становилась. Как в том случае — с Владиком. Переходное, что ли? Ну вот, однажды встречаемся вечером, уже под конец зимы и — ко мне. Я ещё по дороге заметил, что она вся взвинчена и сама не своя. Но ничего не объясняет и на ссору нарывается. Ну, думаю, опять накатило, давненько не бывало. Приходим, раздеваемся, в смысле — пальто снимаем, и она сразу:

— Ну, что, любовью, так сказать, займёмся? Наслаждаться будем?..

Я кротко отвечаю:

— Ну что ты, Галюш, злишься? Что случилось?

— Да ничего особенного, господин любовник, — кричит, — стишата вот свежие узнала. Желаете?

Я молча пожал плечами и вообще решил отмолчатся –– пусть перебеситься. А она напряжённым голосом и нелепо жестикулируя, начала:

Светит солнце, и цветёт акация.
Я иду, улыбки не тая:
У меня сегодня — менструация...
Значит, не беременная я!..

И спрашивает с вызовом:

— Ну как?

Я ещё ничего не понял и не в настроение — совсем, как сейчас Пашка — невольно хохотнул.

— Остроумно, только пошловато чуток...

— Пошловато? — вдруг надломилась Галя, устало опустилась на кровать и посмотрела снизу вверх на меня жалобно и с надеждой. — Самое пошловатое то, что теперь эти стишки не про меня...

Представляете, как я остолбенел? Сразу в голову вскочило, что в подобных случаях принято, так сказать, предложение делать. Я о чём-то этаком и заговорил, сначала неуверенно, потом с жаром, пылом, брызгами слюны. Галя, опустив голову в ладони, молчала. Потом резко вскинула заплаканное лицо (я и не понял, что она плакала!) и чуть ли не в полный голос заорала:

— Да ты идиот, что ли? Я что, специальную школьную форму для беременных сшить должна, да? Или маму попросить? Может, она сошьёт, если не убьёт прежде свою дочурку!..


— Ну? — вякнул Пашка.

Я, оказывается, снова замолчал, унесясь в памяти за сотни километров, в маленький наш дом, в тот февральский поздний вечер.

— Ну, ну!.. Не нукай! Сбылись её слова...

— Что, убила? — не поверил Борис.


— Да, можно сказать так... Тут я, это... Короче, Галя приняла решение и искала какую-нибудь бабку. И мне ультиматум: если не помогу найти — знать меня не знает. Сроки скоро кончались. Ну я и решился на крайность — как лучше хотел! — выбрал момент, когда Галя в школе была, а отец её на работе, и ввалился к тёте Фросе. Ввалился и брякнул: так, мол, и так, у нас с Галей ребёнок будет, я хочу, мол, жениться, а она бабку ищет и надо спасать...

Как она меня не убила, до сих пор не понимаю, но страшна была в тот миг! Я, когда уже вырвался, за Галю всерьёз испугался: понял, что от тёти Фроси надо действительно всего ожидать. И нет чтоб сразу Галю предупредить, я сначала — домой. Правда, и вид у меня растерзанный был, надо было хоть умыться и переодеться...

Вот, пока бегал, всё и случилось. Тётя Фрося её сразу из школы выдернула и домой притащила...

Когда я примчался, Галю уже «скорая» увезла. Эта гнида так над ней поработала, что у Гали не только выкидыш случился, она вообще теперь, наверное, матерью не сможет стать...

Вот и всё. Я после этого её всего раз видел, уже после больницы. Изменилась страшно. Хотел заговорить, а она на меня ТАК взглянула.

— Исчезни. Видеть тебя не могу.

И сама как в воду канула — уехала, неизвестно куда. А меня осенью вот забрили...

Вот так я был женат, как говорится, гражданским браком, счастливо, но недолго...


— Да-а-а... — протянул задумчиво Борис. — У тебя как-то всё наоборот и странно. Обычно парень ребёнка не хочет. И зачем тебе надо было на своём настаивать? Действительно, потом бы уж, после школы, после свадьбы и— ребёнок...

Я лишь усмехнулся, дескать, что ж теперь советовать.

Ну как бы я объяснил, что ниточка, связывающая нас с Галей, к тому времени натянулась уже до звона... Появился некий Юра из параллельного 10 «Б». У меня была почти стопроцентная уверенность, что у них дело зашло намного дальше поцелуев. Может, это был плод ревнивого воображения, как пыталась уверить меня Галя? Так нет, я сам кое-что видел и замечал, да и у самой Гали прорывались в минуты ссор обжигающие прозрачные намёки. И даже вскрикнула раз, что ненавидит меня и моего ребёнка.

Одним словом, я чувствовал приближение катастрофы и цеплялся за этого ребёнка, как за последнюю соломинку. Думал, он нас свяжет с Галей крепко-накрепко узлом на всю жизнь...

Разве мог я всё это рассказать даже и в такой обстановке? Да и что я сам понимаю? Почему Галя вдруг так резко разлюбила меня? Любила ли вообще? Почему я, столь страстно ненавидя её даже за предполагаемую измену, всё же не мог никак отлепиться? Почему я не могу до сих пор забыть её? Хотя это унизительно, унизительно, унизительно, чёрт побери, когда тебя разлюбят!..

А что мы, если уж на то пошло, вообще знаем о любви? Ну, что? Ведь мы, по сути, страшно невежественные люди в любви, мы абсолютно безграмотны и смешны в своём понимании таинства, связывающего мужчину с женщиной. И ещё ведь гордимся этим! Чуть только знания капелюшечку перепадёт случайно, уже отплёвываемся, отворачиваемся — это грязь, это пошлость, это низменные инстинкты, это секс и порнография!..

Мне вот дали раз под большим секретом всего на одну ночь книжку Имелинского «Психогигиена половой жизни», переведённую на русский и изданную издательством «Медицина». Я её, конечно, проглотил залпом, она меня поразила тем, что просто и доходчиво рассказала о той важнейшей части жизни, которая во многом определяет судьбу каждого, но упорно замалчивается, ханжески затушёвывается. Я даже выписал одну историю из этой книги. Вот она:


«К нам обратилась 37-летняя замужняя женщина. В молодости она была красивой, хорошо сложённой девушкой. У мальчиков пользовалась успехом уже в начальной школе. Когда ей было 12 лет, родной дядя, у которого она гостила в деревне, пытался её соблазнить, но она не поддалась. Впоследствии, в возрасте около 17 лет, неоднократно получала “предложения” от парней, но всегда их отвергала. Ей не нравились эти ребята, а она хотела, чтобы “это” случилось только по любви. С 17 лет спорадически занималась онанизмом. Когда ей исполнилось 18 лет, влюбилась в 22-летнего мужчину. Он был настойчив, и она в конце концов уступила. Половые сношения, которые они практиковали в течение 2 месяцев, были очень неудачными в связи со слишком ранним семяизвержением у партнёра. Во время этих сношений она ни разу не испытала оргазм, хотя, занимаясь онанизмом, его испытывала.

Однажды она узнала, что любовник ей изменяет. Известие потрясло её, она отказалась с ним встречаться, хотя и очень по нему тосковала. Подружки старались утешить её как могли, знакомили, в частности, с другими мужчинами, но безрезультатно — ни один из них ей не нравился. Наконец, в гостях у одной из подруг её внимание привлёк 19-летний парень, чем-то вдруг понравившийся. Она была в тот вечер слегка пьяна и особенно не сопротивлялась, когда он склонял её к половой близости. Отказалась лишь от самого полового акта. На следующий день, вспоминая случившееся, испытывала стыд и брезгливость к этому парню и к самой себе. Встречаться с ним больше не хотела.

В 21 год она подружилась с мужчиной, который ей нравился и с которым она вместе работала. Он был добр к ней, помогал в работе, за что она была ему очень признательна. Вначале ей были приятны его ухаживания, когда же они стали принимать явно сексуальный характер, она сказала, что не любит его. Тем не менее он не отступался и довёл дело до того, что они практиковали петтинг, который давал ей ощущение оргазма (что она скрывала от него). Впоследствии они жили половой жизнью, приносившей обоим сексуальное удовлетворение.

Когда ей было 22 года, её повысили в должности и она уехала в командировку вместе с руководителем своего предприятия. До сих пор она не в состоянии объяснить, как получилось, что под действием алкоголя всю ночь провела вместе с этим человеком. Утром испытывала отвращение к самой себе и к нему (это был пожилой человек, к тому же совершенно ей не нравившийся).

В 25 лет вышла замуж. Ей кажется, что мужа не любит. Она питает к нему симпатию, он добр к ней, а кроме того, ей хотелось выйти замуж, иметь дом и семью. Спустя год родила дочку. Отношения супругов складывались неплохо, но половая жизнь крайне неудачно. Муж её — человек совершенно неопытный в вопросах секса, и ей ни разу не удавалось испытать с ним оргазм. Если она иногда и ощущала оргазм, то лишь прибегая к онанизму. Половые сношения с мужем всё больше её раздражают и мучают — на этой почве уже вырисовывается конфликт. Поскольку она чувствует, что ей всё труднее становится жить в такой атмосфере, решила обратиться за помощью. Ей не хотелось бы разрушать семью, но и половую жизнь с мужем она выносить больше не в состоянии...»


Вы только представьте, что какой-нибудь современный писатель-реалист взялся сочинить роман на этот, по существу, готовый сюжет. Как он будет нагнетать психологию, как примется тонко объяснять духовными исканиями неудачные влюблённости героини, её поиски единственного суженого. Один, видите ли, малообразован и груб, другой — ленив и неталантлив, третий — эгоист, четвёртый не увлекается спортом и плохо справляется с соцобязательствами на работе...

Э-э-э, да что там говорить!..[4]

Борис вдруг улыбнулся.

— Да-а-а, ребята, если бы здесь находился какой-нибудь любитель статистики, то он вывел бы два неоспоримых заключения. Во-первых, стал бы он утверждать, первая любовь так или иначе бывает связана с новогодним праздником: или начинается в ночь под Новый год — как у меня; или, увы, умирает — как у Павла; или, наконец, достигает кульминационной точки — как у Александра. Вывод же номер два угнетает своим трагизмом, что ли: первое сильное чувство обязательно заканчивается катастрофой. На сто процентов! Причём, — продолжал на полном серьёзе Борис, кивая на меня, — в тридцати трёх и трёх десятых процента виноваты в этом мужчины (я криво усмехнулся), ещё в одной трети случаев (кивок в сторону Паши) — другие мужчины, ну, а в той группе, к которой смело можно причислять меня, — шерше ля фам.

— Чё это за «ляфам»? — буркнул заметно надувшийся за «других мужчин» Рыжий.

— Это, — вместо Бориса пояснил я, — в переводе на русский означает — чувиха виновата. Кстати, Борис, а куда твой социолог дел бы оставшуюся одну десятую процента? Ведь у нас фактически разложено по полочкам лишь девяносто девять и девять?

— Давайте не будем углубляться в дебри вычислений и оставим эту долю процента как исключение. Ведь если бы люди были уверены, что нет ни единого шанса на счастливую первую любовь, что бы они делали?

— Наверное, влюблялись бы сразу по второму разу, — сострил я.

— Не-е-е,чуваки, — убеждённо рубанул Пашка, — по второму не хочу! И одного разу — во! Ну их к такой матери, этих баб!..


Ни с Пашкой, ни, к сожалению, с Борисом мы близкими приятелями не стали. Вылечились, разошлись по своим казармам, встречались потом от случая к случаю в клубе или солдатском кафе[5].


Глава VIII


Ещё в лазарете я понял, что мне необходимо для сохранения себя стряхнуть привычную свою псевдоинтеллигентскую инертность и покорность судьбе.

Надо искать выход. Бежать, чтобы потом загреметь в дисбат — глупо. Вешаться, как Мосин, всё же не очень-то хотелось. Членовредительством заняться — страшно, да и останешься потом до конца дней своих колченогим или косоруким...

Опять же повторю, я абсолютно не был сумасшедшим или хотя бы просто психонеуравновешенным человеком. Все эти варианты определения собственной судьбы базировались на судьбах других ребят, которым суждено было служить в одно время со мною и роком предопределенно оказалось попасть в строительные войска.

Вот только несколько случаев. Без всяких философских обобщений. Факты.

Шайдулин. Татарин из Казани. Моего призыва. Получил через полгода службы письмо от жены — полюбила другого, требует развода. Шайдулин, парень плотный, самоуверенный и нагловатый, сломался в момент. Побежал. Его поймали, в положение вникли, простили. Но фортуна, видимо, была предопределенна, после репетиции последовало действие. Шайдулин работал в тёплом сытном месте — на продовольственных складах грузчиком. Ревизия обнаружила там большую недостачу. Не знаю, в какой мере был виновен наш татарин, но он опять побежал. Его поймали и дали для успокоения десять суток губы. Он отсидел, вышел и... побежал. Его поймали. В изоляторе комендатуры проглотил три швейных иголки. Ему сделали операцию, вылечили, судили и припаяли шесть месяцев дисбата... Многие у нас в роте всерьёз считали, что Шайдулин чокнулся. Однако, в отличие от Мосина, ему почему-то не повезло.

Другой случай. Молодой, салабончик, из нацменов, плохо говоривший по-русски и вообще какой-то тихий, забитый, без друзей. Попал в кабалу к блатному деду. Тот раз приказал постирать ему хабэ. Молодой постирал плохо и получил пару оплеух. Убежал и гулял по городу пять дней. Нашли, наказали. Чуть прошло время, дед приказал ему принести к Новому году «откуль хошь» пузырь водки или вина. Перепуганный парнишка ушёл на работу вместе со всеми, а в часть вечером не вернулся. Как потом выяснилось, все одиннадцать суток он прятался по подвалам и котельным, питался чёрт знает чем. У него даже и планов никаких не было — просто боялся показаться на глаза деду без бутылки, тянул время, вот и всё. Дали бедолаге полтора года дисбата.

А в соседней части тоже вот такой запуганный салага ударился в бега, даже добрался до дому в далёкую Грузию, но был привезён обратно родным дедом и даже практически не наказан. Дело в том, что дед у этого хлипкого характером грузинчика оказался Героем Советского Союза, известным своим подвигом на всю страну. Повезло бегуну! Может, потому и бежал?..

Что касается членовредительства вольного или невольного, то самострелов у нас, само собой, не случалось, ибо стреляться в стройбате не из чего, оружия нет. Но ведь увечье или смерть человеку при его хрупкости обеспечены буквально в любой миг его бытия и при любых даже самых безобидных и безоружных обстоятельствах...

Впрочем, я опять разглагольствую. Факты. Одни только факты. Много не буду. Только два.

Тот парнишка-очкарик, с которым мы в первые дни солдатской жизни отказались чистить сортир и в результате скоблили две недели пола в казарме, прослужил всего месяц. Однажды, перед самым Новым годом, утром, уже основательно попахав, мы сгрудились всей бригадой, пока Памир исчез, на первый перекур вокруг костра. Мустафаев отрядил двоих, в том числе и очкарика, за дровами. Тот полез в рядом строящийся, с уже возведёнными стенами панельный дом. Буквально через минуту те, кто стоял лицом к дому, увидели, как очкарик выскочил из проёма второго этажа на плиту ещё неограждённого балкона, затравленно обернулся в темноту комнаты и прыгнул вниз.

Казалось бы, ничего страшного — всего второй этаж, внизу снег, но очкарик, упавший при приземлении, почему-то не спешил подниматься, а начал сучить ногами, не издавая никаких звуков. Кто-то из нас даже прикрикнул: эй, мол, чего разлёгся, чего балуешься?.. А он, оскалившись, продолжал своё.

Вот это и было самое страшное. Я всё время, пока парнишку выносили из-под стены, пока он лежал навзничь на досках, как-то странно вывернув затихшие ноги, пока его запихивали в прилетевшую «скорую», я всё время, не отрываясь, смотрел на его распахнутый рот, выталкивающий толчками морозный пар, и с ужасом, как-то осязаемо представлял себе, какую раздирающую физическую боль он в этот момент терпит. Он даже не мог застонать, хотя всё время находился в сознании. И жуть была в том, что ватная телогрейка, толстые стёганые же штаны, жёсткие сапоги придавали парню обычный вид, и эта непонятность того, что с ним произошло, откуда боль — угнетала особенно.

В госпитале, как стало потом известно, когда освободили сапёра от одежды, ужаснулись: из обеих ног ниже коленей сквозь прорванное мясо и кожу торчали сахарные острия переломанных костей.

Уже время спустя, перед отправкой домой, очкарик ночевал у нас в казарме. Был он на костылях и теперь на всю оставшуюся жизнь. Естественно, мы кинулись расспрашивать его, что да как тогда произошло. Оказывается, он собирал в комнате новостройки дрова, увлёкся, задумался. Внезапно раздался окрик:

— Эй! Салага! Ну-ка, иди сюда! — в проёме двери незнакомый сержант.

Какой-то дурацкий инстинкт сработал, парнишка, ни секунды не раздумывая, рванулся прочь и прыгнул. Ведь второй этаж всего. Но...

А кто виноват?

Ещё более несуразный трагический случай произошёл на одной из новостроек летом. На высоте опять же второго этажа, где вроде бы не боязно, не страшно, земля рядышком совсем, два сапёра, бригадир и подчинённый, затеяли ссору на строительных лесах. Сержант взялся воспитывать рядового, мол, плохо пашешь. Тот ответил, взбрыкнулся. Слово за слово и сцепились. И в такой раж вошли, так разгорячились, что через мгновение грохнулись с лесов оземь. Бригадир свернул себе шею и затих навеки, у сапёра серьёзно хрустнула рука.

Оно, конечно, и в нормальной жизни неожиданные смерти случаются сплошь и рядом, но в армии видишь гибель только своих ровесников, что действует на психику особенно тоскливо. Да притом, мысль, что ты находишься в данном месте и в данное время не по своей воле, заставляет воспринимать свою предполагаемую близкую смерть как особенно несправедливый приговор судьбы.

Очень уж нелепые трагедии происходили, несмотря на то, что за жизнь и здоровье каждого из нас кроме нас же самих отвечали наши командиры и всякие строительные начальники. А вот поди ж ты!.. Говорят, что в мирное время в армии, дескать, гибнет (в слухах говорится даже: дается, мол, нечто вроде разнарядки на гибель) три процента личного состава. Может быть, имеется в виду — во время учений?

Не знаю. Знаю только, что три там или не три процента, но — не мало. В одной из полковых своих радиопередач я делал как-то репортаж с производственного собрания личного состава части, в котором было зафиксировано, что за три квартала 197… года в нашем полку произошло семь несчастных случаев со смертельным исходом. Семь!

Большинство бед происходило на стройплощадках. Строили быстро, очень быстро, ещё быстрее! Сдавать объекты, как у нас принято, надо обязательно раньше запланированных сроков, к праздникам. О технике безопасности талдычили на всех собраниях, но, когда сроки поджимали, оказывалось как-то не до неё. Исконное «авось!» частенько выручало, но иногда происходили сбои, и очередная человеческая жизнь сгорала неожиданно и глупо...

В последний день летнего месяца пахали до самого вечера. В прорабском вагончике, который только-только перетащили на новое место, уже ближе к заре начали окончательно подбивать бабки, закрывать наряды. Стемнело.

— Эй, бригадир, — нетерпеливо бросил усталый прораб сержанту, — сделай-ка быстренько свет, хотя бы временный.

Тот приказал одному из сапёров проявить смекалку. Сапёр проявил: от соседней биндюги протянул в дверной проём оголенные провода и подвесил лампочку. Хорошо стало. Светло. Дело пошло веселее, и вскоре всё было готово. Когда прораб, мастера, бригадиры ушли, последний из оставшихся сапёров — не тот, доморощенный электрик, а другой — начал закрывать вагончик. Лампочку он вывернул и, спокойный, поплотнее притворил дверь, обитую листовым железом.

Его так шарахнуло, что он тут же, бедняга, потерял сознание. Мимо шла в полк бригада сапёров, подумали — пьяный, братец, валяется, но потом разобрались, что к чему. Кинулись делать парнишке искусственное дыхание, поволокли его к дороге... Затем врачи установили, что если бы правильно сделали искусственное дыхание, если бы оставили воина на месте до приезда машины — его ещё можно было спасти...

Другой момент, и опять же электрический ток плюс элементарное варварство погубили человека. Умудрились автокран поставить точнёхонько под высоковольтной линией. Само собой, стрела задела-таки за провода, и сапёр-стропальщик, державшийся в этот миг за крюки, даже охнуть не успел.

Особо жуткими бывали истории, когда молодые здоровые парни кончались только по собственному недомыслию. К примеру, один стройбатовский щёголь, уже из стариков, постирал своё хабэ в бензине. Очень ему хотелось чистеньким ходить, да и делали так многие. Простирнул он брюки и куртку, чуть подсушил, напялил на себя и тут же, ни секундочки не медля, принялся прикуривать от зажигалки сигарету. В считанные мгновения от живого, только что полного сил, желаний, самодовольства, уверенности в себе человека осталось на земле что-то обуглившееся, бесформенное, кошмарное...

Но меня лично более всего потрясла история увечья военного строителя Мухина из 2‑й роты нашего полка. Судите сами.

Он, Мухин, деревенский спокойный увалень откуда-то из-под Курска, до армии робил трактористом в колхозе. Здесь его сразу посадили на «шассик», юркий тракторишко на колёсах с небольшим кузовом впереди кабины. Вот как он сам уже впоследствии, комиссуясь вчистую по инвалидности, рассказывал нам перед отъездом о том злополучном дне.


Подвёз я одной бабе кухонный гарнитур из магазина. Она мне натурой пузырь «Московской» суёт. Я спервоначалу даже отказывался, как чуял. Уговорила. Ты мне, грит, помоги ещё шкафы по стенкам развесить и — пообедаем. Баба молодая, кровь с молоком, девка почти и — одна. Гляжу — намекает. Короче, развесил я ей шкафы на кухне, столы-табуретки расставил, выпили, само собой понятно, и закусили... Ну, там всё такое прочее!

Поехал я «шассик» в гараж ставить. Держусь крепко — чего там стакан водки под хорошую закусь. Ехал я, знаете, по пустырю из третьего микрорайона в шестой. Гляжу — ба-а-атюшки! — патрульный бортовик с гансами меня обгоняет. Вот это каюк! Сами знаете, от них лучше в таком виде, под балдой, дёргать. А они остановились и уже руками машут — человек десять.

Я по газам, вильнул, да — мимо.

Опять они меня обходят и грузовик свой поперёк дороги. Чего делать? Рванул я прям по полю, напрямки. Они за мной...

Э-э-э-эх, ушёл бы я, робя, да движок у моей керогазки заглох!

И вот принялись они, сволочи, меня бить. Ох и били! Вначале кулаками. Потом, как свалился, пинать взялись. Сапогами под грудки — все рёбра трещат. А под конец один стрекозёл заводилкой от машины как мне под дыхало стеганёт...

Ладно. Потом закинули к себе в кузов и — в комендатуру. Там — в камеру. Лежу, чую, робя, в животе жжёт, как паяльной лампой. Чего-то думаю, отбили всерьёз. Лежу, терплю. Вдруг ганс один вваливает.

— Ну-ка, — орёт, — пьянь сапёрская, вставай пола мыть!

Я говорю:

— Не могу, — говорю, — вы ж, гады, мне весь живот отбили...

Заскочили в камеру ещё человека три да опять пинать меня. Тут в животе такая резь, такая боль — словно нож они мне в кишки воткнули. Я как заору благим матом. До них гадов дошло, наконец, что не шутки шучу. Засуетились, в больницу меня отвезли. Там врачи заохали-заахали и сразу в область меня самолётом. Думал — не довезут, чуть не загнулся по дороге. Сначала одну операцию, потом другую — кишки оказались порватыми. Еле сшили...


Мухин рассказывал всё это, конечно, не впервые, но разволновался так, что начал заикаться, руки его запрыгали, лицо вспыхнуло яркими красными пятнами.

Дали ему инвалидность и комиссовали домой — жить и отдыхать.

— И всё? — спросите вы.

Нет, отвечаю, не всё. Тому крайнему гансу, который, вероятно, по глупости ударил Мухина стальной заводной рукояткой по кишкам, дали три года. Остальные отделались лёгким испугом...

 Итак, все исключительные выходы из опостылевшей за несколько месяцев стройбатовской жизни меня отнюдь не прельщали. Надо было думать, как хотя бы облегчить своё существование.

И снова мне повезло. Когда после болезни прошло месяца полтора и наступил новый предел моему отчаянию, меня временно поставили помощником к геодезисту вместо уехавшего в краткосрочный отпуск на родину сапёра. Всю неделю я был на особом положении от бригады, таскал за старичком-геодезистом (старичок в прямом смысле слова, было ему лет за шестьдесят) треногу-штатив, кофр с нивелиром и теодолитом, держал во время измерительных работ полосатую рейку-линейку.

Появилась уйма свободного времени, когда можно расслабиться, покемарить где-нибудь в биндюге, побыть одному, но, главное, возникла возможность приискать себе приличное место службы. Сунулся я в одну стройконтору, другую, где, по слухам, требовались художники — а художников-оформителей на стройке, в стройбате, в новом городе, где плакаты, лозунги, стенды с соцобязательствами и прочая наглядная агитация громоздились буквально на каждом шагу, — требовался легион. Однако я не поспевал — тёплые закутки с запахами красок и растворителей везде уже были позаняты более расторопными доморощенными рафаэлями.

И вот, когда, казалось, уже никаких надежд не оставалось, и я вышел снова вместе со своим отделением по весенней чавкающей грязи на копку очередной траншеи, и Памир уже злорадно пообещал меня, сачка молодого, за троих пахать заставить, Бог услышал мои угрюмые молитвы. Прораб нашего стройучастка, деловой озабоченный мужик лет тридцати с висячими запорожскими усами, вызвал меня в свой вагончик.

— Десятилетку имеешь?

— Имею.

— Рисовать, слышал, можешь?

— Плакаты-лозунги могу.

— А нам пейзажей и не надо. Ты вот что, намалюй для начала десяток табличек «Опасная зона! Проход запрещён!» Справишься — шнырём сделаю.

Мне очень хотелось справиться. И я справился. И стал шнырём. А если более уважительно, без стройбатовского жаргона — помощником прораба. Обязанности — вполне интеллигентные: рисовать-оформлять, вести табель выходов, писать заявки на стройматериалы, калькировать чертежи, выполнять курьерские поручения, что уже давало возможность одиночного свободного хождения почти по всему городу, поддерживать чистоту в прорабской и всё такое прочее.

Одним словом, жизнь переменилась, как у Али-Бабы: из грязи — да в князи. Было, правда, первое время не совсем удобно перед своими ребятами из отделения. Получалось как бы, что они меня обрабатывают, ибо официально я продолжал числиться в бригаде плотником-бетонщиком второго разряда и получал гроши из общего котла. Но оправданий в таких случаях можно найти воз и маленькую тележку. Во-первых, помощники из сапёров имелись у каждого прораба на всех участках. Во-вторых, если не я стал бы шнырём, то кто-то другой — свято место пусто не бывает. В-третьих, сами ребята, даже Мнеян с Мовсесяном, вперёд меня перестали видеть в этом проблему, наоборот, они поняли, какая выгода для отделения, что один из них — правая рука прораба: достаточно сказать, что шнырь имел возможность замазать любой сапёрский прогул в табеле. В-четвёртых...

Хотя, думаю, хватит оправдываться. Мне подфартило, вот и всё. Стало легче дышать. Даже бешеный Памир, заглядывая в прорабскую, теперь разговаривал со мной хоть и свысока, но по-деловому, без подлого хамства.

Уже за одно это я согласен был терпеть не очень-то уважительное словечко «шнырь» и подметать каждый день пол в прорабской биндюге.


Глава IX


Мне снится — я лежу на пляже. Солнце гладит мои щёки бархатной ладошкой и осторожно дует на закрытые веки греющим своим дыханием...

Но сознание всплывает постепенно из глубин моего «Я», и сон, растворяясь, распадаясь на отдельные молекулы-картинки, впитывается в мозговые клетки памяти. Я тянусь-потягиваюсь с таким энтузиазмом, что откликаются хрустом все суставы и суставчики моего дембельского тела, скрипят железные растяжки жёсткой солдатской кровати.

Отворяю глаза.

Позднее октябрьское солнце последним всплеском жарости продолжает сквозь стёкла греть моё лицо. Я тру веки костяшками указательных пальцев, сажусь на постели, окончательно материализуюсь в сегодняшнем дне и вспоминаю — Маша! Вчера она сказала мне, задыхаясь от поцелуев: «Неужели ты не понимаешь? Я не хочу, чтобы ты уезжал!.»

Маша!..

В казарме — тишина. Время полдень, значит, суточный наряд, дежурный по хате со свободным дневальным, — на заготовке в столовой. Хотя после ночной третьей смены я спал всего часа четыре, чувствую себя бодро. Сегодня я должен совершить поступок.

Тэ-э-эк-с, быстренько делаем подъём... Но что это? Я с недоумением верчу в руках две мерзкие штуковины, обнаруженные под кроватью на месте моих новеньких сияющих сапог. Стоптанные, плохо чищенные, протёртые в щиколотках до дыр кирзовые бахилы вызывают у меня чувство отвращения.

Вот гадство — опять!

Я шлёпаю босиком к дневальному, караулящему вход в роту, и строго вопрошаю: кто из посторонних проходил в казарму, пока я спал? Парнишка мнётся, видно, предупреждён-запуган, но я его убеждаю, что ничего страшного с ним не произойдёт. Дневальный почти на ухо мне шепчет:

— Келемян.

Ага, теперь понятно. Сегодня дежурит по роте Ашот Мнеян, который перед дембелем пробился в младшие сержанты, командует отделением. Келемян, черпак из 3‑й роты, начинавший год назад служить в нашей, приходил, видимо, в гости к земляку и, скунс паршивый, внаглую свершил обмен сапог. Выражаясь по-стройбатовски, прибурел до предела: неужели он не понимает, что номер не пройдёт?

Вскоре появляется в казарме Мнеян. Я ему коротко, но энергично объясняю ситуацию. Ашот не в восторге от такой беспардонности земляка, он возмущён (мы с ним стали совсем приятелями, да и как дежурный по хате он в ответе за все казарменные происшествия), звонит в 3‑ю роту, что-то резко кричит в трубку по-армянски.

Через пару минут прикандыбивает в моих блестящих сапогах Келемян. Он плотненький, кривоногий, весь какой-то сальный, грязный, в замызганном бушлате. Глаза его влажные излучают добродушное хамство.

Я швыряю ему под ноги его задрипанные опорки и присовокупляю пару ласковых словес. Келемян, стаскивая со своих давно не мытых лап мои сапожки, с искренним, наглец, недоумением шепелявит:

— Э-э-э, ара, зачэм абида? Вижу — сапаги пад кравать. Хазяин нэт. Дай примэрю... Тваи сапаги, ара? Аткуда я знал? На, бэри, мнэ нэ жалка!..

Ну что с таким обормотом поделаешь? Пока он больше смешон, но могу представить, какой блотью заделается этот развязный Келемян через полгода.

А вообще, клептомания — весьма популярная болезнь в нашей казарме. Я ради интереса после первых же пропаж своих вещей решил фиксировать эти пропажи в записной книжке. В результате за два года получился следующий реестр, озаглавленный мною с горькой иронией:


ДАНЬ РОТНЫМ ПОЛОВЦАМ

10 рублей. Книга («Очерки бурсы»). Ремень брючный. 3 рубля. Брюки. Пилотка. Пилотка. Пилотка. Часы. Сапоги. Правый сапог. Полотенце. Туалетные принадлежности (мыльница с мылом, зубная щётка в футляре, зубная паста). Полотенце. Туалетные принадлежности. Погоны. Две простыни. Полотенце. Очки. Полотенце. Подушка. Одеяло. Подворотнички (5 штук). Полотенце. Авторучка. Бритвенный станок. Полотенце. Сапоги. Простыня. Книга («Холодный дом»). Папиросы (3 пачки). Полотенце. Книга (Блок). Полотенце. Полотенце. Полотенце. Авторучка. Две простыни. Матрас. Полотенце. Полотенце. Сапоги. Полотенце. Полотенце.


Список, понимаю, дикий. Полотенца воровали на портянки, простыни — на подворотнички, туалетные принадлежности — для отчёта перед командиром на построении, одеяла-матрасы-подушки — обменивались худшие на лучшие, часы-деньги-авторучки — и так понятно... Но для чего, к примеру, книги библиотечные тибрили и тем более очки с диоптрией минус два? Вот это совсем понять невозможно. Надо ли объяснять, что за уворованные простыни, полотенца, книги — за всё надо было расплачиваться потерпевшему же своими деньгами. Ворюг же никто и никогда не искал.

Свыклись.

А кому надо? Можно решить проблему проще, без напряжения. За пару дней до получки комроты капитан Борзенко днём, пока личного состава нет дома, устраивает в казарме ревизию постельного белья, фиксирует все порванные и вовсе исчезнувшие простыни, наволочки, полотенца. В день выдачи жалованья в канцелярии рядом с кассиром сидят капитан и старшина. За простыню отстригается от сапёрской получки три рубля, за полотенце — полтора, за наволочку — рупь. Оштрафованных набирается иной раз человек двадцать. При этом происходят следующие диалоги:

Сапёр. Я не рвал!

Капитан. А меня не интересует.

Другой сапёр. У меня же украли простыню, я не виноват!

Капитан. Так я, что ли, платить за неё буду, сынок?

Сапёр. Я платить не бу-у-уду!

Капитан. Что, блоть заела, сынок? Я блоть-то вышибу!..

Третий сапёр. Товарищ капитан, у меня же целы обе простыни, посмотрите — ошибка вышла.

Капитан. Тебе их подменили, сынок.

Сапёр. Да какой же смысл? Кому ж за меня платить охота?

Капитан (наморщив лобик). Ну ладно. Старшина, с этого не бери...

Вообще, надо сказать, с капитаном Борзенко тяжко общаться. Низкого роста, приземистый, с тёсаными чертами лица и неприятно свинцовым взглядом, он, если был бы артистом, наверняка играл бы роли полицаев, главарей банд, насильников и прочих выродков. Любимое своё присловье «сынок» он произносит так, как другие произносят слово «сволочь». Он служил одно время заместителем начальника штаба нашего полка, а затем его бросили (или сбросили — в стройбате ротами командуют лейтенанты) на должность командира 5‑й роты для поднятия в ней дисциплины и порядка. Полк вздохнул с облегчением, 5‑я рота охнула. Жора не давал вздохнуть — сплошные проверки, ревизии, шмоны, репрессии, придирки, наказания... Жора любил приговаривать.

— Я чикаться долго не стану: раз и — тама (то есть — на губе)! Не понял, сынок, — ещё раз. Ещё не понял — ещё пойдёшь отдыхать... Я блоть-то вышибу!

Итак, сапоги мои возвращены, настроение ещё есть. Да и как ему не быть...

Маша!..

Надо ещё раз пройтись по своему докладу. Вечером — отчётно-выборное комсомольское собрание. Я официально передаю звание комсорга 5‑й роты молодому Бражкину. Событие вроде бы и не мирового уровня, но дело в том, доклад отчётный написал я не совсем нормальный. Я решил на собрании сказать правду. Вот и всё. Исписал я всего три тетрадных странички.


«Товарищи комсомольцы!

Меня избрали секретарём комитета ВЛКСМ роты восемь месяцев назад. Что удалось сделать за это время? Скажу сразу — практически ничего.

Все вы знаете, что комсомольская жизнь в нашем подразделении не кипит, не горит, а еле теплится. Единственное, может быть, что и есть — это редкие собрания (за восемь месяцев их было два), которые мало чем отличаются от производственных: выступают на них командиры, бригадиры, разговор идёт о выполнении соцобязательств, воинской и трудовой дисциплине и прочих важных, но к комсомольской тематике имеющих косвенное отношение вещах.

Ещё у нас в первичной комсомольской организации стопроцентная уплачиваемость взносов. Но разве это плюс, если смотреть правде в глаза? Как у нас собираются взносы, знаем все, да молчим. Я как секретарь, да ещё призвав для подстраховки замполита роты товарища Касьянова, вынужден прямо из рук кассира забирать выдаваемые деньги, отсчитывать взносы, а оставшееся отдавать военному строителю, если, правда, командир роты эти остатки за порванное постельное бельё не реквизирует. И при этом я выслушиваю возгласы недовольства — не желают комсомольцы платить членские взносы, не хотят. Хотя у многих это, так сказать, единственное комсомольское поручение.

И здесь же сразу о другой денежной проблеме. Некоторые комсомольцы из последнего, майского, призыва просто умоляют меня забрать у кассира их получку, держать у себя, а потом, взяв взносы, незаметно возвратить им остальные деньги. Почему? Опять же всем известно: так называемые деды, в том числе и комсомольцы, просто-напросто отбирают деньги у молодых. Вот о чём надо говорить на комсомольских собраниях!

Надо говорить и о том, почему у нас в подразделении сложилась такая ненормальная обстановка. Почему возможны такие случаи, как с Мерзобековым? Для воинов последнего призыва в двух словах поясню: старший сержант Мерзобеков, комсомолец, когда его сняли с должности старшины за нарушение воинской дисциплины, напился вдрызг и терроризировал целый вечер роту — бегал по казарме, кричал, дрался, оскорблял кого ни попадя. И все терпели, хотя в роте без малого сто двадцать человек...

Я говорю сейчас о давнишнем случае, а не о сегодняшних, чтобы не прослыть фискалом. У нас ведь не принято об этом говорить, а надо бы, и именно на комсомольских собраниях.

Надо поднимать вопросы и такие: почему у нас комсомольские поручения имеют всего человек 10‑15, а выполняют их добросовестно и того меньше. Да и кто будет выполнять поручения, активничать, если больше половины комсомольцев — и это отлично известно! — получили комсомольские билеты вместе с военными билетами в последний момент перед отправкой в армию. У нас же почему-то принято буквально загонять призывников в ряды ВЛКСМ.

Надо говорить о воровстве в роте, которое приобрело уже поистине массовый характер. Надо говорить об инертности многих военных строителей, живущих, как во сне. Говорить об офицерах, которые допускают порой со своей стороны грубости, унижающие достоинство военных строителей...

Обо всём этом и многом другом наболевшем мы должны хотя бы начать говорить и уже на сегодняшнем собрании, а затем во главе с новым комитетом комсомола попытаться переменить жизнь в нашем подразделении в лучшую сторону.

А пока вношу предложение: деятельность комитета ВЛКСМ роты и мою как секретаря за отчётный период признать неудовлетворительной.»


Как говорится — аминь!

Я прекрасно понимаю, что «доклад» — безумен. Но неужели я совершенно не способен на поступок? Неужели сказать хотя бы маленький кусочек правды в наше время и в таких условиях невозможно?.. Впрочем, хватит менжеваться. Я уже показывал свою речь Маше. Она как-то странно улыбнулась, возвращая тетрадку, поцеловала меня.

— Какой ты ещё ребёнок! За это я тебя и люблю!..

Ребёнок? Ну нет, я пытаюсь доказать как раз свою взрослость.

Правда, и Юра Шибарев скептически улыбается, то и дело подначивает:

— Вертись не вертись, а прежде чем отцы-командиры не просмотрят твоё выступление, тебе и вякнуть не дадут. Вот и держись! Вспомни, как мне советы давал...

Юра Шибарев, москвич, служит на полгода меньше меня, наши койки стоят впритык, мы здорово сошлись характерами. Парень он симпатичный, открытый, притом, как и я, — страстный книгочей.

Вспоминает Юра вот о чём. Полгода назад он решал капитальную проблему: вступать или нет в партию. Перед самым призывом его приняли кандидатом в члены КПСС, и вот подступил срок. Но к этому времени Юра поразмыслил, поглядел на некоторых старших товарищей по партии, их моральный облик строителей коммунизма, вспомнил про свой прямой, горячий характер и пришёл к выводу — в партии ему делать нечего.

— Понимаешь, — шептал он жарко, взволнованно в ночной тишине, — как могут подлецы быть коммунистами, и как могут другие коммунисты, видя подлецов в своих рядах, позволять это?..

Я его понимал прекрасно. В своё время, когда на стройке, ещё перед армией, ко мне подошёл парторг РСУ с разговором, хочу я или нет вступить в партию, я ему со всей тогдашней своей ершистостью без обиняков ответил:

— Пока, Виктор Валерьянович, в партии будут находиться такие люди, как наш первый секретарь райкома Пузиков (известный барин и хам) и Гробштейн (зажравшийся начальник райпотребсоюза), я не хочу быть коммунистом!..

Увы, Юра Шибарев, продержался три дня. Сначала с ним беседовал секретарь парторганизации части майор Фоминых, затем замполит подполковник Кротких, потом командир части полковник Собакин. Собрался в конце концов целый конгресс — всё это высшее полковое командирство плюс наши ротные Касьянов и Борзенко. Они сумели убедить ефрейтора Шибарева, что ему лучше всего стать, просто необходимо стать членом КПСС. А иначе, как рассказывал Юра, ему обещалась очень и очень интересная служба до самого дембеля.

Я буквально упрашивал, умолял Юру не отступать, остаться человеком своих убеждений, я надеялся сам через его поступок стать хоть чуточку сильнее, но...

И вот ситуация перевернулась. Теперь мне предстояло пройти те же нервотрёпные испытания, тот же путь. Теперь уже ефрейтор Шибарев убеждал меня проявить характер, совершить поступок. Я пока держался храбро.

Храбрость же моя заключалась в том, что я нагло врал и Косе, как мы звали Касьянова, и старшему лейтенанту Токареву, командующему комсомолом части, что доклад мой ещё не готов. Поначалу я вообще заявил, что буду выступать без шпаргалки, но этот фокус не удался: мне буквально приказано было не выкаблучиваться — без санкции свыше комсорг не имел права сказать на собрании ни единого слова.

Самое поразительное, что ни офицерам, ни мне сразу как-то не пришла в голову весьма простая мысль, что можно написать предварительно одно, а потом встать на собрании и говорить от души. Ведь не до такой же абсурдности дожили мы в наше демократическое время, чтобы выступавшему с отчётом секретарю комитета комсомола заломать назад руки и забить в горло кляп!..

Короче, у меня остаётся единственная наивная надежда, что цензоры не успеют просмотреть мои листочки до начала собрания.

И, кажется, Бог пока на моей стороне. Вваливается в казарму чумазая гомонящая толпа сапёров, притопавших на обед. Юрка сразу сообщает мне препреятнейшее известие: к нам едет ревизор — генерал-инспектор аж из самой Москвы. Ждут его после обеда.

Вообще-то мы, сапёры, проверяющих не любим, а они шастают к нам чуть ли не каждую неделю. Больно уж бурная суматоха поднимается перед их приездом. Любят у нас — и не только в армии! — пустить пыль в глаза высоким гостям, нанести потщательнее глянец показухи. Вот и сегодня, я уже знаю, по два-три отделения из каждой роты на работу после обеда не выйдут, начнут мыть, подметать, белить, скоблить, красить, вылизывать, прикрывать, убирать, выставлять и проч., и проч., и проч. Иногда доходит до грустного комизма: хорошо, что сейчас трава на газонах успела пожухнуть совсем, а если б чуть раньше, в начале октября, то принялись бы сапёры по приказу усердствующих командиров малярными кистями освежать зеленой краской пожелтевшую траву на газонах...

Надо будет сразу после столовой от греха подальше окопаться в штабе, в своей радиогазете, а то под горячую руку Жора ещё заставит какие-нибудь стенды в Ленкомнате подновлять. Нужны сто лет этому столичному генералу наши стенды!..


Комсомольское собрание начинается на час позже намеченного времени — в 20:00. Все комсомольцы сидят, уже кемарят, шуршат под столами газетами, перечитывают опостылевшие планшеты на стенах с соцобязательствами и цитатами из наших молитвенников — армейских уставов. Все приготовились, как обычно, отдохнуть от суматохи стройбатовской жизни, взвинченной сегодня ещё и визитом толстого брюзгливого генерала.

Как водятся, открывает собрание замполит роты младший лейтенант Касьянов. Мужик он неплохой, с нами держится по-людски, «выкает», особо командирствовать не любит, но здорово занудлив и говорлив. Вот и сейчас он встаёт, приглаживает розовой ладошкой жиденькие белесые прядки на розовом темени и включает фонтанчик своего красноречия. Любимая тема Коси — трудовая и воинская дисциплина. С неё он всегда и начинает.

— Скоко как вы сами понимаете можно говорить об этих молодцах в кавычках если можно так выразиться которые мешают всячески так сказать нормальной жизни нашего подразделения и можно добавить забыли как говорится о том к чему обязывает ношение солдатского мундира и звание в частности военного так сказать строителя...

Под журчащую, без запятых, речь младшего лейтенанта удобно думать о своём, размышлять, вспоминать...

Кося, когда прочитал перед самым собранием мой отчётный доклад, так разволновался, что начал заикаться. Он в момент сделался пунцовым и вспотевшим. Он принялся умолять меня смочить голову холодной водой, сделаться нормальным и быстренько состряпать обычный отчёт. Поняв, что я чокнулся всерьёз, Кося помчался с моей тетрадкой в штаб части. Вскоре за мной прибежал посыльный ефрейтор.

В кабинете полковника Собакина сформировался мощный офицерский корпус, который по всем правилам демагогической тактики сразу взял меня в плотное кольцо словес, угроз, увещеваний и предложил капитулировать.

Я держался сколько мог.

Меня добил и уничтожил подполковник Кротких, мой непосредственный начальник по радиогазете, мой любимый офицер и до сего дня безусловно уважаемый мною человек. Я как раз и надеялся, что он поймёт меня, поддержит. Ведь он честный, умный и уже седовласый мужик. Ну неужели ему самому не надоела эта бесконечная вязкая елейная ложь!.. Я же ведь не к войне с Китаем и не к забастовке хочу призвать своих сапёров-комсомольцев, я же просто хочу сказать вслух то, что сами они видят и прекрасно знают. Да в конце концов, что же мы все с ума что ли посходили? Что же мы страусиный принцип существования сделали своим жизненным принципом?!

— Вот что, Саша, — сказал, как бы подытоживая нервный разговор, подполковник Кротких, — тут мы погорячились (он имел в виду Мопса и Жору), переборщили — ты нас пойми. Угрожать мы, конечно, не угрожаем (как раз угрожали, поэтому я ещё и держался), а, наоборот, просим, да, просим нас понять. Думаешь, у нас душа не болит за всё, о чём ты хочешь сказать на собрании? Ещё как болит! Так ведь наскоком все эти проблемы не решишь, надо сначала всё продумать, взвесить, спланировать... К тому же мы уже начали подводить итоги к седьмому ноября, ваша 5‑я рота реально претендует на первое место — понимаешь? Тебя мы вот тут тоже решили поощрить, как комсорга и как вообще отличного военного строителя — присвоить тебе очередное воинское звание сержант...

Передо мною на столе лежит та же самая тетрадка, только три первых листочка из неё выдраны. Теперь в ней слова и цифири нового, спешно набросанного доклада: социалистические обязательства... рекордная выработка... повышение уровня... процент выполнения...

Я смотрю на благородный красивый профиль подполковника Кротких, вынужденного из-за меня наблюдать ротное комсомольское собрание, на квадратную мрачную физию капитана Борзенко, на сонную равнодушную мордашку старшего лейтенанта Токарева, на вдохновенный розовый лик младшего лейтенанта Касьянова, оглядываю отупевшие от его речи лица сапёров и накачиваю во все фибры своей застоявшейся души решительность и спокойствие.

Я должен сейчас совершить поступок. Может быть, первый в своей ещё такой короткой и уже такой долгой жизни. Тот, настоящий, отчётный доклад отпечатался в памяти до последний запятой.

Господи, если ты есть, укрепи меня!..

Маша! Мария! Любимая моя чужая жена! Моя единственная и ненаглядная женщина, сказавшая мне вчера: «Неужели ты не понимаешь? Я не хочу, чтобы ты уезжал!..» Моя судьба, которую я встретил наконец и теперь уже не отдам никому, милая моя Маша, помоги!..

Я слышу:

— А теперь с отчётом о проделанной работе выступит секретарь комитета комсомола роты младший сержант...

Я глотаю три полных порции казарменного кислорода, встаю и делаю шаг вперёд. Прав...[6]

 _________________________

[3] Уросить (сиб.) — капризничать.

[4] Поразительное совпадение! Совсем недавно мне тоже удалось достать «Психогигиену половой жизни» К. Имелинского. Бесспорно, что её необходимо прочитать каждому цивилизованному человеку и как можно раньше, в юности... Но вот такой казус: стоило мне предложить эту, подчеркну — изданную советским издательством и массовым тиражом, — книгу одной знакомой, взрослой, вполне интеллигентной, с высшим образованием женщине двадцати уже далеко с лишком лет, она жутко и искренне оскорбилась и перестала со мной здороваться. А сама, между прочим, никак не может понять, почему её замуж не берут... Так что насчёт варварства и невежества я с хозяином тетради согласен на все сто.

[5] Рассказики и уж тем более отрывок о половой жизни, на первый взгляд, не имеют к повествованию никакого отношения, но разве это так? Во-первых, рассказы как бы демонстрируют собою образцы беллетристического творчества хозяина тетради. Во-вторых, его воспоминания о собственной первой любви ещё более чётко очерчивают, проясняют его характер, суть. А в-третьих, и вообще много интересного можно почерпнуть об авторе из этой главы. Разве не видно, что, записывая рассказы уже после лазарета, постфактум, он намеренно через речь шаржирует Рыжего и, наоборот, возвышает, идеализирует Бориса? А разве не кажется порой рассказ Бориса и вовсе выдумкой, романтической фантазией самого Бориса и разве не понимает этого автор записок? Тогда почему он передаёт эти «воспоминания» на полном серьёзе, без тени иронии?..  Как видите, поразмышлять здесь есть над чем, информация имеется.
 

[6] Теперь откройте ещё раз первую страницу записок неизвестного и вы поймёте, почему я оставил в начале и оставляю в конце обрывки слов. Сложите их — звучит символично, не правда ли?

/1988/
 __________________
  "Молодая проза Черноземья", 1989.


<<<  Часть 2


Часть 1


Часть 2


Часть 3










© Наседкин Николай Николаевич, 2001


^ Наверх


Написать автору Facebook  ВКонтакте  Twitter  Одноклассники

Рейтинг@Mail.ru